Страница:
— «Объяснились»? Да он меня взашей прогнал. Зря я вас послушался. Теперь мне спасения нет. Он им скажет, что я был у него, а ведь я сюда из Берлина нелегально уехал, ЦК убежден, что я сейчас работаю в Берлине, проверить — раз плюнуть…
Герасимов положил руку на оплывшее, по-бабьи жирное плечо Азефа и сказал:
— Я поеду к нему сам. Обещаю: договоримся миром.
— Нет. Не договоритесь, — Азеф покачал головой. — Напрасно все это. Ни к чему. Только дерьма нахлебаетесь.
— Мы с ним друзья, Евгений Филиппович. Сослуживцы как-никак.
— Вы «сослуживцы», — Азеф сухо усмехнулся. — А я «подметка». Что со мной говорить? Отслужил свое — ив мусор, вон из дома…
— Я не узнаю вас, Евгений Филиппович. С таким настроением вам нельзя возвращаться. Вам предстоит состязание, и вы обязаны его выиграть. И вы его — с вашим-то опытом, с волей вашей — выиграете. Я в вас верю. Обещаю вам локализовать Лопухина. Слово чести.
… Назавтра, в ранние петербургские сумерки, когда шквальный ветер, налетавший с залива, рвал полы пальто и нес по улицам мокрый снег с дождем, Герасимов вылез из экипажа на Васильевском острове, рядом с особняком графини Паниной, где жил Лопухин, и поднялся по широкой лестнице, устланной красным ковром, на третий этаж.
Лопухин и на этот раз дверь открыл сам, горничная еще не воротилась; кухарка готовила ужин, громыхая кастрюлями; звонка не слышала; Герасимова поначалу не узнал — тот сильно похудел на водах, пальто висело на нем, лицо осунулось, поздоровело; признав, искренне обрадовался:
— Ах, как это мило, что вы заглянули, Александр Васильевич, вот уж не ждал! Не с посланием ли от Петра Аркадьевича?
(До сих пор Лопухин затаенно верил, что Столыпин вот-вот пригласит его вернуться; как правило, все уволенные с больших должностей уповают на чудо, совершенно лишаются логики, живут грезами, — вот что значит отойти от дела, упустив из рук власть! )
— Думаю, он заканчивает его обдумывание, — улыбнулся Герасимов. — Живем в непростое время, огляд нужен, разминка…
— Раздевайтесь, Александр Васильевич, милости прошу к столу. Чайку? Или спросить кофе?
— Молока, если разрешите. Держу диету. Молоко очень помогает похуданию, должен заметить.
— Ах, суета сует и всяческая суета, — вздохнул Лопухин, вешая пальто Герасимова на оленьи рога. — Все под богом ходим, сколько кому суждено, столько и проскрипит; тощий не станет толстым, склонный к полноте не похудеет…
Крикнув в темный длинный коридор, который вел на кухню, чтоб сделали английского чаю и подали стакан молока, Лопухин провел Герасимова в кабинет, сплошь завешанный фотографиями, маленькими миниатюрками, акварелью, карандашными рисунками, и усадил его в старинное кожаное кресло, стоявшее возле камина; сам устроился напротив, на атласном треножнике, очень его любил, в детстве скакал на нем верхом, представляя себе норовистым конем.
— Ну, так с чем пожаловали? Я, признаться, поначалу решил, что вы от премьера… Раньше-то он был для меня «Петя»… Как же власть воздвигает границы между людьми! Мне передавали, что он несколько раз осведомлялся обо мне, потому и решил, что вы, столь близкий к нему человек, пожаловали с приятными известиями.
— Я по частному делу, Алексей Александрович, — ответил Герасимов, кляня себя потом за то, что не оставил Лопухину хоть гран надежды: весь разговор мог бы принять иной оборот, спас бы Азефа, какое дело развернешь без урода?
— Ну что ж, — ответил Лопухин с нескрываемым разочарованием, — к вашим услугам…
Кухарка принесла чай и молоко, поставила стаканы на низкий столик, выложенный уральскими самоцветами, и, пожелав гостю приятно откушать свежего молочка, выплыла из кабинета, мягко притворив за собою большую двустворчатую дверь.
— Я по поводу Азефа, — сказал наконец Герасимов, ощущая какое-то тягостное неудобство.
Лопухин не донес чашку до рта, досадливо вернул ее на блюдце:
— Вот уж напрасно вы об этом мерзавце печетесь!
— Но этот, как вы изволили выразиться, мерзавец довольно долго работал с вами, — достаточно резко возразил Герасимов.
— Он со мною не работал. Он предавал своих друзей департаменту и за это брал деньги. Он расплачивался за свое богатство головами людей, которые ему верили… Я никогда не забуду, как он выдал мне своего ближайшего друга Хаима Левита: «тот готовит акт, очень опасен, ему не место на земле». Левита взяли и привезли в департамент. Я специально пошел на допрос; худенький такой, шейка тоненькая, глаза горят, бросил химический факультет университета во имя революции, а был, судя по оставшимся публикациям, талантлив, профессура в нем души не чаяла… Как сейчас его помню, знаете ли… Я спросил: «Кто вас мог предать, Левит? » А он ответил с презрением: «Среди революционеров предателей нет!» — «Ну а как же вы тут очутились? Кто из ваших знал, где находится динамитная мастерская? Мы же вас с поличным взяли, Левит. А это значит, что вы подпадаете под юрисдикцию военного суда. И приговор будет однозначным — казнь. Вы это понимаете? » — «Прекрасным образом понимаю». — «Кто приходил к вам в мастерскую семь дней назад? Жирный, высокий, со слюнявым ртом? » Тут бы ему и дрогнуть, я ж ему спасательный круг бросил! Назови руководителя — ему петля, тебе каторга, а там, глядишь, за молодостью лет и помилуют… Так ведь нет, перекосился, будто от удара, и ответил: «На все дальнейшие вопросы провокационного характера отвечать отказываюсь»… И ни слова больше не проронил… Повесили несчастного юношу, а вы, изволите ли видеть, пришли хлопотать за пособника палачей…
— Нас с вами называли палачами, — заметил Герасимов. — Кровавыми царскими палачами… Ну, да бог с ним, перенесем и такое… А вот жизнь-то вам Азеф спас, Алексей Александрович. Ведь на вас был акт запланирован. Но он не дал его совершить.
— Полагаете, из благородных соображений? — осведомился Лопухин. — Рыцарь? Да он сам этот акт против меня ставил, чтобы выклянчить себе больший оклад содержания!
— За риск положено платить.
— Он работал без риска! Повторяю: он расплачивался головами своих друзей.
— Его друзья были нашими врагами, Алексей Александрович… И продолжают ими быть поныне…
— Моими? — усмешливо переспросил Лопухин. — Нет, теперь они не являются моими врагами. Ваши? Да, бесспорно. Когда вас вышвырнут с государственной службы, а это может произойти в любую минуту — кто-то про вас кому-то нашепчет, не так глянете, не то скажете, донесут в одночасье, — они перестанут считать вас своим врагом. Вы думаете, что Азеф не имел никакого отношения к убийству великого князя Сергея? Он поставил этот акт, он! У меня брал деньги, чтобы спасти великого князя, отдал нам почти всех своих боевиков, но трех, самых отважных, приберег — «мол, я о них ничего не знал, ваши филеры прошляпили, не тем маршрутом великого князя повезли!». Ложь все это! Ничего мои филеры не прошляпили! Он двойник! Мерзкий провокатор! Он всегда и всех предавал!
— Алексей Александрович, я что-то не возьму в толк: вы действительно намерены публично подтвердить работу Азефа на тайную полицию?
— Публично я ничего делать не намерен. Но если мне покажут какие-то документы, а они, судя по всему, у Бурцева есть, я роль приписного шута, который тупо повторяет то, что печатают наши официозы, играть не стану…
— Погодите, Алексей Александрович, погодите… Вы намерены открыть революционерам имя вашего сотрудника?
И тут Лопухин ударил:
— Вашего, Александр Васильевич, вашего…
Герасимов поднял глаза, в которых было горестное понимание той обиды, которая постоянно точила сердце Лопухина; если бы я мог открыть ему все про себя, он бы пощадил Азефа; но разве скажешь? Никто никому не верит, все в себе; околдованы страхом, он въелся в нашу плоть и кровь…
— Алексей Александрович, вы понимаете, что ваши показания — даже доверительные, а отнюдь не публичные — означают вынесение Азефу смертного приговора? А ведь у него жена, двое маленьких детей… Каково им будет, об этом вы подумали?
— А он вспоминал про семью, когда покупал себе на департаментские деньги роскошных кокоток?! Он вспоминал про семьи тех, кого отправлял на виселицу? Он целовал Фриду Абрамович в лоб, обнимал, как сестру, а накануне сказал нам, где ее брать с поличным — чтоб сразу под петлю! А у Фриды этой мать парализованная, умерла от голода через три месяца после того, как казнили дочь. А Каляев? «Мой сын, мой сын!» Нет, Александр Васильевич, и не просите! Я через себя переступить не могу!
— Скажите, вы с Бурцевым действительно виделись?
— Я слышу в вашем вопросе интонации допроса, — сухо заметил Лопухин. — Или я ошибаюсь?
— Помилуйте, Алексей Александрович! Как вы могли такое подумать?! Просто я не могу не констатировать, что ваши показания революционерам
— в какой бы форме они ни были даны — могут быть квалифицированы как разглашение тайны… Я не могу поверить, что вы, юрист по образованию, представитель одной из самых уважаемых русских дворянских династий, могли пойти на заведомое преступление.
— Преступление? А как же закон о свободе слова, дарованный государем в манифесте? Еще в девятьсот шестом году бывшие полицейские чины Меньшиков и Бакай назвали Бурцеву имя Азефа как провокатора. Чем я хуже их?!
— Они — пешки, Алексей Александрович. Их показания можно дезавуировать, оспаривать и шельмовать. Человек вашего положения шельмованию не поддается. Ваши показания — смертный приговор Азефу.
— «Вашего положения»? — переспросил Лопухин и нервно подкрутил острые кончики аккуратно подстриженных усов «а-ля Ришелье». — А каково мое положение? Я ныне частное лицо. Без пенсии и звания. Я банковский служащий, никак не связанный с департаментом…
— Вы давали присягу государю, Алексей Александрович.
— Именно. И я ей верен. Но я ненавижу тех, кто своим поведением бросает на него кровавую тень! Чем скорее мы избавимся от провокации, тем чище станет в империи воздух. Мы плодим гнусность затхлого подполья, позволяя мерзавцам создавать «подконтрольные революционные организации». Мы не желаем думать, что сами же рождаем злокачественные опухоли в государственном организме! Сами! Своими руками! А за ликвидацию этих — нами же созданных — . «подпольщиков» получаем погоны и награды. Но не удосуживаемся подумать, сколько горячих голов заражаются бомбистской горячкой, соприкасаясь с «поднадзорным подпольем»!
— Итак, вы не намерены отказаться от своего решения? — сухо осведомился Герасимов.
— Ни в коем случае, — так же сухо ответил Лопухин.
— Но вы отдаете себе отчет, к каким последствиям для вас это может привести?
— Русский народ меня поймет. Я пекусь о его будущем, а не о своей карьере.
— Я бы хотел, чтобы вы еще и еще раз взвесили все то бремя ответственности, которое решились на себя взять. Не переоцените своих сил. Народ русский оценит ваш поступок так, как мы ему присоветуем. Не обольщайтесь. Нас — таких, как вы и я, — сотня тысяч, от силы. Нам бы и жить, ощущая локоть друг друга. Пока-то еще наш народ научится читать, писать и думать! Столетия пройдут, Алексей Александрович, века!
— Не знаю, как вы, а я горжусь моим народом, милостивый государь!
— отчеканил Лопухин, резко поднявшись с треножника, дав этим понять, что визит полагает оконченным.
Попрощались кивком, руки друг другу не подали…
Выслушав Герасимова, премьер только пожал плечами:
— Полно, Александр Васильевич, будет! Я всегда считал вас трезвенно мыслящим человеком… Несмотря на то что мои пути с Лопухиным разошлись, я высоко его уважаю… Он никогда не пойдет на то, чтобы играть на руку бомбистам.
— Петр Аркадьевич, именно потому, что я, как вы изволили заметить, человек трезвенно мыслящий, уверяю вас: Лопухин поступит именно так, как обещал. Он обижен властью. Обида — категория особого рода, она подвигает людей на самые неожиданные действия, подчас совершенно необъяснимые… А в министерстве иностранных дел мне сообщили, что он днями выезжает в Лондон — по делам своего банка… А в Лондоне сейчас революционный клоповник… И эсеровский филиал там функционирует на Чаринг-кроссе в доме три, на втором этаже… Он, Лопухин-то, с чего начал разговор? С того, не вы ли меня к нему послали? Он спит и видит вернуться на службу. Если бы вы нашли возможным отправить ему письмецо накануне отъезда, — мол, по возвращении жду вас для разговора, вот тогда он бы еще подумал, как поступить…
— Ну, знаете ли, — рассердился Столыпин, — я не намерен играть провокаторские игры, Александр Васильевич. Если я пишу такого рода письмо, это значит, я должен с ним встретиться и предложить ему пост, а вам прекрасно известно отношение к несчастному Лопухину в сферах… Его не пустят обратно. Каждый, кто отошел от дел так, как он, смят раз и навсегда.
— Петр Аркадьевич, если вы не прислушаетесь к моему совету, империю ждет скандал, какого еще не было. Нас всех обольют грязью. Всех без исключения…
Раздражаясь еще более, Столыпин ответил достаточно резко:
— Российский премьер выше инсинуаций бульварной прессы.
— Азеф может пойти на то, чтобы открыть все, Петр Аркадьевич. Он знает о нас очень много. У него такие информаторы сидят в Петербурге, что и сказать страшно. Об отмене поездки государя в Ревель по морю он узнал раньше нас с вами. И сказал ему об этом действительный тайный советник, высший сановник империи, и сказал оттого, что все ощущают трагическую неустойчивость происходящего!
Столыпин нервно поежился:
— Левые меня клянут вешателем, «Союз русского народа» обвиняет в либерализме и попустительстве евреям, что ж, пора в отставку, грех великой державе терпеть дрянного премьера…
— Вы прекрасно понимаете, Петр Аркадьевич, что мыслящая Россия вами гордится… Речь не о вас идет, а об… — резко себя оборвав, Герасимов поднял глаза на потолок. — Поверьте, прежде всего я думаю о вас, когда бью тревогу… Разоблачение Азефа на руку вашим врагам… Без него я не сумею впредь организовать то, что поможет вам хоть как-то влиять на Царское Село. Без него я не сумею пугать. А без страха, оказывается, у нас жить не умеют, добро забывают, быстро предают тех, кому всем обязаны…
— Ну, хорошо, хорошо… — задумчиво произнес Столыпин. — А что, если мы намекнем Алексею Александровичу иначе? Если во время доклада государю я категорически укажу ему на необходимость санкционировать наконец ваш производство в генералы? Неужели Лопухин не поймет, что это обращено и к нему?
Герасимов почувствовал, как ухнуло сердце и пальцы на ногах сразу же сделались мокрыми и холодными. Головою он понял, что это, наоборот, вызовет ярость Лопухина, но острое чувство радости за себя понудило его пожать плечами:
— Если вы полагаете, что Алексей Александрович поймет намек такого рода, то мне спорить с этим трудно.
— Вот и договорились…
Герасимов хотел было снова попросить премьера хотя бы позвонить Лопухину, осведомиться о здоровье, посетовать на занятость — «найду время побеседовать, как только кончится сессия Думы», но понял, что именно сейчас он стоит перед главным выбором жизни: или получить генеральские погоны, или остаться в полковниках, а там, гляди, и вовсе лишиться должности.
И он промолчал.
… Азеф пришел на конспиративную квартиру шефа охранки, которую тот содержал на Итальянской улице, поздно; как и давеча, был трезв и подавлен, но не плакал уже.
— Значит, надеяться не на кого, — выслушав Герасимова, заметил он.
— Всё. Точка. Конец.
— А что, ежели согласиться на партийный суд? — задумчиво, словно себя самого, спросил Герасимов. — Ваш авторитет не позволит ЦК принять кардинальное решение. Кладите на стол свои карты: «Будь я „подметкой“, как бы смог поставить убийство Плеве? Великого князя Сергея Александровича? Генерала Мина? Градоначальника фон дер Лауница?! Царская охранка повесит меня, попади я ей в руки! Когда это было, чтоб полиция платила деньги за такие-то казни врагов народа?! Докажите, что я не ставил эти акты! Кто сможет опровергнуть очевидное? Лопухина выгнали со службы, не оставив ему даже оклада содержания! Всех его предшественников жаловали сенаторами, его — нет. В своем страстном желании вернуться в прежнее кресло он вступил в сговор с охранкой и начал кампанию против меня, которая на самом-то деле направлена против партии!» И — пообещайте им представить документы об этой провокации охранки.
— А я их представлю? — спросил Азеф тихо. — Обещаете?
… Лишь когда Азеф уехал, Герасимов понял, что он не сказал главного; додумал во сне, ему во сне часто виделись хитроумные комбинации; я должен был сказать ему, чтобы он предложил цекистам встречу со мной, здесь, в Петербурге; ладно, Чернов бы испугался; Савинков и вовсе в розыскных листах департамента полиции, ходит под петлею; но Бурцев-то может приехать! Вот я бы ему излил по поводу Лопухина: «Да, состоит со мною на связи, да, изъявил согласие помочь нам в том, чтобы развалить партию бомбистов, которая лишена каких бы то ни было моральных устоев, действует по-разбойничьи, взрывая людей, исполняющих свой служебный долг. Да, Алексей Александрович поступил как патриот империи; на террор эсеров я отвечаю так, как считаю возможным. Попробуйте отвергнуть хоть одно из моих обвинений. Первое: члены эсеровского ЦК живут в замкнутом мире, ввели своих жен в члены руководства, связаны круговой порукой. Второе: деньги партии тратят бесконтрольно, снимают себе прекрасные квартиры в Париже и Лондоне, Женеве и Берлине, а рядовые эсеры идут на гибель по их приказам, отданным во имя честолюбивой жажды власти. Третье: прекрасно понимая, что крестьянская община есть рудимент, тормозит развитие нашего общества, мешает рождению миллионов хозяйственных, крепких крестьян, эсеровские вожаки ведут пропаганду и террор именно против того, чтобы дать мужику облегчение и уверенность в завтрашнем дне. Четвертое: сейчас, когда в России покончено с революцией, ЦК необходимо найти козла отпущения, взвалить вину за провал стратегии бомбистов на „полицейского провокатора“, каким называют Азефа. Если этот государственный преступник, коего вы называете „провокатором“, появится в пределах империи, я арестую его в тот же миг, и петли ему не миновать!»
Однако Азеф не писал, его нового парижского адреса Герасимов не знал; связь прервана.
… В Лондон Алексей Александрович Лопухин выехал не один, а в сопровождении трех филеров генерала Герасимова.
За полчаса перед отправлением поезда Лопухин, прочитавший в «Правительственном вестнике» указ о присвоении Герасимову генеральского звания, написал личное письмо Столыпину: «Когда мне говорят, что провокатор Азеф поставил акт против губернатора Богдановича оттого, что Плеве спал с его женою и позволил своему секретному сотруднику убрать „ревнивого мужа“, я могу ответить на этот вздор только одним — смехом. Богданович писал своим друзьям совершенно открыто, что его жена „дружит с Василием Константиновичем нежно и доверительно“. Богдановичу было выгодно, чтобы елико возможно большее число людей в чиновном Петербурге знали об этой связи, ибо на такого рода ситуации Богданович зарабатывал огромнейшие политические дивиденды! Ему двери во все министерства были открыты! Его губерния цвела, денег он не считал, мужик у него не бунтовал, оттого что он подкармливал его за счет казенных сумм, отпускавшихся по ходатайству мадам Богданович, „нежной подруги Василия Константиновича Плеве“. Ежели желаете, могу при этом назвать имя любовницы самого Богдановича, чудо что за женщина, цветочек и молода, к чему ему было печься о тридцатипятилетней супружнице?! Да и сам Плеве одновременно с мадам Богданович имел другую связь, с графиней Кочубей, — всё ближе, жила в Петербурге, мужа нет, „люби, не хочу!“. А уж про то, что самого Плеве убили боевики Азефа по личному распоряжению чиновника Рачковского, и вовсе ни в какие ворота не лезет, чушь собачья, антирусская клевета, желание представить наш народ племенем низких интриганов, алчущих крови… »
Больше у них на Азефа ничего нет, думал между тем Герасимов, листая письмо; по его же, Азефа, просьбе он потратил немало усилий, чтобы выкрасть в департаменте полиции его личный формуляр; с этой просьбой Азеф обратился после того, как Меньшиков переметнулся к Бурцеву; формуляр Герасимов сжег, оставив, впрочем, собственноручное письмо Азефа директору департамента Лопухину с сообщением, что в Россию выехал бомбист Егор Сазонов с целью убить Плеве: «поставьте за ним наблюдение, весьма опасен».
… В письме Лопухина премьеру — весьма сухом, никакого намека на былое дружество — бывший шеф полиции жаловался на то, как жандармский чин Герасимов ворвался к нему в квартиру и, стращая карой, требовал воздержаться от общения с известным историком Бурцевым. «Г-н Герасимов позволил себе вести разговор в тоне, недопустимом среди воспитанных людей, требуя, чтобы имя провокатора Азефа никогда и ни при каких обстоятельствах им, Лопухиным, не поминалось, хотя и до него, Лопухина, с разоблачениями безнравственного проходимца, провокатора-двойника Азефа в повременной печати России и зарубежья выступал не только Бурцев, но и бывшие чины тайной полиции Бакай и Меньшиков».
Лопухин не то чтобы просил, но, скорее, требовал от премьера, чтобы такого рода произвол, допущенный руководителем политической охраны, никогда впредь не повторялся.
И когда поезд с Лопухиным и сопровождавшими его филерами отошел от петербургского вокзала, Герасимов до конца уверился в том, что Алексей Александрович вознамерился открыть все; служба наблюдения сообщила, что за два часа перед отправлением паровоза он посетил нотариуса Хваленова и сделал несколько копий со своего заявления для прессы, заверенных печатью, разослав их по ряду адресов с указанием «не вскрывать конверт до моей гибели или прямого моего на то указания».
… По приезде в Лондон Лопухин разместился в одном из самых дорогих отелей «Канот» (кухня славится устрицами, коллекцией французских вин и вырезкой, которую делали на южнофранцузский манер, с кровью), отдохнул с дороги полчаса и сразу отправился на прогулку по городу, красота которого не была такой привычной, как Париж или Рим, но тем не менее по-своему совершенно незабываемой; многие путешественники, раз посетившие столицу туманного Альбиона, становились истинными патриотами затаенного города, в котором могущество империи соседствовало с очаровательным лиризмом парков, бесшабашное веселье старинных улочек Сохо с несколько надменным спокойствием набережных, нищета портового Ист-Энда с воскресным гомоном Гайд-парка. Филеры, следовавшие за Лопухиным неотступно, не зафиксировали каких-либо контактов «Француза» (такая кличка была присвоена бывшему директору департамента полиции за его манеру весьма франтовато одеваться); в Британском музее сделал заказ, выписав десяток американских журналов и книг, связанных с валютно-финансовой системой Северо-Американских Соединенных Штатов, вышел на Пикадилли, внимательно посмотрел афиши театров, взял билет в ложу на спектакль по пиесе Бернарда Шоу (в рапорте филеров было написано «Шаву», Герасимов долго ломал голову, роясь в энциклопедических словарях; подсказал Глазов, светлая голова, вот кого 6 посадить на департамент! ), вернулся в отель и больше из него не выходил.
Назавтра с утра пошел в Британский музей, до двух часов работал (с перерывом на ланч в маленьком ресторанчике, расположенном напротив), в три часа отправился в банк Ллойда, заехав предварительно в отель, чтобы переодеться в темный сюртук, как того требовал протокол…
Лишь на четвертый день филеры зафиксировали приход в отель «Канот» Савинкова, главный бомбист, Чернов и Зензинов прибыли в Лондон, прочитав коротенькое сообщение в «Гардиан» о приезде вице-директора Петербургского банка для «консультаций о координации совместных операций на Дальнем Востоке и Персии» — в свете недавнего англо-русского соглашения в Ревеле.
… Савинков вошел в отель утром; швейцар провел его в холл; камин, кресла вокруг столиков, картины французских художников (аляповатая мазня, сплошной туман, ясное дело, импрессионисты, рисовать не умеют, выдрющиваются); осведомился, что будет пить гость, выслушал заказ — херес и миндаль в соли, сдержанно поклонился, выплыл; Савинков подошел к портье в маршальской фуражке, попросил соединить его с аппаратом «мистера Лопухина»; представился, сказал, что ждет внизу, будет весьма обязан Алексею Александровичу, если тот уделит пять минут, чтобы договориться о встрече на вечер.
Филер, знавший — с грехом пополам — язык, вошел в отель следом за Савинковым, устроился за соседним столиком; нервничая, заказал пива и углубился в чтение (понимая едва одну десятую часть напечатанного) «Тайм», мучительно опасаясь того, что не сможет сдержать дрожи в пальцах.
Лопухин спустился в холл, сразу же узнал Савинкова, впился в его лицо своими пронзительно-черными глазами, заметно побледнел; Савинков, наоборот, улыбнулся бывшему директору департамента полиции, протянул ему свою девичью ладонь с безжизненно длинными пальцами; рукопожатие его тем не менее было цепким и сухим.
— Алексей Александрович, — сказал он, — за вами поставлена слежка. Этот господин, — Савинков кивнул на филера, — один из трех, кто вас постоянно сопровождает. Впрочем, возможно, это ваша охрана?
Лопухин резко оборотился; филер, замерев, сидел, уткнувшись в газету; руки дрожали как у лихорадочного — будто человек в приступе малярии.
Герасимов положил руку на оплывшее, по-бабьи жирное плечо Азефа и сказал:
— Я поеду к нему сам. Обещаю: договоримся миром.
— Нет. Не договоритесь, — Азеф покачал головой. — Напрасно все это. Ни к чему. Только дерьма нахлебаетесь.
— Мы с ним друзья, Евгений Филиппович. Сослуживцы как-никак.
— Вы «сослуживцы», — Азеф сухо усмехнулся. — А я «подметка». Что со мной говорить? Отслужил свое — ив мусор, вон из дома…
— Я не узнаю вас, Евгений Филиппович. С таким настроением вам нельзя возвращаться. Вам предстоит состязание, и вы обязаны его выиграть. И вы его — с вашим-то опытом, с волей вашей — выиграете. Я в вас верю. Обещаю вам локализовать Лопухина. Слово чести.
… Назавтра, в ранние петербургские сумерки, когда шквальный ветер, налетавший с залива, рвал полы пальто и нес по улицам мокрый снег с дождем, Герасимов вылез из экипажа на Васильевском острове, рядом с особняком графини Паниной, где жил Лопухин, и поднялся по широкой лестнице, устланной красным ковром, на третий этаж.
Лопухин и на этот раз дверь открыл сам, горничная еще не воротилась; кухарка готовила ужин, громыхая кастрюлями; звонка не слышала; Герасимова поначалу не узнал — тот сильно похудел на водах, пальто висело на нем, лицо осунулось, поздоровело; признав, искренне обрадовался:
— Ах, как это мило, что вы заглянули, Александр Васильевич, вот уж не ждал! Не с посланием ли от Петра Аркадьевича?
(До сих пор Лопухин затаенно верил, что Столыпин вот-вот пригласит его вернуться; как правило, все уволенные с больших должностей уповают на чудо, совершенно лишаются логики, живут грезами, — вот что значит отойти от дела, упустив из рук власть! )
— Думаю, он заканчивает его обдумывание, — улыбнулся Герасимов. — Живем в непростое время, огляд нужен, разминка…
— Раздевайтесь, Александр Васильевич, милости прошу к столу. Чайку? Или спросить кофе?
— Молока, если разрешите. Держу диету. Молоко очень помогает похуданию, должен заметить.
— Ах, суета сует и всяческая суета, — вздохнул Лопухин, вешая пальто Герасимова на оленьи рога. — Все под богом ходим, сколько кому суждено, столько и проскрипит; тощий не станет толстым, склонный к полноте не похудеет…
Крикнув в темный длинный коридор, который вел на кухню, чтоб сделали английского чаю и подали стакан молока, Лопухин провел Герасимова в кабинет, сплошь завешанный фотографиями, маленькими миниатюрками, акварелью, карандашными рисунками, и усадил его в старинное кожаное кресло, стоявшее возле камина; сам устроился напротив, на атласном треножнике, очень его любил, в детстве скакал на нем верхом, представляя себе норовистым конем.
— Ну, так с чем пожаловали? Я, признаться, поначалу решил, что вы от премьера… Раньше-то он был для меня «Петя»… Как же власть воздвигает границы между людьми! Мне передавали, что он несколько раз осведомлялся обо мне, потому и решил, что вы, столь близкий к нему человек, пожаловали с приятными известиями.
— Я по частному делу, Алексей Александрович, — ответил Герасимов, кляня себя потом за то, что не оставил Лопухину хоть гран надежды: весь разговор мог бы принять иной оборот, спас бы Азефа, какое дело развернешь без урода?
— Ну что ж, — ответил Лопухин с нескрываемым разочарованием, — к вашим услугам…
Кухарка принесла чай и молоко, поставила стаканы на низкий столик, выложенный уральскими самоцветами, и, пожелав гостю приятно откушать свежего молочка, выплыла из кабинета, мягко притворив за собою большую двустворчатую дверь.
— Я по поводу Азефа, — сказал наконец Герасимов, ощущая какое-то тягостное неудобство.
Лопухин не донес чашку до рта, досадливо вернул ее на блюдце:
— Вот уж напрасно вы об этом мерзавце печетесь!
— Но этот, как вы изволили выразиться, мерзавец довольно долго работал с вами, — достаточно резко возразил Герасимов.
— Он со мною не работал. Он предавал своих друзей департаменту и за это брал деньги. Он расплачивался за свое богатство головами людей, которые ему верили… Я никогда не забуду, как он выдал мне своего ближайшего друга Хаима Левита: «тот готовит акт, очень опасен, ему не место на земле». Левита взяли и привезли в департамент. Я специально пошел на допрос; худенький такой, шейка тоненькая, глаза горят, бросил химический факультет университета во имя революции, а был, судя по оставшимся публикациям, талантлив, профессура в нем души не чаяла… Как сейчас его помню, знаете ли… Я спросил: «Кто вас мог предать, Левит? » А он ответил с презрением: «Среди революционеров предателей нет!» — «Ну а как же вы тут очутились? Кто из ваших знал, где находится динамитная мастерская? Мы же вас с поличным взяли, Левит. А это значит, что вы подпадаете под юрисдикцию военного суда. И приговор будет однозначным — казнь. Вы это понимаете? » — «Прекрасным образом понимаю». — «Кто приходил к вам в мастерскую семь дней назад? Жирный, высокий, со слюнявым ртом? » Тут бы ему и дрогнуть, я ж ему спасательный круг бросил! Назови руководителя — ему петля, тебе каторга, а там, глядишь, за молодостью лет и помилуют… Так ведь нет, перекосился, будто от удара, и ответил: «На все дальнейшие вопросы провокационного характера отвечать отказываюсь»… И ни слова больше не проронил… Повесили несчастного юношу, а вы, изволите ли видеть, пришли хлопотать за пособника палачей…
— Нас с вами называли палачами, — заметил Герасимов. — Кровавыми царскими палачами… Ну, да бог с ним, перенесем и такое… А вот жизнь-то вам Азеф спас, Алексей Александрович. Ведь на вас был акт запланирован. Но он не дал его совершить.
— Полагаете, из благородных соображений? — осведомился Лопухин. — Рыцарь? Да он сам этот акт против меня ставил, чтобы выклянчить себе больший оклад содержания!
— За риск положено платить.
— Он работал без риска! Повторяю: он расплачивался головами своих друзей.
— Его друзья были нашими врагами, Алексей Александрович… И продолжают ими быть поныне…
— Моими? — усмешливо переспросил Лопухин. — Нет, теперь они не являются моими врагами. Ваши? Да, бесспорно. Когда вас вышвырнут с государственной службы, а это может произойти в любую минуту — кто-то про вас кому-то нашепчет, не так глянете, не то скажете, донесут в одночасье, — они перестанут считать вас своим врагом. Вы думаете, что Азеф не имел никакого отношения к убийству великого князя Сергея? Он поставил этот акт, он! У меня брал деньги, чтобы спасти великого князя, отдал нам почти всех своих боевиков, но трех, самых отважных, приберег — «мол, я о них ничего не знал, ваши филеры прошляпили, не тем маршрутом великого князя повезли!». Ложь все это! Ничего мои филеры не прошляпили! Он двойник! Мерзкий провокатор! Он всегда и всех предавал!
— Алексей Александрович, я что-то не возьму в толк: вы действительно намерены публично подтвердить работу Азефа на тайную полицию?
— Публично я ничего делать не намерен. Но если мне покажут какие-то документы, а они, судя по всему, у Бурцева есть, я роль приписного шута, который тупо повторяет то, что печатают наши официозы, играть не стану…
— Погодите, Алексей Александрович, погодите… Вы намерены открыть революционерам имя вашего сотрудника?
И тут Лопухин ударил:
— Вашего, Александр Васильевич, вашего…
Герасимов поднял глаза, в которых было горестное понимание той обиды, которая постоянно точила сердце Лопухина; если бы я мог открыть ему все про себя, он бы пощадил Азефа; но разве скажешь? Никто никому не верит, все в себе; околдованы страхом, он въелся в нашу плоть и кровь…
— Алексей Александрович, вы понимаете, что ваши показания — даже доверительные, а отнюдь не публичные — означают вынесение Азефу смертного приговора? А ведь у него жена, двое маленьких детей… Каково им будет, об этом вы подумали?
— А он вспоминал про семью, когда покупал себе на департаментские деньги роскошных кокоток?! Он вспоминал про семьи тех, кого отправлял на виселицу? Он целовал Фриду Абрамович в лоб, обнимал, как сестру, а накануне сказал нам, где ее брать с поличным — чтоб сразу под петлю! А у Фриды этой мать парализованная, умерла от голода через три месяца после того, как казнили дочь. А Каляев? «Мой сын, мой сын!» Нет, Александр Васильевич, и не просите! Я через себя переступить не могу!
— Скажите, вы с Бурцевым действительно виделись?
— Я слышу в вашем вопросе интонации допроса, — сухо заметил Лопухин. — Или я ошибаюсь?
— Помилуйте, Алексей Александрович! Как вы могли такое подумать?! Просто я не могу не констатировать, что ваши показания революционерам
— в какой бы форме они ни были даны — могут быть квалифицированы как разглашение тайны… Я не могу поверить, что вы, юрист по образованию, представитель одной из самых уважаемых русских дворянских династий, могли пойти на заведомое преступление.
— Преступление? А как же закон о свободе слова, дарованный государем в манифесте? Еще в девятьсот шестом году бывшие полицейские чины Меньшиков и Бакай назвали Бурцеву имя Азефа как провокатора. Чем я хуже их?!
— Они — пешки, Алексей Александрович. Их показания можно дезавуировать, оспаривать и шельмовать. Человек вашего положения шельмованию не поддается. Ваши показания — смертный приговор Азефу.
— «Вашего положения»? — переспросил Лопухин и нервно подкрутил острые кончики аккуратно подстриженных усов «а-ля Ришелье». — А каково мое положение? Я ныне частное лицо. Без пенсии и звания. Я банковский служащий, никак не связанный с департаментом…
— Вы давали присягу государю, Алексей Александрович.
— Именно. И я ей верен. Но я ненавижу тех, кто своим поведением бросает на него кровавую тень! Чем скорее мы избавимся от провокации, тем чище станет в империи воздух. Мы плодим гнусность затхлого подполья, позволяя мерзавцам создавать «подконтрольные революционные организации». Мы не желаем думать, что сами же рождаем злокачественные опухоли в государственном организме! Сами! Своими руками! А за ликвидацию этих — нами же созданных — . «подпольщиков» получаем погоны и награды. Но не удосуживаемся подумать, сколько горячих голов заражаются бомбистской горячкой, соприкасаясь с «поднадзорным подпольем»!
— Итак, вы не намерены отказаться от своего решения? — сухо осведомился Герасимов.
— Ни в коем случае, — так же сухо ответил Лопухин.
— Но вы отдаете себе отчет, к каким последствиям для вас это может привести?
— Русский народ меня поймет. Я пекусь о его будущем, а не о своей карьере.
— Я бы хотел, чтобы вы еще и еще раз взвесили все то бремя ответственности, которое решились на себя взять. Не переоцените своих сил. Народ русский оценит ваш поступок так, как мы ему присоветуем. Не обольщайтесь. Нас — таких, как вы и я, — сотня тысяч, от силы. Нам бы и жить, ощущая локоть друг друга. Пока-то еще наш народ научится читать, писать и думать! Столетия пройдут, Алексей Александрович, века!
— Не знаю, как вы, а я горжусь моим народом, милостивый государь!
— отчеканил Лопухин, резко поднявшись с треножника, дав этим понять, что визит полагает оконченным.
Попрощались кивком, руки друг другу не подали…
Выслушав Герасимова, премьер только пожал плечами:
— Полно, Александр Васильевич, будет! Я всегда считал вас трезвенно мыслящим человеком… Несмотря на то что мои пути с Лопухиным разошлись, я высоко его уважаю… Он никогда не пойдет на то, чтобы играть на руку бомбистам.
— Петр Аркадьевич, именно потому, что я, как вы изволили заметить, человек трезвенно мыслящий, уверяю вас: Лопухин поступит именно так, как обещал. Он обижен властью. Обида — категория особого рода, она подвигает людей на самые неожиданные действия, подчас совершенно необъяснимые… А в министерстве иностранных дел мне сообщили, что он днями выезжает в Лондон — по делам своего банка… А в Лондоне сейчас революционный клоповник… И эсеровский филиал там функционирует на Чаринг-кроссе в доме три, на втором этаже… Он, Лопухин-то, с чего начал разговор? С того, не вы ли меня к нему послали? Он спит и видит вернуться на службу. Если бы вы нашли возможным отправить ему письмецо накануне отъезда, — мол, по возвращении жду вас для разговора, вот тогда он бы еще подумал, как поступить…
— Ну, знаете ли, — рассердился Столыпин, — я не намерен играть провокаторские игры, Александр Васильевич. Если я пишу такого рода письмо, это значит, я должен с ним встретиться и предложить ему пост, а вам прекрасно известно отношение к несчастному Лопухину в сферах… Его не пустят обратно. Каждый, кто отошел от дел так, как он, смят раз и навсегда.
— Петр Аркадьевич, если вы не прислушаетесь к моему совету, империю ждет скандал, какого еще не было. Нас всех обольют грязью. Всех без исключения…
Раздражаясь еще более, Столыпин ответил достаточно резко:
— Российский премьер выше инсинуаций бульварной прессы.
— Азеф может пойти на то, чтобы открыть все, Петр Аркадьевич. Он знает о нас очень много. У него такие информаторы сидят в Петербурге, что и сказать страшно. Об отмене поездки государя в Ревель по морю он узнал раньше нас с вами. И сказал ему об этом действительный тайный советник, высший сановник империи, и сказал оттого, что все ощущают трагическую неустойчивость происходящего!
Столыпин нервно поежился:
— Левые меня клянут вешателем, «Союз русского народа» обвиняет в либерализме и попустительстве евреям, что ж, пора в отставку, грех великой державе терпеть дрянного премьера…
— Вы прекрасно понимаете, Петр Аркадьевич, что мыслящая Россия вами гордится… Речь не о вас идет, а об… — резко себя оборвав, Герасимов поднял глаза на потолок. — Поверьте, прежде всего я думаю о вас, когда бью тревогу… Разоблачение Азефа на руку вашим врагам… Без него я не сумею впредь организовать то, что поможет вам хоть как-то влиять на Царское Село. Без него я не сумею пугать. А без страха, оказывается, у нас жить не умеют, добро забывают, быстро предают тех, кому всем обязаны…
— Ну, хорошо, хорошо… — задумчиво произнес Столыпин. — А что, если мы намекнем Алексею Александровичу иначе? Если во время доклада государю я категорически укажу ему на необходимость санкционировать наконец ваш производство в генералы? Неужели Лопухин не поймет, что это обращено и к нему?
Герасимов почувствовал, как ухнуло сердце и пальцы на ногах сразу же сделались мокрыми и холодными. Головою он понял, что это, наоборот, вызовет ярость Лопухина, но острое чувство радости за себя понудило его пожать плечами:
— Если вы полагаете, что Алексей Александрович поймет намек такого рода, то мне спорить с этим трудно.
— Вот и договорились…
Герасимов хотел было снова попросить премьера хотя бы позвонить Лопухину, осведомиться о здоровье, посетовать на занятость — «найду время побеседовать, как только кончится сессия Думы», но понял, что именно сейчас он стоит перед главным выбором жизни: или получить генеральские погоны, или остаться в полковниках, а там, гляди, и вовсе лишиться должности.
И он промолчал.
… Азеф пришел на конспиративную квартиру шефа охранки, которую тот содержал на Итальянской улице, поздно; как и давеча, был трезв и подавлен, но не плакал уже.
— Значит, надеяться не на кого, — выслушав Герасимова, заметил он.
— Всё. Точка. Конец.
— А что, ежели согласиться на партийный суд? — задумчиво, словно себя самого, спросил Герасимов. — Ваш авторитет не позволит ЦК принять кардинальное решение. Кладите на стол свои карты: «Будь я „подметкой“, как бы смог поставить убийство Плеве? Великого князя Сергея Александровича? Генерала Мина? Градоначальника фон дер Лауница?! Царская охранка повесит меня, попади я ей в руки! Когда это было, чтоб полиция платила деньги за такие-то казни врагов народа?! Докажите, что я не ставил эти акты! Кто сможет опровергнуть очевидное? Лопухина выгнали со службы, не оставив ему даже оклада содержания! Всех его предшественников жаловали сенаторами, его — нет. В своем страстном желании вернуться в прежнее кресло он вступил в сговор с охранкой и начал кампанию против меня, которая на самом-то деле направлена против партии!» И — пообещайте им представить документы об этой провокации охранки.
— А я их представлю? — спросил Азеф тихо. — Обещаете?
… Лишь когда Азеф уехал, Герасимов понял, что он не сказал главного; додумал во сне, ему во сне часто виделись хитроумные комбинации; я должен был сказать ему, чтобы он предложил цекистам встречу со мной, здесь, в Петербурге; ладно, Чернов бы испугался; Савинков и вовсе в розыскных листах департамента полиции, ходит под петлею; но Бурцев-то может приехать! Вот я бы ему излил по поводу Лопухина: «Да, состоит со мною на связи, да, изъявил согласие помочь нам в том, чтобы развалить партию бомбистов, которая лишена каких бы то ни было моральных устоев, действует по-разбойничьи, взрывая людей, исполняющих свой служебный долг. Да, Алексей Александрович поступил как патриот империи; на террор эсеров я отвечаю так, как считаю возможным. Попробуйте отвергнуть хоть одно из моих обвинений. Первое: члены эсеровского ЦК живут в замкнутом мире, ввели своих жен в члены руководства, связаны круговой порукой. Второе: деньги партии тратят бесконтрольно, снимают себе прекрасные квартиры в Париже и Лондоне, Женеве и Берлине, а рядовые эсеры идут на гибель по их приказам, отданным во имя честолюбивой жажды власти. Третье: прекрасно понимая, что крестьянская община есть рудимент, тормозит развитие нашего общества, мешает рождению миллионов хозяйственных, крепких крестьян, эсеровские вожаки ведут пропаганду и террор именно против того, чтобы дать мужику облегчение и уверенность в завтрашнем дне. Четвертое: сейчас, когда в России покончено с революцией, ЦК необходимо найти козла отпущения, взвалить вину за провал стратегии бомбистов на „полицейского провокатора“, каким называют Азефа. Если этот государственный преступник, коего вы называете „провокатором“, появится в пределах империи, я арестую его в тот же миг, и петли ему не миновать!»
Однако Азеф не писал, его нового парижского адреса Герасимов не знал; связь прервана.
… В Лондон Алексей Александрович Лопухин выехал не один, а в сопровождении трех филеров генерала Герасимова.
За полчаса перед отправлением поезда Лопухин, прочитавший в «Правительственном вестнике» указ о присвоении Герасимову генеральского звания, написал личное письмо Столыпину: «Когда мне говорят, что провокатор Азеф поставил акт против губернатора Богдановича оттого, что Плеве спал с его женою и позволил своему секретному сотруднику убрать „ревнивого мужа“, я могу ответить на этот вздор только одним — смехом. Богданович писал своим друзьям совершенно открыто, что его жена „дружит с Василием Константиновичем нежно и доверительно“. Богдановичу было выгодно, чтобы елико возможно большее число людей в чиновном Петербурге знали об этой связи, ибо на такого рода ситуации Богданович зарабатывал огромнейшие политические дивиденды! Ему двери во все министерства были открыты! Его губерния цвела, денег он не считал, мужик у него не бунтовал, оттого что он подкармливал его за счет казенных сумм, отпускавшихся по ходатайству мадам Богданович, „нежной подруги Василия Константиновича Плеве“. Ежели желаете, могу при этом назвать имя любовницы самого Богдановича, чудо что за женщина, цветочек и молода, к чему ему было печься о тридцатипятилетней супружнице?! Да и сам Плеве одновременно с мадам Богданович имел другую связь, с графиней Кочубей, — всё ближе, жила в Петербурге, мужа нет, „люби, не хочу!“. А уж про то, что самого Плеве убили боевики Азефа по личному распоряжению чиновника Рачковского, и вовсе ни в какие ворота не лезет, чушь собачья, антирусская клевета, желание представить наш народ племенем низких интриганов, алчущих крови… »
Больше у них на Азефа ничего нет, думал между тем Герасимов, листая письмо; по его же, Азефа, просьбе он потратил немало усилий, чтобы выкрасть в департаменте полиции его личный формуляр; с этой просьбой Азеф обратился после того, как Меньшиков переметнулся к Бурцеву; формуляр Герасимов сжег, оставив, впрочем, собственноручное письмо Азефа директору департамента Лопухину с сообщением, что в Россию выехал бомбист Егор Сазонов с целью убить Плеве: «поставьте за ним наблюдение, весьма опасен».
… В письме Лопухина премьеру — весьма сухом, никакого намека на былое дружество — бывший шеф полиции жаловался на то, как жандармский чин Герасимов ворвался к нему в квартиру и, стращая карой, требовал воздержаться от общения с известным историком Бурцевым. «Г-н Герасимов позволил себе вести разговор в тоне, недопустимом среди воспитанных людей, требуя, чтобы имя провокатора Азефа никогда и ни при каких обстоятельствах им, Лопухиным, не поминалось, хотя и до него, Лопухина, с разоблачениями безнравственного проходимца, провокатора-двойника Азефа в повременной печати России и зарубежья выступал не только Бурцев, но и бывшие чины тайной полиции Бакай и Меньшиков».
Лопухин не то чтобы просил, но, скорее, требовал от премьера, чтобы такого рода произвол, допущенный руководителем политической охраны, никогда впредь не повторялся.
И когда поезд с Лопухиным и сопровождавшими его филерами отошел от петербургского вокзала, Герасимов до конца уверился в том, что Алексей Александрович вознамерился открыть все; служба наблюдения сообщила, что за два часа перед отправлением паровоза он посетил нотариуса Хваленова и сделал несколько копий со своего заявления для прессы, заверенных печатью, разослав их по ряду адресов с указанием «не вскрывать конверт до моей гибели или прямого моего на то указания».
… По приезде в Лондон Лопухин разместился в одном из самых дорогих отелей «Канот» (кухня славится устрицами, коллекцией французских вин и вырезкой, которую делали на южнофранцузский манер, с кровью), отдохнул с дороги полчаса и сразу отправился на прогулку по городу, красота которого не была такой привычной, как Париж или Рим, но тем не менее по-своему совершенно незабываемой; многие путешественники, раз посетившие столицу туманного Альбиона, становились истинными патриотами затаенного города, в котором могущество империи соседствовало с очаровательным лиризмом парков, бесшабашное веселье старинных улочек Сохо с несколько надменным спокойствием набережных, нищета портового Ист-Энда с воскресным гомоном Гайд-парка. Филеры, следовавшие за Лопухиным неотступно, не зафиксировали каких-либо контактов «Француза» (такая кличка была присвоена бывшему директору департамента полиции за его манеру весьма франтовато одеваться); в Британском музее сделал заказ, выписав десяток американских журналов и книг, связанных с валютно-финансовой системой Северо-Американских Соединенных Штатов, вышел на Пикадилли, внимательно посмотрел афиши театров, взял билет в ложу на спектакль по пиесе Бернарда Шоу (в рапорте филеров было написано «Шаву», Герасимов долго ломал голову, роясь в энциклопедических словарях; подсказал Глазов, светлая голова, вот кого 6 посадить на департамент! ), вернулся в отель и больше из него не выходил.
Назавтра с утра пошел в Британский музей, до двух часов работал (с перерывом на ланч в маленьком ресторанчике, расположенном напротив), в три часа отправился в банк Ллойда, заехав предварительно в отель, чтобы переодеться в темный сюртук, как того требовал протокол…
Лишь на четвертый день филеры зафиксировали приход в отель «Канот» Савинкова, главный бомбист, Чернов и Зензинов прибыли в Лондон, прочитав коротенькое сообщение в «Гардиан» о приезде вице-директора Петербургского банка для «консультаций о координации совместных операций на Дальнем Востоке и Персии» — в свете недавнего англо-русского соглашения в Ревеле.
… Савинков вошел в отель утром; швейцар провел его в холл; камин, кресла вокруг столиков, картины французских художников (аляповатая мазня, сплошной туман, ясное дело, импрессионисты, рисовать не умеют, выдрющиваются); осведомился, что будет пить гость, выслушал заказ — херес и миндаль в соли, сдержанно поклонился, выплыл; Савинков подошел к портье в маршальской фуражке, попросил соединить его с аппаратом «мистера Лопухина»; представился, сказал, что ждет внизу, будет весьма обязан Алексею Александровичу, если тот уделит пять минут, чтобы договориться о встрече на вечер.
Филер, знавший — с грехом пополам — язык, вошел в отель следом за Савинковым, устроился за соседним столиком; нервничая, заказал пива и углубился в чтение (понимая едва одну десятую часть напечатанного) «Тайм», мучительно опасаясь того, что не сможет сдержать дрожи в пальцах.
Лопухин спустился в холл, сразу же узнал Савинкова, впился в его лицо своими пронзительно-черными глазами, заметно побледнел; Савинков, наоборот, улыбнулся бывшему директору департамента полиции, протянул ему свою девичью ладонь с безжизненно длинными пальцами; рукопожатие его тем не менее было цепким и сухим.
— Алексей Александрович, — сказал он, — за вами поставлена слежка. Этот господин, — Савинков кивнул на филера, — один из трех, кто вас постоянно сопровождает. Впрочем, возможно, это ваша охрана?
Лопухин резко оборотился; филер, замерев, сидел, уткнувшись в газету; руки дрожали как у лихорадочного — будто человек в приступе малярии.