В этой предгрозовой сумятице, чреватой преддверием раската, только Ленин и его партия, обращаясь к русским рабочим, называли путь, единственно радеющий о национальной гордости великороссов, единственно определяющий реальную, а не химерическую перспективу развития исстрадавшегося народа, который силою и обманом понуждали угнетать другие народы и терпеть при этом своих единокровных, жестоких и трусливых, а потому особенно опасных угнетателей.
   … Збигнев Норовский пропустил Дзержинского в полутемную, сырую комнату.
   — Вот здесь, — сказал он. — Погодите, я зажгу свет.
   Он запалил фитиль в большой керосиновой лампе-«молнии», поднял ее и, осветив потекшие стены, заржавевшие типографские станки, листки бурой бумаги на цементном полу, сказал:
   — Это все можно убрать за день. Наймете людей — вылижут.
   — Тут в два счета чахотку наживешь.
   — Я не нажил. Выпустил запрещенных русскими Мицкевича и Словацкого — а живой.
   — Вы же не стояли у набора.
   — А где же я стоял, по-вашему? Но я не навязываю — найдите помещение лучше. С вас такие деньги заломят — ой-ой! Пойдемте, я покажу комнату шеф-редактора.
   Он прошел мимо станков, поднялся по разбухшей от сырости деревянной лестнице, толкнул ногой склизлую дверь: в маленькой комнатке было большое, во всю стену, окно, выходившее на реку. Отсюда был виден Вавель, громадный краковский замок, возвышавшийся над городом, и два моста, переброшенные через коричневую, мутную воду.
   — Как кабинет? Здесь можно сочинять поэзию, которая останется на века! — тяжело отдуваясь, сказал Норовский. — Такой вид чего-нибудь да стоит!
   — Сколько вы хотите за аренду?
   — Сколько я хочу за аренду? — переспросил Норовский. — Это зависит от того, что вы здесь намерены печатать, пан Доманский.
   — Какое отношение это имеет к оплате?
   — Прямое. Если вы начинающий поэт и решите печатать вирши, я возьму одну плату, — начал перечислять Норовский, — если вы, к примеру, задумаете выпускать крапленые игральные карты и не станете регистрироваться в австрийской полиции, я запрошу совсем другую цену; если вы хотите издавать для контрабандной спекуляции учебники на польском языке, запрещенном в школах Польши, я пойду советоваться к юристу.
   — А если я хочу выпускать ту литературу, которая поможет Польше учить своих детей на родном языке? — спросил Дзержинский.
   — Тогда я вообще не сдам вам помещение.
   — Почему?
   — Потому что мы никогда не сможем учить наших детей польскому языку в школах, покуда есть Россия, Пруссия и Австро-Венгрия.
   — Смотря какая Россия, какая Пруссия и какая Австро-Венгрия.
   — Не тешьте себя иллюзиями, пан Доманский: только малое меняется; большое всегда останется большим. После восстания я отгрохотал на русской каторге три года, а потом два года мотался по здешним тюрьмам: австрияки меня посчитали русским лазутчиком.
   — Вы были повстанцем шестьдесят третьего года?
   — Знамена, пьяный ветер свободы, лозунги… Где все это? Будто и не было. Каждому на жизнь дается только одна революция, потом наступает горькое похмелье. Лучше приспосабливаться, пан Доманский, лучше приспосабливаться. Пусть другие начинают: примкнуть никогда не поздно; отойти — сложней. Все наши беды проистекают оттого, что не умеем сдерживать порывы, не ценим устоявшееся; надежность не сознаем за высшее благо.
   — Ну, хорошо, а если я не внемлю вашим советам? — сказал Дзержинский. — Сколько вы с меня заломите?
   — С террором дело не связано? С призывами против русского царя?
   — С призывами против русского царя связано, с террором — нет.
   — Не хочу лишних хлопот. Царское Село заявит протест Вене, а отвечать придется Збигневу Норовскому: сильные мира сего расплачиваются за свой идиотизм жизнями маленьких людей, пан Доманский.
   — Никто не будет знать, что мы здесь работаем. Если захотите, можно будет предъявить властям несколько книг. Мы издадим книги о том, как живут наши братья в Варшаве…
   — Кто станет писать такие книги для вашей типографии? Такие книги издадут в Вене, у «Момзена и Фриша», а не у вас, пан Доманский. Или в Берлине — там помогут социалисты Либкнехта. Чем вы станете платить за хорошие книги о плохой жизни?
   — Неужели вам не хочется помочь? Это ведь так просто — помочь. А как полно вам станет жить, пан Норовский, если вы постоянно будете ощущать, что помогли. Отчего так счастлива кормящая мать? Оттого, что помогает. Поэтому у нее глаза особенные, других таких нет.
   — Как я понимаю, денег у вас мало?
   — Денег у нас пока нет, — ответил Дзержинский. — Но они будут. Мы уплатим вам.
   — Сколько человек станет здесь работать?
   — Один.
   — Кто?
   — Я.
   — Вы наборщик?
   — Нет. Я пишу.
   — Все пишут. Кто будет набирать? Верстать? Печатать?
   — Дам объявление.
   — Он даст объявление! Кто пойдет умирать в этот компресс?! — Старик вздохнул. — Конечно, в этот компресс пойдет один Норовский. Но за деньги! Понятно?! Я помогу, но за деньги! Жадный Норовский без денег не помогает, потому что у него на шее четверо внуков-сирот! И убогая дочь! Или вам не понятно, отчего я такой жадный?!
   Норовский отошел к окну, уперся руками в раму.
   — Зачем вы пришли? — тихо спросил он. — Мне было так спокойно эти годы. Зачем только вы пришли, хотел бы я знать? И зачем я остался таким же дураком в шестьдесят, каким был в двадцать?
   — Это потому, что вы живете, пан Норовский. Живете, а не существуете.
   … Следующие три дня Дзержинский, после того как кончал помогать рабочим, приглашенным Норовским для уборки помещения, садился за книги, газеты, письма из Королевства. Он должен был до конца точно понять, каким обязан стать первый номер газеты польских пролетариев. Из всей массы материалов — нищета рабочих, отсутствие какого бы то ни было законодательства, бесправие крестьян, всевластие русской администрации в Варшаве — надо было отобрать главные, определяющие лицо будущей газеты.
   Особенно надолго он задумывался — обхватив голову сильными пальцами, словно бы впиваясь ногтями в кожу, когда в который раз уже перечитывал данные о народном образовании. На всю Польшу «русского захвата» был один университет — один на семь миллионов населения! И в этом единственном университете всего две кафедры, где преподавание велось по-польски — литература и морфология. При этом курс, посвященный Мицкевичу, Ожешко, Словацкому, был практически сведен к минимуму, имена великих мыслителей назывались лишь, но творчество их не исследовалось: «Дзядов» боялись, запрещали декламировать; проецируя далекое прошлое на день сегодняшний, считали, что оберегут от крамолы, не понимая, что запрещенное не оберегает, но, наоборот, возбуждает к знанию. Польское право, имевшее многовековую историю, изучали на русском, поверхностно, пропуская целые эпохи; математику, физику, химию — подавно. Польским ученым нечего было делать в Королевстве, бежали в Париж и Лондон от «моральной нагайки» великодержавного черносотенства. Ни одного польского исследователя — пусть семи пядей во лбу (Мария Складовска-то в Париже состоялась, не на родине! ) — в ассистенты не пускали, не то что в доценты. Когда талантливые ученые обратились с просьбой к генерал-губернатору позволить читать лекции в университете на родном языке по тем предметам, которые были не обязательными, факультативными, их, продержав пять часов в приемной, грубо выставили, пригрозив Сибирью, коли еще раз посмеют «дерзить» и поднимать голос на единственный для всей Империи язык — других нет, не было и не будет!
   Дзержинский тянулся рукой к куреву, вертел в холодных пальцах тонкий «зефир», крошил черный, проваренный с медом табак, но усилием воли заставлял себя прятать папиросу в пачку: к своему здоровью он относился отстраненно, как к некоей данности, ему не принадлежавшей, — больной, что он сможет сделать для партии, какую пользу принесет полякам?!
   Лицо его болезненно морщилось, когда он исследовал политику царского правительства по отношению к начальным школам: преподавание велось только на русском; несчастных семилетних человечков, привыкших дома говорить на родном языке, пороли и ставили «на горох» за акцент. Частные школы, где часть предметов позволялось изучать по-польски, были лишены дотаций; попечителями туда назначались, как правило, «хранители», ненавидевшие «ляхов» глубинной ненавистью темных, малограмотных держиморд.
   В судах неграмотный польский крестьянин обязан был держать ответ на русском языке; бедолагу обирали секретари, поднаторевшие в писании кассаций и жалоб; прошение, составленное на польском, к рассмотрению не принималось: изволь только на государственном языке излагать, на родном — ни-ни!
   Запрещались представления драмы и комедии на польском; книги, после жестокой цензуры, издавались тиражом ограниченным; Людвиг Шепаньский, выпускавший «Жице», печатал повести и стихи эстетские, проникнутые надмирным индивидуализмом — ему разрешали, этот не опасен; позволяли и Станислава Пшибышевского — «настроенец», он главного не трогал, а вот Болеслава Пруса боялись, каждую страницу на свет смотрели — не прячет ли что между строк: пишет с болью, но не для себя и про себя, а про тех, кто кругом, и не для эстетов — для читателей. Послушным критикам было предписано творчество этого мастера не замечать — будто и нет, а то и побранить за туманность и «эпигонство»
   — термин-то уж больно хорош, ибо непонятен, с непонятным каждый согласится, кому охота себя дураком и неучью выставлять?!
   Всем этим великодержавным царским бесстыдством пользовались разного рода оппозиционные группы в Польше — каждая по-своему. Партия «разумной политики», иначе именовавшаяся «реалистической», предлагала разъяснительную, постепенную работу с петербургской администрацией, уповая на «здравомыслящие силы, стоящие подле Трона нашего обожаемого монарха, от которого злые бюрократы скрывают; стоит только пробиться к нему, принести ему просьбу верноподданную, и все мигом, само по себе решится!».
   «Лига народова» уповала, наоборот, как и «Лига независимости Польши», на поддержку Франции и Англии в борьбе против «проклятых москалей» — нелюдей, татарву, темень. И та и другая оппозиционные группы были, как считал Дзержинский, не столь опасны польскому рабочему движению в силу открытой своей несостоятельности. Труднее было с ППС, с социалистами, которые шли на борьбу с самодержавием под красным знаменем, гнили на акатуйской каторге, состояли в Международном социалистическом бюро, пользуясь поддержкой Бебеля и Каутского, признанных вождей социал-демократии. Все, казалось бы, правильным было в борьбе ППС — и опора на рабочих, и разъяснительная пропаганда среди крестьян, но работу они вели лишь среди польских рабочих и только для них. Русских, которые тяжелее других страдали под царским гнетом, вроде бы и не было. Болезнь национализма с годами не исчезала — наоборот, росла вширь: ППС призвала бойкотировать русские театры, потому что это, по ее мнению, вело к русификации польского и литовского населения. Бойкотировать Пушкина, Чернышевского, Чехова и Горького!
   Дзержинский спокойно не мог видеть эту листовку «папуасов», поднимался из-за стола, мерил свой кабинетик быстрыми шагами, глаза жмурил — ярился.
   Альфой и омегой борьбы для него было точное понимание главенствующей роли русского рабочего класса, который принимал бой против царизма первым, который вел за собою национальные отряды социал-демократии, который боролся за свободу трудящихся всех национальностей. Без победы русских рабочих, считал Дзержинский, смешно и глупо думать о возможности победы пролетариев Польши.
   Встретившись в Берлине с Розой Люксембург, Мархлевским, Тышкой и Адольфом Барским, он получил от них часть прокламаций, которые выпускали комитеты в Королевстве за время его ареста. Особенно восхищался он одной: когда жандармы избили петербургских студентов, Варшавский комитет СДКПиЛ распространил листовку в ответ на националистическую, призывавшую не оказывать «москалям» поддержки — «Чем больше они станут перебивать друг друга, тем лучше полякам! ». Варшавские социал-демократы писали: «Пусть наши студенты отвечают гробовым молчанием на героическую борьбу русских студентов! Пусть наш студент и интеллигент пребывают в спокойных и горделивых мечтах о польском национальном восстании, пусть хоронят они себя в лишенном общественной жизни патриотизме! Мы, польские рабочие, протягиваем руку русским братьям! Пусть смело идут они на бой за свободу, пусть верят, что польский пролетариат не оставит их в борьбе!»
   … Спал Дзержинский мало, часа три, но усталости не чувствовал; в нем было постоянное ощущение сладостного ожидания, хотя он смеясь говорил Норовскому:
   — Самое гадостное — это ждать или догонять.
   Газета получалась интересной, точной в своей позиции: борьба на все фронты — и против самодержавия, и против «реалистов», и против ППС, — борьба доказательная, но при этом эмоциональная и до конца честная: соврешь в мелочи — не простят; люди чтут правду, пусть самую горькую, но обязательную правду, на нее откликнутся, во имя правды все примут. Душное ощущение всеобщей имперской лжи было невыносимым; все ждали; это всеобщее ожидание искало ответа.
   Дзержинский принял из рук Норовского маленький листочек газеты, мокрый еще, словно новорожденный, поцеловал его, засмеялся:
   — «Червоны Штандар», номер первый!
   Потом подошел к наборной кассе, сложил несколько литер в одну строчку, собрал в держалку, стукнул в левом углу.
   — Без этого нельзя, — пояснил он. — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
   — Не соединятся, — убежденно сказал Норовский. — Но мечтательство ваше мне приятно. Пошли, отметим выпуск первого номера, пан шеф-редактор, в вашем сиятельном кабинете — я принес колбасы и хлеба. Вино — за вами, тут в лавке есть Ицка Лифшиц, он даст в долг, если скажете о пролетариях, — его сын за это сидит в седлецкой тюрьме.
   Дзержинский положил газету на верстак, пошел к двери, потом вернулся, прижал оттиск к груди, глаза закрыл и начал вальсировать, напевая мелодию Штрауса.
   … Ночью, набитый оттисками «Червоного Штандара», Дзержинский пересек границу. «РАПОРТ СОТРУДНИКА ПОДПОЛКОВНИКА ГЛАЗОВА „МРАКА“, ПРОЖИВАЮЩИЙ В КРАКОВЕ НА УЛ. СТАШИЦА, „ЮЗЕФ“ ДОМАНСКИЙ (ДЗЕРЖИНСКИЙ) В ПОСЛЕДНИЕ МЕСЯЦЫ ОСОБО АКТИВЕН. ПОСЛЕ ВОЗВРАЩЕНИЯ ИЗ БЕРЛИНА, ГДЕ ОН БЫЛ ПРЕДСТАВЛЕН ЕГО СООБЩНИЦЕЮ РОЗОЮ ЛЮКСЕМБУРГ НЕБЕЗЫЗВЕСТНОМУ АВГУСТУ БЕБЕЛЮ, А ТАКЖЕ ЛИБКНЕХТУ И КАУТСКОМУ, КОТОРЫЕ, ВЕРОЯТНО, ОКАЗЫВАЮТ ФИНАНСОВОЕ СОДЕЙСТВИЕ ОТ ИМЕНИ СДПГ ПОЛЯКАМ „ЛЮКСЕМБУРГО-ДЗЕРЖИНСКОГО“ НАПРАВЛЕНИЯ, РАЗВЕРНУЛ БУРНУЮ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ, СОБРАВ ВОКРУГ СЕБЯ ПОЛЬСКИХ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТОВ, ПРОЖИВАЮЩИХ НЕ ТОЛЬКО В ГАЛИЦИИ, НО И В МЮНХЕНЕ, ПАРИЖЕ, ЖЕНЕВЕ И ЛОНДОНЕ. ДОМАНСКИЙ (ДЗЕРЖИНСКИЙ) ИМЕЕТ НАДЕЖНУЮ И ПОСТОЯННУЮ СВЯЗЬ С ВАРШАВОЙ; ПО НЕПОДТВЕРЖДЕННЫМ ДАННЫМ, УЖЕ СЕМЬ РАЗ НЕЛЕГАЛЬНО ПЕРЕСЕКАЛ ГРАНИЦУ. ПО ИЗВЕСТНЫМ ОДНОМУ ЕМУ КАНАЛАМ ОН СМОГ ПЕРЕПРАВИТЬ В СИБИРЬ ССЫЛЬНОМУ ДВОРЯНИНУ ЗАЛЕССКОМУ (ТРУСЕВИЧУ) ДЕНЬГИ И ФАЛЬШИВЫЙ ПАСПОРТ; БЛИЗКИЕ К ДЗЕРЖИНСКОМУ ЛЮДИ СЧИТАЮТ, ЧТО ТАКИМ ОБРАЗОМ ОН УЖЕ ВЫРУЧИЛ ИЗ ССЫЛКИ ВОСЕМЬ ЧЕЛОВЕК — АКТИВНЫХ ФУНКЦИОНЕРОВ, СОСТОЯВШИХ С НИМ В КРУЖКАХ В ВИЛЬНЕ И ВАРШАВЕ В НАЧАЛЕ ВЕКА. (АРЕСТОВАННЫЙ УНШЛИХТ, ОДНАКО, ДО СЕЙ ПОРЫ НЕ „ВЫРВАН“, ПО СЛОВАМ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТОВ, ИЗ „ЛАП ЦАРСКИХ ПАЛАЧЕЙ“, НО ЮЗЕФ „ОСВОБОДИТ ЕГО ТАК ИЛИ ИНАЧЕ“.) ПОВОДОМ ДЛЯ ТАКОЙ УВЕРЕННОСТИ СЛУЖАТ ЗАНЯТИЯ, ПРОВОДИМЫЕ ДЗЕРЖИНСКИМ С ФУНКЦИОНЕРАМИ ПО ПРАВИЛАМ КОНСПИРАЦИИ И БОРЬБЫ С, ПО ИХ СЛОВАМ, „ОХРАНКОЮ“. НА ЭТИХ ЗАНЯТИЯХ ОН ЯКОБЫ ПОДЧЕРКИВАЕТ КАЖДЫЙ РАЗ, ЧТО КОНСПИРИРОВАТЬ НАДО УМЕТЬ НЕ „ВО ИМЯ РЕВОЛЮЦИОННЫХ РОМАНТИЗМОВ“, А ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ОБЕЗОПАСИТЬ ОТ ПРОВАЛА ТОВАРИЩЕЙ, НЕСУЩИХ В МАССУ „ИДЕЮ СОЦИАЛИЗМА“. ДЗЕРЖИНСКИЙ ДОСТАЛ (ЧЕРЕЗ АМЕРИКАНСКИХ ПОЛЯКОВ) ДНЕВНИК СЛЕЖКИ ДЕТЕКТИВАМИ ИЗ ЧАСТНОГО АГЕНТСТВА ПИНКЕРТОНА ЗА НЕКИМ РУССКИМ ВОЛЬНОДУМСТВУЮЩИМ ПИСАТЕЛЕМ ВЛАДИМИРОМ ГАЛАКТИОНОВЫМ КОРОЛЕНКО, КОГДА ТОТ БЫЛ В СЕВЕРОАМЕРИКАНСКИХ СОЕДИНЕННЫХ ШТАТАХ. НА ПРИМЕРЕ ЭТОГО ДНЕВНИКА ДЗЕРЖИНСКИЙ РАЗБИРАЕТ ДЕЙСТВИЯ ФИЛЕРОВ, ЗНАКОМИТ С ПРИНЦИПАМИ СЛЕЖКИ, А ТАКЖЕ ПРЕДЛАГАЕТ ФУНКЦИОНЕРАМ, ТРАНСПОРТИРУЮЩИМ ЛИТЕРАТУРУ В ВАРШАВУ, ПРИДУМАТЬ ПУТИ „ОТРЫВА“ ОТ НАРУЖНОГО НАБЛЮДЕНИЯ. КОПИЮ ДНЕВНИКА НАБЛЮДЕНИЯ, ПОЛУЧЕННУЮ МНОЮ, ПРИВОЖУ ПОЛНОСТЬЮ: „СООБЩЕНИЕ НЬЮ-ЙОРКСКОГО СЫСКНОГО АГЕНТСТВА ПИНКЕРТОНА, НА ИМЯ УПРАВЛЯЮЩЕГО РУССКИМ КОНСУЛЬСТВОМ В НЬЮ-ЙОРКЕ Г. ГАНЗЕНА. МИЛОСТИВЫЙ ГОСУДАРЫ НАШИ АГЕНТЫ ДОНОСЯТ СЛЕДУЮЩЕЕ: „15 СЕНТЯБРЯ АГЕНТЫ Н.В.Б. и Ю.В.К. ОТПРАВИЛИСЬ К ДОМУ №207 НА 18 УЛ. — МЕСТОПРЕБЫВАНИЕ КОРОЛЕНКО, КОТОРОГО АГЕНТ Н.В.Б. ДОЛЖЕН БЫЛ УКАЗАТЬ АГЕНТУ Ю.В.К. ВОЙДЯ В ДОМ, АГЕНТ Н.В.Б. ВСТРЕТИЛ ЖЕНЩИНУ ЛЕТ 47, 5 Ф. РОСТОМ, С БЛЕДНОЖЕЛТЫМ ЦВЕТОМ ЛИЦА, СВЕТЛЫМИ ГЛАЗАМИ И СЕДЫМИ ВОЛОСАМИ, ОДЕТУЮ В СВЕТЛОЕ КОЛЕНКОРОВОЕ ПЛАТЬЕ, НА ВОПРОС АГЕНТА, ДОМА ЛИ Г. КОРОЛЕНКО, ЖЕНЩИНА ОСВЕДОМИЛАСЬ ОБ ИМЕНИ И РОДЕ ЗАНЯТИЙ ВОШЕДШЕГО. АГЕНТ СКАЗАЛ, ЧТО ФАМИЛИЯ ЕГО БРЮС И ЧТО ОН РЕПОРТЕР. ТОГДА ЖЕНЩИНА СООБЩИЛА, ЧТО Г. КОРОЛЕНКО ОЧЕНЬ ЗАНЯТ УКЛАДКОЙ ВЕЩЕЙ, ТАК КАК НОЧЬЮ УЕЗЖАЕТ И НЕ МОЖЕТ ПРИНЯТЬ „РЕПОРТЕРА“. ТОГДА ПОСЛЕДНИЙ ЗАЯВИЛ, ЧТО РЕДАКЦИЯ ПРИСЛАВШЕЙ ЕГО ГАЗЕТЫ КРАЙНЕ ЗАИНТЕРЕСОВАНА ИМЕТЬ СВЕДЕНИЯ О Г. КОРОЛЕНКО И ЧТО ОН ПОСЛЕДНЕГО НЕ ЗАДЕРЖИТ. ЖЕНЩИНА УДАЛИЛАСЬ И ВОЗВРАТИЛАСЬ ВСКОРЕ С ГОСПОДИНОМ, КОТОРОГО ОТРЕКОМЕНДОВАЛА КАК КОРОЛЕНКО. ПОСЛЕДНИЙ ИМЕЕТ ОКОЛО 35 ЛЕТ ОТ РОДУ, РОСТ 5 Ф. 7 ДЮЙМОВ, СРЕДНЕГО ТЕЛОСЛОЖЕНИЯ, ЦВЕТ ЛИЦА БЕЛЫЙ, ГЛАЗА КАРИЕ, ШИРОКИЙ БОЛЬШОЙ ЛОБ И НА ВИД ОЧЕНЬ ИНТЕЛЛИГЕНТНЫЙ; ОДЕТ В СЕРЫЙ ДОРОЖНЫЙ КОСТЮМ“. (В ЭТОМ МЕСТЕ ДЗЕРЖИНСКИЙ ОБЫЧНО ОБРАЩАЕТ ВНИМАНИЕ СВОИХ ЛЮДЕЙ НА ТО, КАК НАДО БЫТЬ ВНИМАТЕЛЬНЫМ К СВОЕЙ ВНЕШНОСТИ. ОН ВООБЩЕ РЕКОМЕНДУЕТ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТИЧЕСКИМ ПРЕСТУПНИКАМ БРИТЬ УСЫ И БОРОДУ, ЧТОБЫ ЛЕГЧЕ БЫЛО ГРИМИРОВАТЬСЯ — В СЛУЧАЕ НАДОБНОСТИ.) ПОЖАВ РУКУ АГЕНТУ, КОРОЛЕНКО СКАЗАЛ НА ЛОМАНОМ АНГЛИЙСКОМ ЯЗЫКЕ, ЧТО НЕ ВЛАДЕЕТ ПОСЛЕДНИМ, НО ГОВОРИТ ПО-РУССКИ, ПО-ФРАНЦУЗСКИ И НЕМНОГО ПО-НЕМЕЦКИ И ЧТО В 8 Ч. ВЕЧЕРА УЕЗЖАЕТ НА ПАРОХОДЕ „ГАСКОНЬ“. АГЕНТ СПРОСИЛ КОРОЛЕНКО, КАКОЕ ПРОИЗВЕЛИ НА НЕГО ВПЕЧАТЛЕНИЕ СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ И Т. П. КОРОЛЕНКО ОТВЕЧАЛ, ЧТО ИНТЕРЕСУЕТСЯ ПРЕИМУЩЕСТВЕННО ИСКУССТВОМ И ЧТО, ПОСЕТИВ ВЫСТАВКУ В ЧИКАГО, ОН БОЛЕЕ ВСЕГО ВОСХИЩАЛСЯ АМЕРИКАНСКИМИ ПРОИЗВЕДЕНИЯМИ, ЧТО СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ ЕМУ ОЧЕНЬ ПОНРА-ВИЛИСЬ. В 8 Ч. 40 М. У ДОМА №213 НА 18-й УЛИЦЕ, ПРОТИВ ДОМА №207, ОСТАНОВИЛСЯ ЭКИПАЖ, ИЗ КОТОРОГО ВЫШЛИ ДВА ГОСПОДИНА, НАПРАВИВШИЕСЯ В ДОМ №207. ФОНАРИ ЭКИПАЖА НЕ БЫЛИ ЗАЖЖЕНЫ, ВВИДУ ЧЕГО НАБЛЮДАВШИЙ АГЕНТ НЕ МОГ РАЗГЛЯДЕТЬ НОМЕРА ЭКИПАЖА. ОКОЛО 9 Ч. 20 М. ОБА ПОСЛЕДНИЕ ВЫШЛИ ОБРАТНО И СЕЛИ В ЭКИПАЖ, ПРИЧЕМ ОДИН ИЗ НИХ СКАЗАЛ: „Я ПОЙДУ В КНИЖНЫЙ МАГАЗИН“. (ДЗЕРЖИНСКИЙ В ЭТОМ МЕСТЕ ПРИВЛЕКАЕТ ВНИМАНИЕ СЛУШАТЕЛЕЙ К ТОМУ, КАК ОПАСНО БЕСЕДОВАТЬ НА УЛИЦЕ, ОСОБЕННО ВЕЧЕРНЕЙ, ПУСТОЙ — „НЕНАРОКОМ МОЖНО СКАЗАТЬ ТО, ЧТО ГОВОРИТЬ НЕЛЬЗЯ“.) В 6 Ч. 15 М. УТРА КОРОЛЕНКО ВЫШЕЛ ИЗ ДОМУ С НЕБОЛЬШИМ САКВОЯЖЕМ И, ДОЙДЯ ДО 16 УЛИЦЫ, СЕЛ НА ИЗВОЗЧИКА И ПОЕХАЛ НА ПАРОХОД „ГАСКОНЬ“, КУДА ПОСЛЕДНЕГО ПРИЕЗЖАЛ ПРОВОДИТЬ СМУГЛЫЙ ГОСПОДИН ЛЕТ 45, С ТЕМНЫМИ ВОЛОСАМИ И ТЕМНО-РЫЖЕЙ БОРОДОЙ, В ОЧКАХ, 5 Ф. 8 Д. РОСТОМ. ПОГОВОРИВ НЕМНОГО, ОНИ НЕСКОЛЬКО РАЗ ОБНЯЛИСЬ И РАСЦЕЛОВАЛИСЬ. В 8 Ч. УТРА КОРОЛЕНКО УЕХАЛ НА ПАРОХОДЕ „ГАСКОНЬ“. (РАССКАЗЫВАЮТ, ЧТО ДЗЕРЖИНСКИЙ ПОЗВОЛЯЕТ СЕБЕ ИЗДЕВКИ ПО АДРЕСУ АГЕНТОВ ПИНКЕРТОНА, НАЗЫВАЯ ИХ „БЕЛЛЕТРИСТАМИ“, ИМЕЯ В ВИДУ ЧРЕЗМЕРНО ЧАСТОЕ УПОТРЕБЛЕНИЕ СЛОВА „ПОСЛЕДНИЙ“.) … СЧИТАЮТ, ЧТО ИМЕННО ДЗЕРЖИНСКИЙ, БЕЖАВ ИЗ ВАРШАВЫ, ОРГАНИЗОВАЛ КОНФЕРЕНЦИЮ СДКПиЛ В БЕРЛИНЕ, ЧТОБЫ АКТИВИЗИРОВАТЬ РАБОТУ И, ПО ЕГО ВЫРАЖЕНИЮ, „СТРЯХНУТЬ СПЯЧКУ“. (В КУЛУАРАХ КОНФЕРЕНЦИИ РОЗА ЛЮКСЕМБУРГ ИМЕЛА РАЗГОВОР С ЮЛИАНОМ МАРХЛЕВСКИМ ПО ПОВОДУ „ЮЗЕФА“. МАРХЛЕВСКИЙ ЯКОБЫ СПРОСИЛ, ОТКУДА „В ТАКОМ МОЛОДОМ ЧЕЛОВЕКЕ, НЕ ПОЛУЧИВШЕМ УНИВЕРСИТЕТСКОГО ОБРАЗОВАНИЯ, ПРОСИДЕВШЕМ В ТЮРЬМЕ ПЯТЬ ЛЕТ ИЗ ДВАДЦАТИ ПЯТИ, ТО ЕСТЬ ПЯТУЮ ЧАСТЬ ЖИЗНИ, СТОЛЬКО БЛЕСКА, ОПТИМИЗМА, ПОЛЕМИЧНОСТИ“. НА ПОСТАВЛЕННЫЙ МАРХЛЕВСКИМ ВОПРОС ЛЮКСЕМБУРГ ОТВЕТИЛА, ЧТО ДЗЕРЖИНСКИЙ — „САМЫЙ ТАЛАНТЛИВЫЙ ЧЕЛОВЕК В ПАРТИИ“ И ЧТО ОНА В НЕГО „ВЛЮБЛЕНА“. МОИ ИНФОРМАТОРЫ НЕ ПОНЯЛИ, ИМЕЕТСЯ В ВИДУ ЕЕ ИМ ЛЮБОВНОЕ УВЛЕЧЕНИЕ ИЛИ ЛЮКСЕМБУРГ ДОПУСТИЛА СТОЛЬ ЧАСТО ЕЮ УПОТРЕБЛЯЕМЫЙ ЭПИТЕТ.) ИМЕННО ДЗЕРЖИНСКИЙ ЛЕТОМ 1903 ГОДА БЫЛ ОДНИМ ИЗ ИНИЦИАТОРОВ НЕУДАВШЕГОСЯ ПОКА ЧТО ОБЪЕДИНЕНИЯ РСДРП И СДКПиЛ. (ИНФОРМАТОРУ, КОЕМУ БЫЛО МНОЮ ИЗ ПОДОТЧЕТНЫХ СУММ УПЛАЧЕНО ДВАДЦАТЬ (20) РУБЛЕЙ, СДЕЛАЛ КОПИЮ С ПИСЬМА, ОТПРАВЛЕННОГО ДОМАНСКИМ (ДЗЕРЖИНСКИМ), КОТОРОЕ ЯВСТВУЕТ НЕОСПОРИМО, ЧТО ИМЕННО ОН ПОСТОЯННО БУДИРУЕТ ВОПРОС О „СЛИЯНИИ ПРОЛЕТАРИАТА ВСЕХ НАЦИОНАЛЬНОСТЕЙ РОССИИ В БОРЬБЕ ПРОТИВ, — ПО ЕГО СЛОВАМ, — „ЦАРСКИХ САТРАПОВ“.) ДЗЕРЖИНСКИЙ НЕ ТОЛЬКО СОБИРАЕТ ВОКРУГ СЕБЯ ВСЕХ ПОЛЬСКИХ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТОВ, НО И ВЕДЕТ ПОСТОЯННЫЕ ПЕРЕГОВОРЫ С ОСТАВШИМИСЯ НА СВОБОДЕ ПОСЛЕДОВАТЕЛЯМИ „ПРОЛЕТАРИАТА“ ОБ ИХ ВХОЖДЕНИИ В СДКПиЛ. ЗАМЕЧЕНЫ ЕГО ПОСТОЯННЫЕ КОНТАКТЫ С БУНДОМ, ЧЛЕНАМ КОТОРОГО ОН НАСТОЙЧИВО РЕКОМЕНДУЕТ — ПРИВОДЯ В ПРИМЕР СВОЮ ПАРТИЮ — ВОЙТИ В РСДРП, ВЫДЕЛЯЯ ПРИ ЭТОМ ЛИЧНОСТЬ Н. ИЛЬИНА (РЕЧЬ, ВИДИМО, ИДЕТ О Н. ЛЕНИНЕ, „ИСКРОВСКОМ“ ПУБЛИЦИСТЕ). БЫЛО НЕСКОЛЬКО КОНТАКТОВ С РЯДОВЫМИ ЧЛЕНАМИ ППС, КОТОРЫЕ ХОТЯТ СОЗДАТЬ „ОБЩИЙ ФРОНТ БОРЬБЫ“, ПО ИХ СЛОВАМ, „ПРОТИВ ЦАРИЗМА“. ДРУГОЙ МОЙ ИНФОРМАТОР, ПРИНАДЛЕЖАЩИЙ К РЯДАМ ППС, УВЕРЯЕТ, ЧТО ДЗЕРЖИНСКИЙ ПОСТОЯННО БЫВАЕТ В ПОЛЬШЕ, ПОСКОЛЬКУ ОН ПОДГОТОВИЛ ИЗДАНИЕ ГАЗЕТЫ ПРЕСТУПНОГО СОДЕРЖАНИЯ „ЧЕРВОНЫ ШТАНДАР“, И КРАЙНЕ НУЖДАЕТСЯ В СТАТЬЯХ ДЛЯ ДАЛЬНЕЙШИХ НОМЕРОВ ГАЗЕТЫ, КОТОРАЯ ДОЛЖНА БЫТЬ, ПО ЕГО СЛОВАМ, „СОБЫТИЙНОЙ“. ПРЕДПОЛАГАЕТСЯ, ЧТО ЧАСТЬ ТИРАЖА „ЧЕРВОНОГО ШТАНДАРА“ БУДЕТ „РАСПЕЧАТЫВАТЬСЯ“ В ПОДПОЛЬ-НЫХ ТИПОГРАФИЯХ НЕПОСРЕДСТВЕННО НА ТЕРРИТОРИИ КОРОЛЕВСТВА, ПРИЧЕМ В ЭТОЙ СВЯЗИ НАЗЫВАЮТ ДВЕ ФАМИЛИИ; ОДИН ИЗ НИХ — СТАРЫЙ ЧЛЕН „ПРОЛЕТАРИАТА“ — ТО ЛИ КАСПРА, ТО ЛИ ГАСПШАКА; ИМЯ ЕГО, ВО ВСЯКОМ СЛУЧАЕ, НАЧИНАЕТСЯ С БУКВЫ „М“, А ВТОРОЙ — ГРЫБАС, ЖИВЕТ В ВАРШАВЕ НЕЛЕГАЛЬНО, СЧИТАЮТ ТАКЖЕ, ЧТО НОМЕРА „ЧЕРВОНОГО ШТАНДАРА“ В КРАЙ ПОВЕЗЕТ ЛИЧНО ДЗЕРЖИНСКИЙ, ОДНАКО ПОД КАКОЙ ФАМИЛИЕЙ — НЕИЗВЕСТНО (ИНФОРМАТОРУ ЗА ЭТИ ДАННЫЕ УПЛАЧЕНО ИЗ ПОДОТЧЕТ-НЫХ СУММ ПЯТНАДЦАТЬ (15) РУБЛЕЙ). ПРОШУ УТВЕРДИТЬ РАСХОДЫ, ПРОИЗВЕДЕННЫЕ МНОЮ НА ПОЛУЧЕНИЕ ПРИВЕДЕННЫХ ВЫШЕ ДАННЫХ“. „МРАК“. „Расходы «Мрака“ утверждаю. Подполковник Г.Глазов“.
   («Мрак», сотрудник Глазова, был старый член ППС, крестьянин Пулавской гмины Иосиф-Войцех Цадер, арестованный впервые вместе с Пилсудским и Юлианом Гембореком. В тюрьме его сломали, сделали провокатором — на пачке папирос «Зефир» сломали и на баранках, которыми угощали на допросах.
   Поэтому данные его были, как правило, интересны, ибо старые друзья
   — Пилсудский, возглавивший боевиков ППС, и Гемборек, вступивший в СДКПиЛ, — не могли не верить «подельнику», с которым вместе сидели в камере. Верили. Говорили. Пилсудский — больше, Гемборек (уроки Дзержинского) — меньше.
   Денег Цадер никаким информаторам не платил — получал сведения сам, пользуясь давней тюремной дружбой. Полученные от Глазова «чужие» деньги клал на счет в австрийский банк — мечтая открыть в Южной Америке обувную мастерскую.)

2

   Разговор у Гуровской с Шевяковым был — на этот раз — кратким.
   — Вот что, Елена Казимировна, — сказал подполковник сухо, — долго я ждал, терпение, так сказать, испытывал. Отдайте типографию Мацея Грыбаса, не гневите бога… К вашей типографии, к вашей с Ноттеном, — пояснил Шевяков, — социалисты до сих пор отчего-то не подлетели… Поэтому, милая, Грыбаса отдайте. Других не прошу — одного его хочу.
   Гуровская ощутила себя как бы со стороны, маленькой, беззащитной и жалкой; она не могла и подумать, что этому подполковнику известно о двух ее посещениях типографии Мацея. (А Шевяков ведь и не знал! Играл он, темнил! )
   — Отдайте, — продолжал между тем Шевяков, поняв свое попадание, — иначе трудно будет мне продолжать смотреть сквозь пальцы на деятельность Ноттена — я ведь слово свое держу, ни один волосок с его головушки не упал, несмотря на то, что он по-прежнему свои рассказики тискает. А вы мне эти месяцы один «взгляд и ничто»… Ни единого живого человека не отдали. Или Ноттен, или… Решайте, словом, сами.
   … Выйдя от Шевякова, Елена Казимировна отправилась на почту, купила листок бумаги и написала левой рукой: «Товарищ Грыбас, адрес твоей типографии известен охранке. Срочно прими меры. Доброжелатель».
   Купив конверт и две марки — выбирала какие попошлей, но чтоб красочные, лебеди чтоб в пруду, с красными клювами, — опустила письмо в ящик здесь же, на почте.
   … А как же мальчонке, нищете рабочей, окраинной, глухой, такими-то марками не залюбоваться, коли торчит конверт в двери, а хозяина все нет и нет? А марки-то накрепко прислюнены, их отпарить надо, до завтра отчего ж конверт не взять?! Завтра — чистенький — и вернуть обратно…
   Взял. Счастье ему и радость: лебеди в пруду.
   А Грыбас пришел через полчаса после того, как мальчишечка унес конверт с сигналом Гуровской, с последней ее попыткой себя сохранить для себя же — то есть для людей, ибо человеческая «самость» воплощается в той лишь мере, в какой личность потребна окружающим.
   Через два часа к Грыбасу пришел Дзержинский…
   Через двадцать минут в Варшавском охранном отделении начали подготовку к ликвидации.
   … Мацей Грыбас огладил рукой листы «Червоного Штандара», переданные Дзержинским, позвал Вацлава из второй комнаты, где гулко ухал гектограф:
   — Срочно с этого — в набор. Наша газета — видишь? Первая настоящая газета! — Грыбас улыбнулся. — Это пострашней сотни бомб, это — на каторгу не сошлешь.
   — А здесь, — Дзержинский достал из кармана несколько узеньких листков бумаги (он обычно на таких писал), — о стачке на Домбровских шахтах. Разберешь почерк?