Страница:
Дзержинский посмотрел на большие часы, прикрепленные к стене, под портретом государя: до начала операции на Тамке оставалось еще два часа.
— Ах, какая красота, Феликс, родной, спасибо вам, — пророкотал Николаев, любовно осматривая книги, — чудо что за издание. Про содержание не говорю — смысл вашего подарка понял, принял, прочувствовал сердцем.
— Вы — умный, я рассчитывал, что вы все сразу поймете. — Достал ассигнации из кармана. — Вот мой долг, Кирилл.
— Какой долг? — Николаев удивился искренне. Почувствовав эту его искренность, Дзержинский не обиделся: вообще-то рассеянность миллионеров оскорбительна.
— Вы одалживали мне деньги на газету, Кирилл. В Берлине.
— Ах, да, да, да! Спасибо большое, Феликс.
— Это вам спасибо.
— Нет, вам, — серьезно ответил Николаев. — У меня теперь своя газета, эти деньги пойдут в нашу кассу.
— Вы с конституционными демократами?
— Нет. С октябристами.
— Странно, — искренне удивился Дзержинский, — я был убежден, что вы умеете видеть перспективу.
— Именно поэтому я с ними. Кооптирован в Московский комитет.
— Странно, — повторил Дзержинский. — Мне казалось, что вы ближе к кадетам.
— Они ж только говорят, Феликс, за ними нет реального интереса. Они представляют русских рантьеров, а кто позволяет рантьеру стричь купоны? Производители — то есть рабочие, и организаторы — сиречь мы, финансисты.
— Тут надо уточнить, Кирилл. Такого рода соседство взрывоопасно, если стереть помаду: есть рабочие, то есть эксплуатируемые, и финансисты, то есть эксплуататоры.
— Вы опустили мое слово, Феликс, — с живостью возразил Николаев, — вы произвольно опустили слово «организаторы», и весь смысл моего заключения поменялся, сделался иным.
— Вы организуете систему, которая эксплуатирует, Кирилл. Мы хотим организовать такую систему, где эксплуатации не будет, то есть не будет произвольного, вами устанавливаемого, распределения продукта.
— Лет через пятьдесят мы к этой проблеме в России придем, Феликс; вы — раньше, вы, поляки, ближе к Западу, к их организации, вы открыты ветрам прогресса более, чем мы, русские, от вас «Фарбен» и «Крупп» в пятистах верстах работают. Вообще в Польше более тяготеют к Европе, к немецкой индустриальной модели, разве нет?
— Смотря кто. Рабочие тяготеют к русским товарищам, и это понятно, потому что русские рабочие сейчас формулируют свои социальные требования самым революционным образом; ваши коллеги, польские заводчики и финансисты, понятно, глядят на Берлин или Париж. Пожалуй, на Париж больше — Берлин они считают агрессором, оттяпавшим половину Польши.
— Значит, если мы посулим им помощь в борьбе за возвращение этих земель — они станут поддерживать нас?
— Мы постараемся не позволить, — ответил Дзержинский. — Финансы, не подтвержденные мускульной силою, мало что значат. Подкармливать химеру национализма — преступно, это к крови ведет.
— Значит, будете продолжать стачки?
— Обязательно. До тех пор, пока не удовлетворят наши требования.
— Это ведь не наша прерогатива, Феликс, это обязанности правительства — удовлетворить ваши экономические требования.
— Что Витте без вас может?
— Мы постоянно подвергаем его критике.
— Мы тоже.
— Значит, есть поле для переговоров.
— Нет. Вы требуете от него линии, которая бы активнее защищала ваши интересы, а мы жмем слева — совершенно разные вещи.
— Дайте нам привести в Зимний серьезное, по-настоящему ответственное министерство — мы сразу же вдохнем жизнь в промышленность… Каковы будут ваши требования, Феликс, если мы сможем поставить на место Витте мудрого политика?
— Восьмичасовой рабочий день, социальное страхование, свобода для профессиональных союзов, повышение заработной платы.
— До какого предела?
— До такого предела, чтобы дети не пухли с голода. До такого предела, чтобы семья из пяти человек могла иметь хотя бы две комнаты. Вы губите поколения, заставляя спать на нарах, в одной конуре, бабку, мать с отцом и двух детей, вы поколение развращаете и калечите с малолетства, Кирилл.
— Согласен, но мы же не можем все дать! Государство подобно живому организму, тут иллюзии невозможны! Мы хотим дать, очень хотим!
— Что именно? — Дзержинский подался вперед. — Что? Вы сможете отдать лишь то, что мы вынудим, Кирилл: я не вас лично имею в виду, но поймите — среди рабов нельзя жить свободным, вы не можете существовать отдельно от того класса, представителем которого являетесь, — свои же сомнут.
— Феликс, забастовки разрушают не царский строй, а страну. Чем больше бастующих, тем меньше продукта, чем меньше продукта, тем беднее государство. О каком удовлетворении требовании может идти речь, когда в банках денег нет из-за ваших страйков?!
— Денег нет из-за того, что все средства шли на войну, на двор, на полицию!
— Не мы эту войну начали.
— А кто же? Мы?
— История неуправляема, Феликс.
— Зачем же тогда хотите взять власть, если не верите в управляемость истории? Это очень легко и удобно — уповать на фатум.
— Не фатум, нет… Уповать надо на дело, на его всемирную общность.
— О какой всемирной общности может идти речь, если английский рабочий получает в двенадцать раз больше русского! Вашими методами постепенности Россию с мертвой точки не сдвинешь. Вас засосет та же бюрократия, которую вы так бранили раньше.
— Мы ограничим права бюрократии. Это в наших силах.
— Кирилл, мы не сговоримся с вами.
— Значит, раньше, когда бежали из Сибири, могли сговариваться, а сейчас, когда набираете силу, не сможем?
— Силу набираем не только мы — вы тоже. В этом — суть. Происходит поляризация сил, Кирилл, и это — логично, это развитие, против этого мы с вами бессильны.
— Не делайте из прогресса фетиша, Феликс. Прогресс идет постольку, поскольку в его поступательность вкладывают старание все люди.
— Верно. Но за это старание вы получаете сто тысяч рублей в месяц, а рабочий — двадцать пять.
До начала операции оставалось полтора часа.
«Я должен уйти, — подумал Дзержинский. — Мне надо быть очень спокойным на Тамке. А я начинаю сердиться. Лучше доспорить потом. А доспорить придется, иначе это нечестно будет. Николаев прав: когда было плохо — говорил, а сейчас — небрежение к доводам».
— Вы торопитесь? — спросил Николаев. — Я сказал Джону, чтобы он накрыл стол к шести.
— К восьми. А еще лучше к девяти.
— У вас в шесть «аппойнтмент»?
Дзержинский вдруг рассмеялся — напряжение сразу снялось.
— «Аппойнтмент», — повторил он, — да, действительно, встреча, только — в отличие от американского «аппойнтмента» — заранее не обговоренная… Как Джон Иванович?
— А что ему? Ему лучше, чем нам с вами. Американец… Он, между прочим, заражен вашими идеями… Я, знаете, глядя на него, американских философов вспоминаю. Они — занятны. Они верно утверждают, что если два человека придерживаются различных, во внешнем выражении, убеждений, но согласны на их основе действовать одинаковым образом, то нет никакой практически разницы в их позициях. Неужели мы с вами не можем так же, на основе переговоров, на основе эволюции, жить вместе, дружно жить?
— Это вы Пирса цитировали? Коли вы о нем, Кирилл, то не получится у нас вместе. Изначально не получится. Он интересен, Пирс, слов нет, не до конца еще проанализирован. «Человек — узелок привычек» — это занятно. Я помню Пирса, я в тюрьме его конспектировал, правда, во французском переводе. Он занятен, спору нет, особенно главное в нем: человеческое состояние определяется сомнением и верой; единственный мост между этими первоосновами — мышление. По Пирсу, мышление необходимо лишь для того, чтобы переступить грань сомнения и очутиться в области веры, открывающей путь к действию. В Америке его постулатами можно объединить группу организаторов, но ведь у них они есть, а у нас
— нет! У нас организатор — значит владелец, у них — тот, кто отлаживает улучшение производства паровозов. Это новое в мире капитала, это пока у них только. И потом Пирсова формулировка истины, как всеобщего принудительного верования — не может быть принята нами, казарменно это, при внешнем демократизме подводов читателя к такому заключению. Не пройдет у нас Пирс, дорогой Кирилл, не ставьте на него. Хочу задать вам вопрос. Важный. Можно?
— Все можно, — ответил Николаев, чувствуя усталость — Дзержинский своей холодной логикой вел за собою, и не было сил отбросить его доводы, доказательно их разбить или — что более всего Николаев любил — высмеять.
— Вы сказали вашим коллегам по Московскому комитету, что помогали нам деньгами?
— Нет. Какое это имеет значение? — удивился Николаев.
— Огромное. Вас заподозрят в неискренности. Скажите.
— Скажу, — задумчиво согласился Николаев.
— Второе. Это уже нас касается — так что вольны не отвечать. Будете просить у правительства помощи против бастующих?
— Если миром не договоримся — придется.
— Разрешите стрелять в рабочих?
— Нет.
— Так не бывает. Если солдаты вызваны, они должны «навести порядок». Рабочие не пустят их на фабрику миром. На фабрику можно будет войти только после обстрела.
— Значит, миром не хотите?
— Хотим.
— Ну и давайте, Феликс! Я ж за этим приехал! Выборы в думу на носу!
— Сколько ваших может пройти в думу?
— Человек сто — убежден.
Дзержинский поднялся.
— А наших? — спросил он. — Десять? Сто — от десяти тысяч и десять от ста миллионов? Хотим миром, Кирилл, — повторил он. — Но разве ж это мир?
… Не доходя двух кварталов до Тамки, Дзержинский встретил Пилипченко — он был определен инструктором по обращению с оружием.
— Все в сборе? — тихо спросил Дзержинский.
— Да, товарищ Юзеф. Вот ваш наган и две бомбы. Кольцо знаете как срывать?
— Знаю. Только мне бомбы не нужны, — Дзержинский неумело сунул наган в карман пальто. — Сколько «архангелов» пришло?
— Девяносто семь человек насчитали. Яцек с Вацлавом были у них, под дворников нарядились, с бляхами.
— Ну и что?
— Речи говорят.
— Пьяных много?
— Все пьяные. Коли страх, так чем его затушить, как не водкой?
— Хорошо вооружены?
— Наганы и кастеты.
— Бомбы есть?
— Есть. Но они их боятся. Они больше привычные кастетами бить.
— Уншлихт с третьей дружиной?
— Да. Ганецкий — со второй, Красный — в резерве, с ним еще десять человек.
— Передашь Уншлихту и Ганецкому — когда я открою калитку особняка и выстрелю — пусть сразу же врываются следом за мной.
— Ганецкий не велел пускать. Он мне велел охранять вас.
— А командовать мною он вам не велел?
— Это — нет.
— Ну и ладно. Идите.
Пилипченко повернулся по-солдатски, через левое плечо, но Дзержинский остановил его смущенно:
— Ну-ка, покажите мне, как с этим проклятым наганом обращаться?
— Значит, так, — ответил Пилипченко, — берешь боевое оружие в правую руку, оттягиваешь большим пальцем курок, проверяешь усики захлопа барабана — вот эти, видишь? Все. Теперь оружие готово к бою.
Варшава — Краков — Берлин — Москва 1976 г.
— Ах, какая красота, Феликс, родной, спасибо вам, — пророкотал Николаев, любовно осматривая книги, — чудо что за издание. Про содержание не говорю — смысл вашего подарка понял, принял, прочувствовал сердцем.
— Вы — умный, я рассчитывал, что вы все сразу поймете. — Достал ассигнации из кармана. — Вот мой долг, Кирилл.
— Какой долг? — Николаев удивился искренне. Почувствовав эту его искренность, Дзержинский не обиделся: вообще-то рассеянность миллионеров оскорбительна.
— Вы одалживали мне деньги на газету, Кирилл. В Берлине.
— Ах, да, да, да! Спасибо большое, Феликс.
— Это вам спасибо.
— Нет, вам, — серьезно ответил Николаев. — У меня теперь своя газета, эти деньги пойдут в нашу кассу.
— Вы с конституционными демократами?
— Нет. С октябристами.
— Странно, — искренне удивился Дзержинский, — я был убежден, что вы умеете видеть перспективу.
— Именно поэтому я с ними. Кооптирован в Московский комитет.
— Странно, — повторил Дзержинский. — Мне казалось, что вы ближе к кадетам.
— Они ж только говорят, Феликс, за ними нет реального интереса. Они представляют русских рантьеров, а кто позволяет рантьеру стричь купоны? Производители — то есть рабочие, и организаторы — сиречь мы, финансисты.
— Тут надо уточнить, Кирилл. Такого рода соседство взрывоопасно, если стереть помаду: есть рабочие, то есть эксплуатируемые, и финансисты, то есть эксплуататоры.
— Вы опустили мое слово, Феликс, — с живостью возразил Николаев, — вы произвольно опустили слово «организаторы», и весь смысл моего заключения поменялся, сделался иным.
— Вы организуете систему, которая эксплуатирует, Кирилл. Мы хотим организовать такую систему, где эксплуатации не будет, то есть не будет произвольного, вами устанавливаемого, распределения продукта.
— Лет через пятьдесят мы к этой проблеме в России придем, Феликс; вы — раньше, вы, поляки, ближе к Западу, к их организации, вы открыты ветрам прогресса более, чем мы, русские, от вас «Фарбен» и «Крупп» в пятистах верстах работают. Вообще в Польше более тяготеют к Европе, к немецкой индустриальной модели, разве нет?
— Смотря кто. Рабочие тяготеют к русским товарищам, и это понятно, потому что русские рабочие сейчас формулируют свои социальные требования самым революционным образом; ваши коллеги, польские заводчики и финансисты, понятно, глядят на Берлин или Париж. Пожалуй, на Париж больше — Берлин они считают агрессором, оттяпавшим половину Польши.
— Значит, если мы посулим им помощь в борьбе за возвращение этих земель — они станут поддерживать нас?
— Мы постараемся не позволить, — ответил Дзержинский. — Финансы, не подтвержденные мускульной силою, мало что значат. Подкармливать химеру национализма — преступно, это к крови ведет.
— Значит, будете продолжать стачки?
— Обязательно. До тех пор, пока не удовлетворят наши требования.
— Это ведь не наша прерогатива, Феликс, это обязанности правительства — удовлетворить ваши экономические требования.
— Что Витте без вас может?
— Мы постоянно подвергаем его критике.
— Мы тоже.
— Значит, есть поле для переговоров.
— Нет. Вы требуете от него линии, которая бы активнее защищала ваши интересы, а мы жмем слева — совершенно разные вещи.
— Дайте нам привести в Зимний серьезное, по-настоящему ответственное министерство — мы сразу же вдохнем жизнь в промышленность… Каковы будут ваши требования, Феликс, если мы сможем поставить на место Витте мудрого политика?
— Восьмичасовой рабочий день, социальное страхование, свобода для профессиональных союзов, повышение заработной платы.
— До какого предела?
— До такого предела, чтобы дети не пухли с голода. До такого предела, чтобы семья из пяти человек могла иметь хотя бы две комнаты. Вы губите поколения, заставляя спать на нарах, в одной конуре, бабку, мать с отцом и двух детей, вы поколение развращаете и калечите с малолетства, Кирилл.
— Согласен, но мы же не можем все дать! Государство подобно живому организму, тут иллюзии невозможны! Мы хотим дать, очень хотим!
— Что именно? — Дзержинский подался вперед. — Что? Вы сможете отдать лишь то, что мы вынудим, Кирилл: я не вас лично имею в виду, но поймите — среди рабов нельзя жить свободным, вы не можете существовать отдельно от того класса, представителем которого являетесь, — свои же сомнут.
— Феликс, забастовки разрушают не царский строй, а страну. Чем больше бастующих, тем меньше продукта, чем меньше продукта, тем беднее государство. О каком удовлетворении требовании может идти речь, когда в банках денег нет из-за ваших страйков?!
— Денег нет из-за того, что все средства шли на войну, на двор, на полицию!
— Не мы эту войну начали.
— А кто же? Мы?
— История неуправляема, Феликс.
— Зачем же тогда хотите взять власть, если не верите в управляемость истории? Это очень легко и удобно — уповать на фатум.
— Не фатум, нет… Уповать надо на дело, на его всемирную общность.
— О какой всемирной общности может идти речь, если английский рабочий получает в двенадцать раз больше русского! Вашими методами постепенности Россию с мертвой точки не сдвинешь. Вас засосет та же бюрократия, которую вы так бранили раньше.
— Мы ограничим права бюрократии. Это в наших силах.
— Кирилл, мы не сговоримся с вами.
— Значит, раньше, когда бежали из Сибири, могли сговариваться, а сейчас, когда набираете силу, не сможем?
— Силу набираем не только мы — вы тоже. В этом — суть. Происходит поляризация сил, Кирилл, и это — логично, это развитие, против этого мы с вами бессильны.
— Не делайте из прогресса фетиша, Феликс. Прогресс идет постольку, поскольку в его поступательность вкладывают старание все люди.
— Верно. Но за это старание вы получаете сто тысяч рублей в месяц, а рабочий — двадцать пять.
До начала операции оставалось полтора часа.
«Я должен уйти, — подумал Дзержинский. — Мне надо быть очень спокойным на Тамке. А я начинаю сердиться. Лучше доспорить потом. А доспорить придется, иначе это нечестно будет. Николаев прав: когда было плохо — говорил, а сейчас — небрежение к доводам».
— Вы торопитесь? — спросил Николаев. — Я сказал Джону, чтобы он накрыл стол к шести.
— К восьми. А еще лучше к девяти.
— У вас в шесть «аппойнтмент»?
Дзержинский вдруг рассмеялся — напряжение сразу снялось.
— «Аппойнтмент», — повторил он, — да, действительно, встреча, только — в отличие от американского «аппойнтмента» — заранее не обговоренная… Как Джон Иванович?
— А что ему? Ему лучше, чем нам с вами. Американец… Он, между прочим, заражен вашими идеями… Я, знаете, глядя на него, американских философов вспоминаю. Они — занятны. Они верно утверждают, что если два человека придерживаются различных, во внешнем выражении, убеждений, но согласны на их основе действовать одинаковым образом, то нет никакой практически разницы в их позициях. Неужели мы с вами не можем так же, на основе переговоров, на основе эволюции, жить вместе, дружно жить?
— Это вы Пирса цитировали? Коли вы о нем, Кирилл, то не получится у нас вместе. Изначально не получится. Он интересен, Пирс, слов нет, не до конца еще проанализирован. «Человек — узелок привычек» — это занятно. Я помню Пирса, я в тюрьме его конспектировал, правда, во французском переводе. Он занятен, спору нет, особенно главное в нем: человеческое состояние определяется сомнением и верой; единственный мост между этими первоосновами — мышление. По Пирсу, мышление необходимо лишь для того, чтобы переступить грань сомнения и очутиться в области веры, открывающей путь к действию. В Америке его постулатами можно объединить группу организаторов, но ведь у них они есть, а у нас
— нет! У нас организатор — значит владелец, у них — тот, кто отлаживает улучшение производства паровозов. Это новое в мире капитала, это пока у них только. И потом Пирсова формулировка истины, как всеобщего принудительного верования — не может быть принята нами, казарменно это, при внешнем демократизме подводов читателя к такому заключению. Не пройдет у нас Пирс, дорогой Кирилл, не ставьте на него. Хочу задать вам вопрос. Важный. Можно?
— Все можно, — ответил Николаев, чувствуя усталость — Дзержинский своей холодной логикой вел за собою, и не было сил отбросить его доводы, доказательно их разбить или — что более всего Николаев любил — высмеять.
— Вы сказали вашим коллегам по Московскому комитету, что помогали нам деньгами?
— Нет. Какое это имеет значение? — удивился Николаев.
— Огромное. Вас заподозрят в неискренности. Скажите.
— Скажу, — задумчиво согласился Николаев.
— Второе. Это уже нас касается — так что вольны не отвечать. Будете просить у правительства помощи против бастующих?
— Если миром не договоримся — придется.
— Разрешите стрелять в рабочих?
— Нет.
— Так не бывает. Если солдаты вызваны, они должны «навести порядок». Рабочие не пустят их на фабрику миром. На фабрику можно будет войти только после обстрела.
— Значит, миром не хотите?
— Хотим.
— Ну и давайте, Феликс! Я ж за этим приехал! Выборы в думу на носу!
— Сколько ваших может пройти в думу?
— Человек сто — убежден.
Дзержинский поднялся.
— А наших? — спросил он. — Десять? Сто — от десяти тысяч и десять от ста миллионов? Хотим миром, Кирилл, — повторил он. — Но разве ж это мир?
… Не доходя двух кварталов до Тамки, Дзержинский встретил Пилипченко — он был определен инструктором по обращению с оружием.
— Все в сборе? — тихо спросил Дзержинский.
— Да, товарищ Юзеф. Вот ваш наган и две бомбы. Кольцо знаете как срывать?
— Знаю. Только мне бомбы не нужны, — Дзержинский неумело сунул наган в карман пальто. — Сколько «архангелов» пришло?
— Девяносто семь человек насчитали. Яцек с Вацлавом были у них, под дворников нарядились, с бляхами.
— Ну и что?
— Речи говорят.
— Пьяных много?
— Все пьяные. Коли страх, так чем его затушить, как не водкой?
— Хорошо вооружены?
— Наганы и кастеты.
— Бомбы есть?
— Есть. Но они их боятся. Они больше привычные кастетами бить.
— Уншлихт с третьей дружиной?
— Да. Ганецкий — со второй, Красный — в резерве, с ним еще десять человек.
— Передашь Уншлихту и Ганецкому — когда я открою калитку особняка и выстрелю — пусть сразу же врываются следом за мной.
— Ганецкий не велел пускать. Он мне велел охранять вас.
— А командовать мною он вам не велел?
— Это — нет.
— Ну и ладно. Идите.
Пилипченко повернулся по-солдатски, через левое плечо, но Дзержинский остановил его смущенно:
— Ну-ка, покажите мне, как с этим проклятым наганом обращаться?
— Значит, так, — ответил Пилипченко, — берешь боевое оружие в правую руку, оттягиваешь большим пальцем курок, проверяешь усики захлопа барабана — вот эти, видишь? Все. Теперь оружие готово к бою.
Варшава — Краков — Берлин — Москва 1976 г.