Лизонька ходила на сносях, а Ниночка с оклунком из «Детского мира» зашла вечером к Леле. Ту как с места сорвало.
   – Что они себе там думают? Живут в покое, под своей крышей, обуты-одеты… Живи и радуйся! Так он, отец наш, дурак старый, письма пишет… На! – И Леля метнула Ниночке конверт, который та ловко, как циркачка, поймала прямо в пальцы.
   Ниночка читала письмо намного дольше, чем требовало количество страниц, букв и слов. Потом она до противности долго сворачивала письмо, еще дольше запихивала его обратно в конверт, помогая этому процессу вдуванием. Леля внутренне совсем завелась: что это она так тянет? Вопрос-то простой, человеческий, ей, Леле, в сущности, и ответа на него не надо, она просто так с сестрой поделилась, по-родственному. Старик блажит, и все тут. Разве не ясно? Нина должна была просто подтвердить это, и конец разговору, но та уставилась, не мигая, неизвестно во что и куда. Была у Ниночки такая отвратительная привычка – смотреть не смаргивая так долго, что хотелось ее ударить и крикнуть на нее, крикнуть!
   – Да перестань же! – закричала Леля.
   Ниночка повернула к ней лицо с очень спокойными, уже помаргивающими глазами и сказала:
   – А что, слабо твоему Васе узнать, как все-таки Колюня принял смерть, или они там все документы от страху тогда спалили, чтоб все шито-крыто осталось. Ни кто убивал, ни как убивал?
   Все что угодно! Все! Но не этого ожидала Леля. Да какая разница, как? Это что, существенно уже сегодня? Важно? Может это что-то изменить? Пострадал, как все… В конце концов, лес рубят – щеп-летяг. Это точные слова, точные! А думать надо вот о чем: где бы мы с тобой были, периферийные девчонки, если бы не революция? Гнили бы в служанках или на поденных работах.
   – Не гнили бы, – засмеялась Ниночка. – Так бы и жили. Я во всяком случае… Ну, ты, конечно… Без революции твоя жизнь недействительна… – Ниночка прямо зашлась от смеха, а потом Леля вдруг видит – плачет она.
   – Ты не знаешь, а я знаю, – закричала она. – 3наю! У отца видение было, как Колюня умер – забили его сапогами. Он мне недавно сказал…
   Леля просто рухнула.
   – Да ты что? Откуда он узнал?
   – Он про все смерти знает… И как ты… И как я…
   – А как я? – испугалась Леля.
   – Не бойся! Мы умрем старухами. Он так мне сказал: вы с Лелей умрете старухами, а Колюню, боюсь, забили сапогами.
   – Ну, слава Богу, – облегченно сказала Леля. И замахала рукой. – Я не про Колюню, не про него! Я про нас с тобой – слава Богу! А то временами так жмет в сердце, так жмет, просто нет дыхания, и все…
   – Нашла чему радоваться, – вздохнула Ниночка. – У нас с тобой плохие будут смерти… Это он тоже сказал… Ну… Так как насчет Колюни? Может твой Кузьмич узнать?
   – Так и было, как папа видел, – ответила Леля, потому ответила, что считала этот разговор уже не главным, а главным считала свою будущую плохую смерть и хотела теперь выведать, в чем же ее плохость, чтобы вовремя ее предотвратить. Все в жизни можно предотвратить, если знать заранее и принять меры… Что у нее будет? Рак? Инсульт? Или она попадет в аварию? Это же все разные вещи, и к ним разные нужны подходы.
   – О паскуды! – сказала Ниночка. – О фашисты! О Господи, покарай их!
   – Ты о ком? – не поняла Леля.
   Ниночка к тому времени была уже мягонькая, толстенькая, подбородок у нее возлежал на воротнике округлой такой складкой, и Нина его еще и выпячивала, как – о смех! – как красоту, что совсем выводило Лелю из себя. Что думает о себе, что думает? Ела бы лучше меньше, занялась бы физической культурой. Посмотрела бы на нее, Лелю, наконец! Конечно, и у нее есть лишний вес. Но он ведь распределен симметрично, она для этого ногами цепляется за батарею и гнется, гнется до кровавых чертиков в глазах, зато живот у нее почти плоский, а подбородок она на ночь туго подтягивает мокрым скрученным полотенцем. Да! Неудобно. Больно. Но иначе как выходить на люди, как с ними общаться на том уровне, на каком она общается? Вот о чем думала Леля, глядя сейчас на Ниночку, и эти ее восклицания о том, чего она не знает и не понимает, казались Леле глупыми, бездарными, мещанскими. Смотрите на нее, смотрите, старуха с жирным подбородком, а туда же… Рассуждает… А ты тогда работала? Ты не боялась ложиться ночью, потому что в те времена люди не спали и ждали, что каждую се-кун-ду могут понадобиться. А как нас ненавидел и ненавидит капитализм? Это что – так себе? Пустяки? И что дороже, сила и прочность твоего родного государства целиком или жизнь Колюни в единственном числе? Вот возьми и ответь на это прямо.
   – Ответь! – повторила Леля. И сколько в ее голосе было льда и уверенности, что она победила с первого удара, тем более что толстуха Ниночка от этого удара даже дернулась, как тряпичная кукла их детства!
   – Государство и Колюня? – повторила Ниночка. – Да? Конечно, Колюня. Тут и сравнивать нечего. – Она поднялась и стала связывать веревки у своих покупок, чтоб удобней было нести. Делала она это, повернувшись к Леле спиной, то есть задом, что выглядело демонстративным. Так и уходила, почти не глядя в лицо. У самой же двери выпрямилась и сказала жестко:
   – Как же ты будешь, дура, мучаться, как будешь… И я тоже, между прочим… Ну, пока… Кузьмичу пионерский привет… Другого для него нету.
   Леля на другой же день решила провести тщательнейшую диспансеризацию всего своего организма от и до. Все у нее, слава Богу, оказалось в порядке, анализы же были просто показательные. Везде – N.
   Но она была настойчива – во все закоулочки тела и потрохов попросила заглянуть. Была у нее возле уха родинка, не из красивых, а из мохнательно-волосатеньких.
   – Удалите радикально, – сказала. А кожник всего ничего – на секунду! – на этой родинке дольше глазом задержался. Удалили. Леля очень этим поступком гордилась. Как она? Удалите… Сразу! Решительно! Она им сказала! Сама!
   На своем пятидесятилетии она, можно сказать, была в полном физическом блеске. Костюм сделала по парижскому журналу, такой серебряный, серебряный. Сверкунчик. Волосы выкрасила под платину – позволила себе это излишество. Василий Кузьмич ее видом остался доволен.
   – Вполне, – сказал, – вполне…
   Ее просто завалили подарками. Она даже не ожидала, что все организации, в которых она то собрания проводила, то лекцию читала, то просто по-человечески и по долгу в жизнь вникала, знали ее день рождения. Столько замечательных вещей презентовали, хотя разве в них дело? В вещах? Важнее адреса в кожаных папках, на мелованных бумагах, на бумагах с водяными знаками, на глянце с золотом. А какие дивные стихи насочиняли коллеги, с такими удачными рифмами. Потом был домашний вечер, для родственников. Приехали старики и Нина с семьей. Розу позвали с мужем. Лиза в этот момент тоже в Москве оказалась. Она, пока сидела с маленькой дочкой, исхитрилась написать какую-то там книгу из школьной жизни, и ее пригласили в журнал как раз в тот день, когда Леля все назначила. Это событие чуть ли не сбило всех с толку. Все так носились с Лизонькой, что, честно говоря, стало обидно и выглядело неприлично. Кто звал-то? Чей праздник? Молодец Василий Кузьмич, он сразу все понял и взял дело в свои руки. Вилочкой по бокалу позвенел и сказал абсолютно справедливые слова, хотя и в тоне юмора, что, когда книга у Лизоньки выйдет, пусть Лизонька и соберет их вместе, вот тогда о ней и будут говорить, а сейчас другой, извините, повод. Лизонька вскочила, застеснялась и исправилась тем, что сказала очень хорошо.
   – Леля! Прости, ради Бога! С начинающими авторами случаются затмения. Конечно, ты у нас героиня. И вся твоя жизнь – для всей нашей семьи пример служения идее, пример честности, а если учесть, что при этом ты сохранила прекрасный женский облик и вполне можешь сказать, что тебе тридцать пять, то это еще более заставляет нас с Розкой подтягиваться и равняться на тебя, дорогая Леля! Исполать тебе, исполать!
   – Что за полати? – переспросил Василий Кузьмич, он не расслышал, так как напрягался над тугой импортной пробкой.
   – Слава тебе, слава, – перевела Лизонька и правильно сделала: у нее у одной тут филологическое образование, остальные же тонкости языка знать не обязаны. А «слава» – слово в стране известное всем. Если в их семье выводить кривую достижений, то, безусловно, она, Леля, окажется на первом месте, даже Василий Кузьмич будет чуть ниже… Потом, потом, на неизмеримо далеком расстоянии от них, может быть, встанет Роза. У нее неплохо пошло с биологией, что-то там серьезное копает… Остальные – рядовой состав. Ниночка со своим домоводством в обывательском смысле слова, Лизонька с какими-то неизвестными писаниями. Кому это надо? У нас что, уже нет писателей? А стариков и брать нечего. Их можно рассматривать только как исходные первоначальные данные.
   Поэтому Леля крепко и от души поцеловала Лизоньку, за хорошие слова, и все стали есть и пить, тем более, было что. Очень хороший организовали стол, и колбаски разные из спецбуфета, и рыбка. Огорчала Нюра. Она жадничала, все хватала беззубым ртом, прожевать не могла, поэтому громко отсасывала, что могла, а остатки ходила выплевывать в уборную. И бегала довольно часто. Что поделаешь – мать. Надо было терпеть. Но Василия Кузьмича пришлось отсадить подальше, ему такой способ еды был неприятен. Хорошо, что Леля вовремя это заметила и задушила ситуацию в зародыше.
   По дури – потому как захмелела – задала Леля отцу этот свой главный вопрос. Как он в ней сидел, оказывается.
   – Папа! Я слышала – ты ясновидящий, знаешь – ха-ха-ха! – как кто умирать будет? Ну, и как умру я – ха-ха-ха?!

9

   Дмитрий Федорович в Москву приезжать категорически не хотел. Последние годы он стал жить странно… Как бы прощаючись…
   Началось вот с чего…
   Открыли новое кладбище. Старое совсем подобралось к городу. Пошло с того случая, когда на шахте № 11-12 в одночасье засыпало всю смену. Двенадцать могил пришлось вырыть уже не на территории кладбища – негде было, а прямо перед оградой, на самом въезде. Имелось в виду, что тут особый случай, пусть эти покойники будут впереди всех. Но как за всеми уследишь?
   Где двенадцать могил, там, глядишь, уже двадцать четыре. Первым нарушителям границ место отвели щедро, чтоб и лавочка была, и столик, и беседка, если кто в средствах. Быстро обнаружилось отрицательное – нашим людям только дай волю. Все мертвые, стоящие и нестоящие, решили идти по тому же пути. Все стали размахиваться последним пристанищем так, что очень быстро дошли до ручки. Каждый решил ставить лавочку возле дорогой могилки, и столик, и беседку. Оглянуться не успели, а уже шоссейная дорога, а через нее – лавочка, но уже возле дома, так сказать, временного, где живые, если подходить к понятию дома и времени философски. Были случаи скандалов и неприятностей. Уже на каких-то похоронах вытоптали огудину на чьем-то огороде, а чье-то дитя, бегая, пописало на свежий обелисточек. Короче, вбили вокруг кладбища железные штыри с цинковым пугалом: «Захоронение запрещается. Штраф 10 рублей». Хочется тут заскочить вперед и сказать, что лет так через десять пришел специальный человек с ведром и кистью и стал краской пририсовывать к каждой цифре нолик. Что бы ему всю цифру перекрасить. Нет. Он ноликом удовлетворился, и стал этот нолик на цинке выделяться и возбуждать ненужные державе разговоры. А во сколько у нас жизнь за последние годы подорожала? Не знаешь? Пойдем, покажу. Видишь, было десять? Когда? Легко узнать, глянь крайнюю могилку. Кто там лежит? А! Степа! Ну, это значит пятьдесят девятый… Клеть у нас тогда полетела, зараза… А теперь у нас какой? Во! То-то! И уже стоимость в десять раз выросла…
   Старик испугался, что его похоронят на новом кладбище, сером, пустом, унылом… Хотелось туда, где и деревья, и кустарник густенький, и цветы, и травка. И эти цинковые пугала. Так просто ничего в нашей жизни не делается, и место на том свете застолбить надо тоже заранее. Для этого, как выяснилось, нужны были связи с той, покойной уже стороной. Связь была. С доченькой Танечкой, которая умерла еще до НЭПа. Чего греха таить, за могилкой уже давно не ухаживали. Но что хорошо… Была оградка, какая-никакая, а была, значит, была зафлажкованная территория. Старик прикинул глазом, две ямы – себе и Нюре – рядом с Танечкой вполне можно было вырыть. Конечно, «квартирные условия» стеснительные, но все же – свои. Потеснимся, разве привыкать? Стал старик туда наведываться то с тяпкой, то с ломиком, то с лопатой. Обнаружил, что старенькую оградку в одном месте можно рассоединить, а в другом подпилить. Ловко? Ловко. Там десять сантиметров, а там целых полметра – раздвинул старик территорию. А в оградные разъемы вбил деревянные колья и пустил снизу вьющийся горошек. Обыкновенный, без претензий, что сразу пошел плестись, вроде всю жизнь тут и рос. Пока ходил по кладбищу туда-сюда, столько знакомых встретил, уже переехавших на постоянную прописку. И пассию свою там случайно нашел. Совсем недавно вроде виделись, он тогда отметил, как она прилично для своих лет сохранилась, и – на тебе! «Дорогой жене, мамочке от скорбящих мужа и детей». Фотку они, скорбящие, взяли, правда, неудачную. Вылупленное такое выражение лица, а она была женщина с кокетством, прямо никогда не смотрела, а все маленько исподлобья или искоса. И с улыбочкой, улыбочкой. Здесь же – пялится так, что проходящим временным даже нехорошо. Не доска же почета, где у всех этот бесстыдный срамотный взгляд, а все-таки тихая обитель, при чем же здесь нахальство? Лежала тут и склочница Устя под добротным деревянным крестом. Стоял белоснежно-прекрасный памятник врачу Фигуровскому. Из гранита торчком дыбилась морда безвременно ушедшего Уханева, у которого в одночасье отказали все органы, выводящие шлаки. Старик тогда задумался над такой причиной его смерти. В конце концов, когда-то давным-давно в один подходящий момент ему не хватило духу покончить с Уханевым и зарыть его на дне уборной. Но получилось так, что через сколько-то лет, а все равно Уханева настигло что-то с уборной связанное. Задушило его собственное дерьмо. Случайно или кто так ему нарочно вырешил судьбу? И вообще, что такое судьба? То, с чем ты рождаешься, как с родинкой, или то, что ты сегодня делаешь на завтра? Если первое, то каково назначение человеческого поступка, если он ничего не меняет? Тогда не трепыхайся, не суетись, налейся философским спелым соком и жди того, что давно подошло и стоит за дверью. Но человек так не может, он по перышку, по травиночке приносит и лепит, лепит жизнь… А если все уже слеплено?.. Не понять, не разобраться… Время как раз подоспело стоячее, тягучее. В нем было трудно двигаться, зато легко было замереть. В таком состоянии не то смерти, не то жизни, да еще на кладбище рядом с маленькой могилочкой, ковыряла изнутри, глубоко, больно тревога. Старик сам ей удивлялся. Ведь все, казалось, предусмотрел – в смысле расширения территории на кладбище. И с Казанской Божьей Матерью у него установились хорошие отношения. Она его понимала – он это точно знал. Знал он и то, что тревогу его она не отметает, а как бы даже одобряет. Такое поведение, несвойственное Высшему Существу, для которого, казалось бы, мелкие проблемы – тьфу, старика трогало до слез. Конечно, не может Богородица сказать грубо «тьфу», но намекнуть, что нечего ему внутренне егозиться, да еще и неизвестно по какому поводу, это она могла бы. Он ведь знает, как меняется у нее выражение лица, когда она его то одобряет, то судит. Судила она его за то, что он – даже по молодости такого не было – ударил Нюру.
   Нюра из двух дочерей больше любила Лелю. И перед стариком она это даже не очень скрывала. Конечно, с Нинкой им в жизни было много труднее. И этот баламут Сумской, и эта ее партизанщина. Теперь же превратила свой мытищенский дом в помещичью усадьбу, и коза у нее, и свинья, и каждая палка плодоносит, и не стесняется на базаре продавать облепиху за несусветную цену, объясняя, что она у нее прямо-таки райская. Не такой им виделась жизнь дочерей. Он думал, что выбранная им смолоду советская власть определит как-то иначе судьбы девочек и Колюни. Что вырастут они врачами или учителями, уважаемыми людьми. Правда, сейчас он уже понимал – хорошо, что стали не учителями, что стали не врачами. В этих профессиях минус уважения и минус положения. Но чего-то другого можно было достигнуть? Ниночка не достигла ничего, кроме отборной дорогущей облепихи. Ну, конечно, есть у нее дети… Ах, эти дети… Лизонька такая хорошая была девочка, а тоже без судьбы. Вот, пожалуйста, она как раз учительница… Это же кошмар какой-то, во что превратился человек… Ни улыбки, ни привета, ни доброго слова… Сейчас, правда, изменилась… Написала книжку. Но разве сейчас пишут книжки? Разве эта нынешняя литература способна кого-то напоить? Он ведь любил и любит читать. И не просто любит – умеет. Его еще в прошлом столетии правильно читать научил его первый учитель. Вот тогда были учителя так учителя. Он объяснил им, малолеткам, на всю их последующую жизнь, что читать надо медленно, насыщаясь не только смыслом, но и звучанием, музыкой слова. Что чтение должно проникать в человека повсеклеточно, и только тогда от слова – толк. А толк – это когда «слово способно сотворить чудо и душа твоя вострепещет. Поэтому слово должно быть единственным из всех, а не первопопавшим в руку». Узнав о модном скорочтении, старик сначала просто опешил. Решил, что это что-то совсем другое, не может быть науки про то, чтоб быстрее и больше заглотнуть слов. Это же чушь! За всю свою жизнь он прочел немного, самые любимые книги приобрел себе (это было очень давно, еще до войны и в войну, когда, например, Гоголя он купил на базаре, уже без первых страниц – великий писатель шел на самокрутки). Среди самых главных книг жизни старика были «Воскресение» Толстого, «В лесах» Мельникова-Печерского, Гоголь – весь. Любил Некрасова, единственного из поэтов, других не очень понимал, а, не понимая, раздражался. Внутренне был убежден, поэзия – от лукавого, раз люди говорят прозою. Еще Лесков был среди чтимых, а из зарубежных – Золя, «Чрево Парижа». Поэтому новое занятие Лизоньки безмерно огорчило – вот беда так беда. Понятно, что хочет бежать из школы, но не в том же направлении надо бежать, дурочка! Роза как раз на ногах стоит крепче. С ней вообще не соскучишься, Росла, росла себе с прямыми волосами, а потом возьми и опять вся закудрявься. Совпало с рождением в ней злости. Они так и говорили с Нюрой. Лизонька, мол, родила Анюту, а Роза родила злость. Но хоть и огорчало это старика, в глубине души Розину злость он уважал. Потому что была она направлена не против людей. Она была иного сорта. Но этому рассказу время придет. А мы должны приблизиться к моменту, когда старик ударил Нюру, а для этого должны понять, почему Нюра любила больше Лелю.
   Все просто. Только потому, что Леля жила так, как в представлении Нюры и надо жить, но ей, Нюре, дано не было. Ниночка же жила так, как могла бы жить и Нюра, если бы закабалила себя хозяйством и с утра до ночи, с утра до ночи головы не подымала от скотины и грядки. Нюра этот труд тоже всю жизнь делала, но терпеть не могла эти прополки, эти дойки, эти прививки, ведра, сита, чугунки, кринки на заборе. Когда давным-давно папенька отводил ее в церковно-приходскую школу, он ей говаривал:
   – Нюрочка! Детка! Учись хорошо. Определю тебя в гимназию, будешь жить в городе в каменном доме. Даст Бог, станешь мещанкой, а дети твои пойдут еще выше… Станут служащими или учеными.
   У Нюры все лопнуло из-за смерти ее матушки. Даже церковно-приходская школа осталась неоконченной. Нюра, простой человек, приняла жизнь, какая она есть. Нет так нет, что в мещанах-то хорошего? Да и смогла бы она жить в городе? Оказалась, в конце концов, все-таки в городе. Мужняя жена. Жена бухгалтера, выбившегося из крестьян. Таково социальное положение. А вот Леля скакнула так, что исполнила мечты и папеньки, царство ему небесное, и ее смутные неисполнившиеся желания. Да, она хотела бы такую же деревянную кровать, как у Лели, с полированными спинками и розовым шелковым матрацем. Да, она хотела бы такую же шубу, легкую и пушистую, воротничок стойка, широкий манжет, и подкладка вся как есть выстрочена кубиками. Один в один. Хотела бы говорить по телефону, как Леля: «Уважаемый! Экономические вопросы не в моей компетенции. Что же касается вашего партийного досье…» Нюра просто замирала от этих слов. А точнее, она от них хмелела больше, чем от своей притыренной наливки. В жизни Лели был какой-то другой градус, это было, скажем, как жизнь в кино. Неправда, а сердце колотится. Кстати, телефон у Лели был зеленый, а Нюра умом своим считала, что телефоны рождаются только черными, как бывший Розин негр.
   Так вот, старая дура Нюра решила подольститься к своей более преуспевшей в жизни дочери и отдать ей то, что осталось у них от того времени, когда вещей и предметов было мало, но они, как говорят современные идиоты-языкотворцы, были со знаком качества. Был у Нюры медальон. Цепочка ушла вместе с обручальными кольцами за манку для Лизоньки в тридцать третьем году, а сам он остался, потому что у него было сломано ушко. Кто-то из знакомых сказал Нюре, что золото теперь дорожает и будет дорожать ого-го, а старинным вещам теперь вообще цены нет.
   Нюра тут же приняла решение – отдать медальон Леле. Почистила его сухой содой, обдула со всех сторон, старик и спроси: чего, мол, ты с ним играешься?
   – Леле хочу отдать, – важно сказала Нюра. Она была в кабинете Лели всего два раза, но интонации дочери, пронзившие ей сердце, выучила наизусть. «Уважаемый! Ваш вопрос вынесен на бюро. Не могло быть иначе, уважаемый, нас не устраивает ваше кредо».
   – Почему Леле? – спросил старик, еще не подозревая, что он ее через минуту ударит, и еще даже не чувствуя в себе токов, которые подымут ему руку.
   – Ну, не Ниночке же! – воскликнула Нюра. – Куда ей-то? Свиньям показываться?
   Нет, не слово было вначале. Вначале было отношение, побуждение, вначале было легкое колебание Нюриного сердца, ни одному человеку не видимое, но оно было так вразрез, так не в такт колебаниям сердца Дмитрия Федоровича, что надо было что-то срочно предпринять – вот он и ударил Нюру, чтоб войти с ней в унисон, что ли…
   – Ты чего? Дерешься? – закричала дурным голосом Нюра. – А в милицию не хочешь?
   Совсем черт знает что! Милиция тут при чем? Но это он потом подумает, а пока очередное бестолковое колебание сердца Нюры возмутило старика. Что это старуха вся вразлад пошла? И он ударил ее во второй раз.
   Тут она замолчала, как умерла, а старик понял – все. Точка. Никогда больше пальцем ее не тронет, и кинулся креститься, и тут-то увидел осуждающий взгляд Спасительницы. «Ах, не дело это, не дело, – будто бы говорила она. – Это ведь на момент легче становится, а потом хуже будет. Стыдно будет. А что стыдней стыда?»
   Старик сказал Нюре:
   – Я, конечно, не прав… Но дети равны. Ниночка и Леля. И внуки равны – Лизонька и Роза. Так что выкинь его к чертовой матери или сама носи…
   – Что, мне его в гроб с собой брать? – уже своим, не Лелиным голосом заныла Нюра.
   – В гробу самое место… Раз из-за него такое с нами случилось…
   Нюра спрятала медальон в сумочку, а потом решила: надо его продать и разделить деньги на четыре части – всем девочкам.
   …Но не продала. Мы ведь многого не успеваем сделать до смерти. Во всяком случае, Нюра уже лежала в гробу в черном шелковом платье, приготовленном на смерть лет пятнадцать назад, и гипюровой черной косыночке, когда Ниночка полезла зачем-то в ее сумочку и нашла завернутый в бумажку медальон с мелкими комочками соды. Нина – человек решительный. Она тут же пришила медальон к Нюриному платью за кусочек отломанного ушка. Когда откусывала нитку, пришлось прильнуть к остывшей материной груди и почувствовать холодную неживую твердость. Нина завыла громко, по-деревенски, а потом, когда Лизонька отпоила ее валерьянкой, сказала:
   – Вот только сейчас поняла, что мамы нету. Притронулась к ней – нету. Нету, и все. Нигде и никогда.
   Леля как раз в этот момент ходила оформлять похоронную музыку и всего этого не видела, а когда пришла, на платье что-то сверкает: пальчиками прихватила – пришито. Очки надела, чтоб разглядеть, но, правда, на грудь Нюры не падала, Леля – человек выдержанный.
   – Напрасно это, – сказала она Ниночке, – напрасно. Теперь столько мародеров. Отдала бы лучше внучке.
   Внучка стояла рядом, ядовитая такая девица лет десяти с большим ртом и на тонких курьих ножках. Это верно. У Анюты, Лизиной дочери, была действительно некрасивая разлапистая ступня, которую Лизонька все норовила «подобрать» и втиснуть в узкую обувь, а девочка обожала носить матерчатые тапки, из которых через три дня обязательно торчал кривоватый нахальный мизинец. Так вот, Анюта хитро хмыкнула – при покойнице-то! – и стала их в упор разглядывать и сравнивать двух бабушек – Ниночку и Лелю. И, судя по всему, они ей обе показались не очень, потому что она, дерзко дернув головой, ушла на улицу, где Лизонька чистила селедку для поминок, а Роза облупливала вареные яички.
   – Ба-Нина пришила медальон, чтоб никому не достался, а ба-Леле жал-а-лко… – сказала она.
   – О Господи! – вздохнула Лизонька. – Думала, хоть тут обойдутся…
   – Анька! Вырастешь в крупную гадину – удушу, – сказала Роза.
   – Нас миллионы, – гордо ответила Анюта и ушла от них, даже мосластыми коленками выражая презрение к ним всем.