Немец же к ним пришел нахальный и глуповатый и, как ни странно – нестрашный. Как потом выяснилось, это были не немцы вовсе, а итальянцы и румыны, все сплошь деревенские ребята, а немцы были вкраплены в этот интернационал для скрепления состава, потому как без них итальянцы тут же бы все переженились, а румыны поменяли бы оружие на какое ни есть барахло, так оно, конечно, все и происходило, но при наличии фрицев и гансов не в той степени, чтоб уж совсем развал. Но – и это важно – такая нестрашность чужой армии не спасала от четкости и деловитости (как быстро они насобачились) законов самой оккупации. Перепись евреев и коммунистов, организация орднунга, аусвайсы там всякие, с этим все было очень организованно. И потому, глядя на такое почти мирное осуществление фашистских задач, думалось: ну, хорошо, это вы тут такие, где против вас даже хлопушки не было, а какие ж вы там, где стреляют и где вашим противостоят наши? Не везде же одни Уханевы, которого как корова языком слизала. Один вагон для эвакуации начальства к ним был подогнан непосредственно по той самой ветке, по какой бегала рабочая «кукушка». Уханев был главным в организации спасения райкомовских работников, и еще на его счету был подвиг взрыва водокачки. Дело это было подлое по отношению ко всем оставшимся людям, где теперь воду брать? Нельзя же, имея в виду гибель от жажды врага, мимоходом поубивать и своих? Хорошо, что кое-где сохранились колодцы, и хорошо, что немцы, себя любя и жалея, починили водокачку, а так неизвестно, что пришлось бы делать, в их краях с водой всегда было напряженно.
   Но есть, есть в нашем народе одна черта. Мы сто лет будем терпеть своего тирана и убийцу, а оккупанта, пусть даже давшего воду, на дух не вынесем, и будет ему от нас от всех полное поражение. Во веки веков, аминь. Такие мы люди. И, повторяю мысли Дмитрия Федоровича, свой может мордовать нас как угодно. Так вот оглянуться люди не успели, как у этих полудохлых в военном смысле румыно-итальянцев стало то там, то сям трещать и рваться, и пошли одна за другой диверсии, и даже голубенькие листовочки на оборотной стороне плакатиков по технике безопасности «Бей немецких оккупантов!» стали появляться на столбах и штакетнике. То, что одной из жил сопротивления окажется старшенькая, Ниночка, Дмитрия Федоровича потрясло до глубины души. Встряла дочка в какой-то отрядик, клепали они там эти самые неказистые листовки, дурье молодое, против немецкой организованности прежде всего пошли чернилами… Но и не понимать силу этих возбуждающих чернил Дмитрий Федорович не мог. А раз так – прикрывать дуру и их отрядик надо. Именно тогда недобро загоготала улица – старик, оказывается, немцам рад! К советской власти всю жизнь сидел в маске и вперед жопой, а тут накомарник снял и вступил с врагом в разговоры. Кур-кур, мур-мур… Вогин? Нах куда прете, и так далее… Разговористый оказался дед, ручкается с немцами, млеко от хорошей козы Катьки предлагает… Кто ж знал, что в это самое время лихие подпольщики на его пасеке картинки рисовали «Гитлер капут». Старик им шалаш освободил, в котором любил лежать, когда приходила в его тело какая-то странная, тянущая к земле истома, и тогда ничего не хотелось, как лечь спиной прямо на голую холодную землю, чтоб впились острые колючки в спину и потянуло из глубины земного шара теплом и холодом сразу. Кто не верит, пусть так ляжет навзничь, без мыслей, без всего, чтоб одномоментно ощутить себя неделимой и бессмертной частью всего сущего.
   Так вот, в шалаше молодежь боролась с фашизмом, а старик заговаривал фашизму зубы во дворе под яблоней. Враги, что стояли у них на постое, были совсем мелкого калибра. Один оказался художником, все рисовал Лизоньку, и выходила она у него на листах глазастой и длинноногой обезьянкой
   – Плохо умеешь, – обижался Дмитрий Федорович. – Свою б ты не так нарисовал. А у чужих недостатки подчеркиваешь…
   – Вас? Вас? – спрашивал немец.
   – Квас! Квас! – отвечал ему старик. – Не умеешь – не берись. Тебе до передвижников не дойти ни за какие деньги.
   Плохо было то, что Нюра тоже догадалась про шалаш. Однажды они утром проснулись, а шалаша нету, даже следов никаких, как ветром сдуло. Это была ошибка в действиях Нюры, потому что Ниночка после этого стала уходить из своего дома ночью, а раньше все-таки была на своем огороде. Надо сказать, что с мужем своим Иваном Ниночка уже к этому времени разошлась, паразит Сумской даже успел погулять и снова жениться во второй раз, жена его вторая, еврейка, жила совсем недалеко, в одном водопроводе воду с ней брали. Нюра испытывала ко второй женщине бывшего зятя даже некоторую нежность. Нашлась же, скажите, еще большая, чем Ниночка, дура и подобрала этого шаромыгу. Ко времени немцев росла уже у еврейки девочка Роза, кудрявенькая и губастенькая, как негр. Еще до разрушения шалаша, до того, как старик в корне поменял устоявшийся образ жизни, Ниночка возьми и приведи в дом Розу. Не своим голосом закричала Нюра: «Ты что ж себе думаешь, дочь моя дубиноголовая?» Ниночка же только глазом зыркнула, а потом под нуль сняла у Розы волосы, можно сказать, соскоблила их до белого цвета кожи, одела девчонку черт знает в какие ремки, посадила на тачку и отвезла в неизвестном направлении.
   Хитрость заключалась в том, что ни один человек не мог заподозрить в спасении именно этого ребенка Ниночку. Тем более что на еврейку она всю довойну просто не смотрела и, когда той на спину нацепили желтую звезду, делала вид, что так, мол, ей и надо. Люди очень хорошо понимали Ниночку: все-таки хоть и нестоящий Сумской человек, а уходить к еврейке от Ниночки, даже через промежуточных женщин, значит наносить последней сильный удар по самолюбию и даже слегка по национальной гордости. Поэтому, когда энтузиасты движения за чистоту рас стали искать пропавшую Розу, во двор Рудных никто и зайти не думал, а ведь видели, как Ниночка рано утром везла кого-то на тачке.
   – Кого это ты везла, Нинок, во вторник?
   – Здрасьте вам! Это ж я Лизку катала!
   – А чего это ты такую здоровущую девку катаешь, надрываешься?
   – Здоровущая, скажете? – тараторила Ниночка. – Больная вся! Малокровная, сил нет! А аппетита никакого ни на что…
   Ниночка подтаскивала для убедительности Лизоньку, которая, ничего не подозревая, читала себе в углу любимую книжку «Барышня-крестьянка» – на ней она и грамоте выучилась, – заворачивала дочке веко так, что смотрящему на это делалось страшно, и ничего не оставалось, как убедиться в разрушительной силе детского малокровия.
   Вот почему Нюра так решительно разломала шалаш.
   – Дитя спасла? Спасла, – объяснила она твердо. – А остальное не твое дело… Пусть мужики воюют, если могут…
   Но когда Ниночка перестала ходить ночевать домой, Нюре пришлось придумать для людей, будто Ниночка по молодости тела стала погуливать. На всех углах плакала она горючими слезами над пропадающей Ниночкиной женской порядочностью. Кого у нее только нет, плакала, говорят, даже итальянец один есть… Не гребует, сучка такая, никем…
   Тут, надо сказать, в легенде произошел перебор. Поэтому, когда пришли наши и чистосердечную деятельность отряда имени Щорса райком партии не утвердил, поскольку не было там их представителя, слухи о плохом поведении Ниночки, распространенные лично матерью, не просто остались, а хорошо проросли.
   Пришлось Ниночке даже уехать, так как молодежь из их шалашового отрядика, которая рисовала там какие-то листовки, защитить ее не смогла, их тогда тоже взяли к ногтю.
   – Не было вас, и все!
   Уханев, здоровенький и крепенький, как раз к тому времени вернулся и появился у них во дворе, весь такой гордый и брезгливый, и уже в больших орденах.
   Нюра сказала Уханеву то, за чем он и пришел.
   – Никаких отрядов тут и близко не было. Нинка? Да бросьте вы и думать! Шалава она у нас. Вот еврейского ребенка спасла, то чистая правда.
   И она вывела вперед Розу, которая жила уже у них, обросла черным волосом и не имела ничего общего со своим отцом-украинцем, а была с виду типичным представителем материной национальности.
   Уханев тяжело задумался, что само по себе ничего хорошего сулить не могло. Вот тогда собрали Ниночку по-быстрому и купили ей билет в Москву, где к тому времени сильно пошла вверх по партийной линии их младшенькая, Леля.
   «Боевитая», – думал о дочери Дмитрий Федорович. Но беспокоился, как бы партийная работа не отразилась на ее женском естестве. Все-таки, что там ни говори, а есть в этом деле некая сущность, которая человека меняет. Ходит у них по улице райкомовка Фаля. Ну, не баба, и все тут, хотя, если брать вразброс, по частям, то все вроде правильно. И нога длинная с крутым подъемом, и бюст торчком, и волос густой, и лицо ничего себе, если смотреть на фотографию, а не на живую, что, конечно, странно, но ведь живет одна как перст, и мужики, даже самые гулевые мужики типа их бывшего зятя Вани Сумского, все – мимо Фали. Сказать, что она гордая и принципиальная, тоже не скажешь. Дмитрий Федорович нутром чуял, когда с ней возле колонки встречался, что Фаля хочет, как все обыкновенные женщины. Хочет, а не может. Вот такого же «не может» боялся он и для Лели. Тем более что идет война, мужчин будет потом мало, и останется Леля старой девой, а это так страшно, что и не сказать. Это страшнее, чем с Ниночкой: сошлась – разошлась. Вот уж у кого насчет женского естества, можно сказать, перебор. Ведь, если подумать: как же все сразу поверили, что она гуляет с итальянцем! Никаких же фактов, а ляпнула со страху Нюра, и все как один согласились. Потому что от Ниночки именно такое ожидать можно.
   Но потом пришло радостное сообщение, что Леля вышла замуж. Это так их с Нюрой обрадовало, что они даже отвлеклись от мысли, что от Колюни давно ни слуху ни духу. Канул как в воду. Но ведь война… Плохой вести нет, значит, уже хорошо.
   Тем более что и раньше, еще до войны, письма от него шли дурные и редкие, и все с разными намеками: «Вот завербуюсь на Шпицберген. Тогда уж не удивляйтесь, если писем долго не будет». Или: «Мечтаю о подводной экспедиции. Получается, что капитан Немо не превзойден? Как же я могу это терпеть?» А то и совсем дурь: «На Испании наше дело не кончилось. Мы еще пошагаем по другим землям».
   С фронта тоже писал весело, с рисунками и стишками: «Гитлер едет на свинье, балалайка на спине», а то и с точками, догадайся, мол, сама. А чего догадываться, сплошной мат в адрес фашистов. Нюра радовалась письмам, но кричала: «Вот шалопут, вот шалопут!»
   А однажды вечером, как в сказке, фыркнула возле забора легковая черная машина, и вышла из нее Леля в габардиновом пальто и шляпе с вуалеткой в черную точку, чемоданы за ней нес представительный мужчина, тоже весь в габардине и тоже в шляпе, с легким левым наклоном. Они топали по дорожке к дому, а Нюра стояла на крыльце босиком и причитала дурным голосом от радости: «Святые угодники, да что ж мне для вас сделать за такой подарок!» Леля строго и насмешливо сказала:
   – Мама! Только без угодников. Уж, пожалуйста!
   – Господи! – закричала Нюра. – Да это я так! Без ума! Что ж я не понимаю, что их нету?
   – Кого нету? – спросил новый зять, ставя шляпу на комод.
   – Угодников! – ответила Нюра. – Если б были, разве б войну допустили? Теперь и вопроса нет, что Бога нет, вы в нас не сомневайтесь.
   И Нюра даже сделала странный прискок: левую ногу к правой, а руки ее засуетились, отчего Дмитрий Федорович даже испугался, что дура старая сейчас отдаст Лелиному мужу салют.
   Пришлось ее слегка толкануть, а то ведь мог быть срам с этим салютом.
   Леля навезла продуктов. Вываливая банки, свертки на стол, сказала, что Ниночка устроилась в Подмосковье, пока на тяжелые работы. «А что вы, собственно, хотите с ее репутацией? От нее самой будет теперь зависеть, как дальше пойдет дело. Мы живем в стране, где каждый получает по заслугам», – Леля как-то легко, будто ненароком посмотрела на себя в зеркальце, желая убедиться, что ее личные заслуги отмечены в полном и справедливом соответствии. Что, наверное, и было правдой. Леля была модно одета, чисто ухожена, деньги в ее сумочке лежали толстенько, муж тоже произвел очень благоприятное впечатление. Вымытый до самого скрипа мужчина. Дмитрий Федорович именно это сразу отметил. Он любил чистоту до скрипа и по субботам мылся в корыте в первой горячей воде, только после него пускалась в плавание Нюра, а уже после Нюры – дети.
   Дмитрий Федорович хорошо помнил свои войны за чистоту ног с Колюней и Дуськой. Эти хлопцы могли лечь в постель с черными пятками, им и в голову не приходила мысль хотя бы сполоснуть ноги из кружки на крыльце, как любила делать Нюра. Конечно, это было поверхностное мытье, но все-таки какое-никакое… Потом взять бывшего мужа Ниночки. Тоже от субботнего корыта до корыта к воде едва-едва подходил. Ну, облейся летом во дворе, принеси ведро воды и облейся. Разотрись и живи чисто, так нет же! Ни за что… Умывался одним пальчиком… Говорил: холодного боюсь.
   Новый же зять Василий Кузьмич такой был весь чистый, что Дмитрию Федоровичу сразу сделалось на душе радостно.
   Правда, точила как червь одна мысль: почему такой здоровый мужчина не на фронте? Вопрос для Дмитрия Федоровича был краеугольный, круто замешанный на образе Уханева, который тоже был молочно-сильный и тоже не был на фронте. Он уже знал, что Василий Кузьмич работал в органах, и это опять же наводило на плохие мысли, которые Дмитрий Федорович тут же прогонял, потому что нехорошо думать о человеке нехорошо, если он этого человека только-только увидел. Могучие с виду вполне могут иметь какую-нибудь страшную внутреннюю болезнь. Есть, например, такая, от которой вся кровь из царапины может вытечь. Как же не беречь таких людей? А может быть и туберкулез при вполне цветущем виде. Тем более если подлеченный…
   Короче, в дом пришла радость, а ты личный прыщ расковыриваешь ногтем. Стыдно!
   Конечно, зашел разговор, что не пишет Колюня. И, конечно, стариков успокоили. Самое страшное в войне кончилось. Уже сорок четвертый на вторую половину пошел, войне осталось всего ничего…
   Кто ж мог знать, что Колюня уже год как сидел в Бутырской одиночке. И не расстреляли его сразу на фронте как шпиона – идиот какие-то двусмысленные матерные частушки пел – только потому, – Господи Боже мой, чего только не бывает! – только потому, что один бывалый по ловле шпионов майор пожалел Колюню и, чтоб спасти, сшил ему дело такой важности, что Колюню спецрейсом трах-бабах в Москву. «Парень! – сказал он ему. – Чем на тебе больше сейчас будет, тем ты дальше будешь от пули». Оказывается, и такая могла быть логика. Глупый майор не знал, что ли, куда посылал? Не подозревал, что такое не самый плохой вариант? Такой оказался дурной майор, а были ли там вообще умные? Это вопрос вопросов…
   Но когда Колюню метелили уже в Москве, потянул избитый Колюня за собой других. И в тот радостный вечер, когда Дмитрий Федорович, Нюра, Леля и Василий Кузьмич пили чай с зефиром в шоколаде, у Колюни была очная ставка с профессором музыки, который смотрел на Колюню с таким ужасом, что Колюня не выдержал и завыл. Так выл, что не могли с ним справиться очень дюжие ребята. И так они с ним, и сяк, ну, просто пришлось сапогами, а то ведь что можно было подумать, услышав нечеловеческий вой? Стены стенами, но куда-то звук все-таки доходит?
   Пили чай и ничегошеньки не знали. Причмокивали от мягкости и воздушности зефира.
   – Вот это как раз на мои зубы! – умилялась Нюра. – Прямо губами ешь…
   Дмитрий же Федорович именно в тот день напрочь страшную свою мару вычеркнул из сердца. За этим самым чаем он взрастил в себе уверенность – страшное произошло с Дуськой. Он ведь тогда лица-то не видел, С Дуськой все случилось, с Дуськой. Он точно это знает. А Колюня напишет, это верно, как и то, что по радио идет скрипичная музыка. Играет такой-то…
   – Надо же, – засмеялся Дмитрий Федорович, – Колюня, сынок, перед самой войной с ним познакомился. С исполнителем этим.
   – Ну, Колюня у нас нахал, – добродушно сказала Леля. И это был тот достаточно редкий случай, когда она сказала чистую правду.
   Свою роковую роль сыграла проклятая скрипка. Дело было так. Решил Колюня, что он должен учиться играть у самого что ни на есть лучшего специалиста. У него всегда запросы не по мерке. Приперся к профессору консерватории. «Здрасьте вам, я – Колюня!» Тут надо сказать, что было у этого шалопутного парня что-то такое-эдакое… Мог кого угодно уболтать, и так, что его слушали, раскрыв рот, а дальше – все. «Садись, Колюня, ешь, пей и ни в коем случае не уходи от нас. Мы без тебя теперь не сможем».
   Так вот, Колюня спел профессору все песни, какие выучил за свою жизнь. Потом их же проиграл на пианино, которое он месяц как освоил в институтском клубе. (Колюня учился в индустриальном институте.) Потом он чечеточкой сплясал эти песни – «ногами это выглядит так», – потом снова сыграл на трубе, у профессора была большая музыкальная семья и инструментов всяких было до фига.
   Говорят, профессор просто рухнул от способностей Колюни, тем более что тот по ходу своего выступления слегка передвинул рояль – чтоб к свету ближе, это, мол, музыке тоже лучше – влияние солнечных лучей; объяснил хозяйке, что борщ без старого сала – не борщ, а кацапские помои, ей же, дуре-профессорше, долго втолковывал – не соображала! – что капуста в борще – поймите, женщина! – варится ровно семь минут и ни секундой больше, а буряк (о Господи, мадам, это свекла по-вашему) должен быть фиолетового цвета с белыми прожилками (а как же? Значит, ищите! Ищите! Ковыряйте ногтем при покупке!).
   Беременной дочке профессора объяснил, как ей правильно рожать. Ни в коем случае не лежа – это вредная позиция, а только стоя, в крайнем случае, сидя. (Как вы не понимаете? Ребенку ж легче вниз! Это как нырять!) Показал прямо тут же лучшую рожальную позу, после чего на кухне починил форточку и сделал профессору массаж колена, которое у того при ходьбе щелкало.
   А потом… Потом, уже лежа на полу в неестественной позе, он назвал профессорскую фамилию, потому что она единственная из всех была похожа на иностранную. Когда же он увидел седую старую профессорскую грудь, на которой беспомощно болтался крестик, увидел глаза без очков, в которых стыл ужас, Колюня, приняв в себя весь этот ужас, открыл рот и выпустил на волю вой, который, клубком свернувшись, уже давно жил в нем, жил, подрагивая и просясь выйти, и вот, наконец, вырвался.
   – У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у!
   …Зефир же можно было есть действительно губами.
   Ну, Лелечка, дочечка, так угодила.
   А за занавеской лежали девочки – Лизонька и Роза. Нюра им дала по конфете и сказала, чтоб не скрипели, не шумели, а чтоб их как не было. Леля, когда увидела Розу, сказала сразу (хоть и тихо, но Нюра телом на дверь кинулась): «Я этого не понимаю. У нас что, нет системы детских домов?» Ладно, ладно, сказала Нюра, прижимая дверь, подумаем. Лизонька все-таки услышала это «подумаем», побежала к дедуне на пасеку, в рев. В общем, девочек успокоили. И изолировали, чтобы не вызывать у Лели плохое настроение. На следующий же день гости поехали дальше. У них была путевка в Сочи. Война, можно сказать, шла на убыль, значит, советскому человеку уже и отдохнуть было не грех. Так сказал Василий Кузьмич, и снова заломило в душе Дмитрия Федоровича.
   Конечно, все правильно, Леля вон какая лицом малокровная, ей полезно море, но вот зять… Хотя внешний вид не всегда показатель.
   – Он у тебя здоровый в смысле внутренних органов? – деликатно так, без всех, спросил Дмитрий Федорович Лелю.
   – Он у меня крепыш, – гордо ответила Леля. Он знаешь, какие гирьки жмет. Каждый день – левой и правой.
   Дмитрий Федорович сказал, что это очень хорошо, ему лично еще нравится эспандер, с ним можно много делать упражнений.
   – Эспандер для него игрушка, – махнула рукой Леля.
   Почему так запомнился этот, а потом сразу следующий приезд, будто между ними не было времени? А время было, и какое! Война кончилась, слава Богу. Дмитрия Федоровича сделали бухгалтером-ревизором, и теперь ему временами для поездок на дальние шахты давали лошадь. Подъезжал фаэтончик с кучером, чин-чинарем, девочкам такая радость прокатиться по улице, а Нюре – гордость. Не каждому к дому подают. Ниночка писала, что выбилась в конторские служащие, работает табельщицей на стройке, слава Богу, теперь в чистом и в тепле. Правда, было еще очень голодно, но тут опять возьми и появись Леля с мужем и чемоданом продуктов. Нюра такой борщ сварила из банки тушенки, что девочки не могли наесться, бегают, бегают, а потом опять попросят.
   А потом был этот разговор.
   Утром в спортивном костюме Василий Кузьмич делал пробежку, а Леля сидела в махровом халате и рассказывала им всю правду без прикрас и без жалости. Во-первых – как вам это понравится? – Колюня оказался врагом народа, и она теперь вынуждена скрывать это в анкете, как свой стыд и позор, Как же не везет с семьей! И сестра – женщина поведения время войны небезупречного… И брат…
   – Да ты что, Леля! – закричала Нюра. – Я ж нарочно наговаривала на Нинку, чтоб прикрыть ее, дурочку!
   Но Леля подняла руку, и это выглядело как знак, она, Леля, знает по этому вопросу гораздо больше, чем знают родители, потому что Василий Кузьмич собрал всю нужную информацию. Леля вдруг перешла на тонкий голос, и этим голосом объяснила им, что, «если бы не Вася, если бы не его золотое сердце, то еще неизвестно, где бы они все были».
   Получалось так, что Леля, благодаря проклятым родственникам – брату и сестре – живет на острие ножа, что такие страдания, как ей, вряд ли кому пришлось переносить, что у нее авторитет, и положение, и перспектива, но все может, извините, пойти под хвост. Хорошо, что хоть Коли уже нету…
   – Как нету? – глупо спросила Нюра.
   – Господи! – тонко закричала Леля. – А как, по-вашему, поступают с врагами народа?
   Тут открылась дверь, и вошел потный Вася. Леля закричала:
   – Таз! Быстро таз! Господи, у вас что, нет эмалированного?
   Старики так застеснялись цинкового таза, конечно, плохой предмет, что там говорить, подверженный ржавчине, а тут еще – полотенце! Дайте махровое! Что ты суешь мне, мама, вафельное, у тебя что, нет другого? О Господи! Ну, давай простыню! Да не эту! Не эту! Вон ту – льняную!
   Обтирали Василия Кузьмича в четыре руки. Батюшки, что это с нами? Что? Колюни нет? Колюни?! Нюра криком могла кричать неизвестно отчего, от мухи влетевшей, а тут – как заколдобило.
   – Таз уберите!
   Девочки, Лизонька и Роза, за ручки цинковый таз схватили, понесли выливать, а Нюра пол подтирать стала, а старик в коридоре баночками с медом гремел, все искал мед показистей и чтоб, не дай Бог, личинки не плавали, у него так случалось. Медогонка была никудышная.
   Ночью старик пошел и лег в шалаше (новый сделал, уже после немцев) спиной на землю, чтоб ощутить комья земли, а также тепло и холод ее сразу. Вот и нету Колюни, сказал он вызвездившему небу. Я есть, а Колюни нет. Врагом народа оказался, подлец. Конечно, он шалопут, его втянуть в дурное дело – раз плюнуть. Господи! Какой враг? Какого народа? Где ты, Господи! Ну, глянь сюда, глянь! Ты чего нас испытываешь, на что нас проверяешь? Нас что, слишком для тебя много? Или у нас перед тобою вина? Тогда какая? Ты посчитай, посчитай, сколько ты в нашей семье уже взял! Никифор – раз. Дуська с матерью и сестрами. Нюрин отец. Колюня… Еврейка эта. И Вани Сумского тоже нет, две его девочки, одна вообще мне чужая, на моей шее. Ниночка где-то на стройке бегает… Нет, Господи, я тебе спасибо за это не скажу. Раскидался ты, всевышний, людьми, как косточками.
   Старик хотел сказать Богу что-то важное, но тут вползла Нюра, ткнулась ему в живот лицом и завыла… Аж горячо кишкам стало.
   – Ладно тебе, ладно, – гладил он ее. – Мы ведь его уже и не ждали… Так что… Чего там?
   – У-у-у! – выла Нюра. Но, заметил старик, аккуратно выла, чтоб не вышел крик за пределы живота его, потому как на их кровати с шариками из никеля спала их самая удачливая дочь Леля с чистоплотным мужем Василием Кузьмичом, а дочки неизвестно где существующего (или несуществующего) Вани Сумского в соседней комнатешке слушали, как исполнял Василий Кузьмич на сон спокойный и грядущий свою приятную мужскую функцию. Отчего Лизонька стала его бояться всю свою жизнь, а Роза, по сравнению с Лизонькой – малолетка, бояться его как раз перестала и никогда сроду не тряслась перед ним, смотрела на него насмешливо и с вызовом: знаю, мол, я тебя, какой ты есть, отчего Василий Кузьмич терялся, багровел и схарчил бы, конечно, девчонку, но не вышло. Сразу не сделал, а потом Роза сама кого хочешь схарчить могла. Но не будем перескакивать через жизнь, как через канаву.