«Если оно действительно так, — размышлял Кречовский, — тогда он человек конченый!»
   Как же это? Подняв Запорожье, обеспечив себе ханскую помощь, собравши армию, какою ни один из атаманов до сих пор не располагал, вместо того чтобы незамедлительно поспешать на Украину, поднять простонародье, привлечь на свою сторону городовых, разгромить как можно скорее гетманов и овладеть всей страной, пока ей на выручку не собралось новое войско, он, Хмельницкий, он, опытный воитель, штурмует неприступную крепость, которая может связать ему руки на год? И он допустит отборнейшим силам своим разбиться о стены Кудака, как разбивается днепровский вал о скалы порогов? И станет ждать возле Кудака, пока гетманы не соберут силы и не обложат его, как Наливайку у Солоницы?..
   — Это человек конченый! — еще раз повторил Кречовский. — Собственные люди его выдадут. Неудачный приступ породит недовольство и беспорядки. Искра бунта зачахнет, едва разгоревшись, и Хмельницкий сделается не опасней меча, обломившегося у рукояти. Какой глупец! «Ergo[62], — подумал пан Кречовский, — ergo, завтра я высаживаю своих людей, а в последующую ночь на обескровленного штурмами внезапно ударяю. Запорожцев перебью поголовно, а Хмельницкого связанным брошу к гетманским стопам. Сам же он и виноват, потому что все могло случиться иначе».
   Тут непомерное самолюбие пана Кречовского вознеслось на соколиных крылах до небес. Он знал, что молодой Потоцкий никаким образом до завтрашней ночи подойти не поспеет, а значит, кто отсечет голову гидре? Кречовский! Кто погасит смуту, которая страшным пожаром может перекинуться на всю Украйну? Кречовский! Возможно, старый гетман и поморщится немного, что все совершилось без его сынка, но скоро поостынет, а все лучи славы и милостей королевских тем временем увенчают чело победителя.
   Ах нет! Ведь придется делиться славою со старым Барабашем и Гродзицким! Пан Кречовский сперва сильно омрачился, но тут же повеселел. Старое это бревно, Барабаш, уже одной ногою в могиле, а Гродзицкому позволь только в Кудаке сидеть и татар время от времени пугать, больше ничего ему не надобно. Так что остается только он, Кречовский.
   Вот бы гетманства украинского добиться!
   Звезды мерцали в небесах, а полковнику казалось, что это камни драгоценные в булаве сверкают; ветер шуршал в очерете, а ему чудилось, что шумит бунчук гетманский.
   Пушки Кудака продолжали грохотать.
   «Хмельницкий шею под топор подставит, — продолжал размышлять полковник, — но тут он сам виноват! А могло быть по-другому! Вот если бы он сразу пошел на Украйну!.. Могло по-другому быть! Там все кипит и бурлит, там порох, ждущий искры. Речь Посполитая могуча, но обороть Украйну у нее сил не хватит, а король немолод и немощен!
   Одна выигранная запорожцами битва имела бы неслыханные последствия…»
   Кречовский спрятал лицо в ладони и сидел неподвижный, а звезды меж тем скатывались все ниже и ниже и потихоньку пропадали за степной кромкой. Перепела, сокрытые в травах, начали подавать голоса. Близился рассвет.
   В конце концов мысли полковника утвердились в единственном решении. Завтра он ударит на Хмельницкого и разобьет его в пух и прах. Через его труп достигнет он богатств и почестей, станет орудием кары в руце Речи Посполитой, ее избавителем, а в будущем ее сановником и сенатором. После победы над Запорожьем и татарами ему ни в чем не откажут.
   А Литинского староства все ж не дали.
   Вспомнив это, Кречовский сжал кулаки. Не дали ему староства, несмотря на могучую поддержку протекторов его, Потоцких, несмотря на собственные его военные заслуги, и все потому, что был он homo novus[63], а его соперник от князей родословие вел. В этой Речи Посполитой не довольно стать шляхтичем, надо дождаться, чтобы шляхетство твое покрылось плесенью, как винная бутылка, чтобы заржавело, точно железо.
   Только Хмельницкий мог изменить заведенный порядок, к чему, надо думать, и сам король отнесся бы благосклонно, но предпочел, несчастный, разбить башку о кудацкие утесы.
   Полковник понемногу успокаивался. Ну, не дали ему староства — что из того? Тем более сделают теперь все, чтобы его вознаградить, особенно же после победы и подавления бунта, после избавления Украины от братоубийственной войны, — да чего там! — всей Речи Посполитой избавления! Тут уж ему ни в чем не откажут, тут ему и в Потоцких надобности не будет…
   Сонная голова его склонилась на грудь, и он уснул, грезя о староствах, каштелянствах, о пожалованиях королевских и сеймовых…
   Когда Кречовский проснулся, уже развиднелось. На байдаках все еще спали. В отдалении поблескивали в бледном, предрассветном свете днепровские воды. Вокруг была мертвая тишина. Тишина эта его и разбудила.
   Кудацкие пушки не палили.
   «Что это? — подумал Кречовский. — Первый штурм отбит? Или же Кудак взяли?»
   Но такого быть не может!
   Нет! Просто отброшенное казачь„ затаилось где-нибудь подальше от крепости и зализывает раны, а кривой Гродзицкий поглядывает на них из бойниц, поточнее наводя пушки.
   Завтра они снова пойдут на приступ и снова сломают зубы.
   Меж тем совсем поутрело. Кречовский поднял людей на своем байдаке и послал лодку за Фликом.
   Тот незамедлительно прибыл.
   — Сударь полковник! — сказал Кречовский. — Если до вечера каштелян не подойдет, а к ночи штурм не повторится, мы двинемся крепости на помощь.
   — Мои люди готовы, — ответил Флик.
   — Раздай же им порох и пули.
   — Уже роздано.
   — Ночью высадимся на берег и безо всякого шума пойдем степью. Нападем неожиданно.
   — Gut! Sehr gut![64] Но не проплыть ли на байдаках еще немного? До крепости мили четыре. Для пехоты неблизко.
   — Пехота сядет на запасных лошадей.
   — Sehr gut!
   — Пускай люди тихо сидят по камышам, на берег не выходят и шума не поднимают. Огня не зажигать, а то нас дым выдаст. Неприятель не должен знать о нас ничего.
   — Туман такой, что и дыма не увидят.
   И точно, сама река и рукав ее, заросший очеретом, в котором скрывались байдаки, и степи — вс„, куда ни погляди, было погружено в белый непроглядный туман. Правда, пока что было раннее утро, а потом туман мог рассеяться и степные пространства открыть.
   Флик отплыл. Люди на байдаках потихоньку просыпались; тотчас же было объявлено распоряжение Кречовского сидеть тихо, так что за утреннюю еду принимались без обычного бивачного гама. Пройди кто-нибудь берегом или проплыви по реке, ему бы даже в голову не пришло, что в излучине этой находится несколько тысяч человек. Коней, чтобы не ржали, кормили с руки. Байдаки, скрытые туманом, затаившись, стояли в камышовой чащобе. То и дело прошмыгивала лишь маленькая двухвесельная лодчонка, развозившая сухари и приказы, но в остальном царило гробовое молчание.
   Внезапно вдоль всего рукава в травах, тростнике, камышах и прибрежных зарослях послышались странные и многочисленные голоса:
   — Пугу! Пугу!
   Молчание…
   — Пугу! Пугу!
   И снова наступила тишина, словно бы голоса эти, окликавшие с берега, ждали ответа.
   Ответа не было. Призывы прозвучали и в третий раз, но уже резче и нетерпеливее:
   — Пугу! Пугу!
   Тогда со стороны челнов из тумана раздался голос Кречовского:
   — Кто еще там?
   — Казак с лугу!
   У солдат, затаившихся на байдаках, беспокойно забились сердца. Им этот таинственный оклик был хорошо знаком. С его помощью запорожцы опознавали друг друга на зимовниках. Этим же самым манером в военное время приглашали на переговоры реестровых и городовых собратьев, среди которых было немало тайно принадлежавших к братству.
   Снова раздался голос Кречовского:
   — Чего надо?
   — Богдан Хмельницкий, гетман запорожский, предупреждает, что пушки наведены на излучину.
   — Передайте гетману запорожскому, что наши наведены на берег.
   — Пугу! Пугу!
   — Чего еще надо?
   — Богдан Хмельницкий, гетман запорожский, приглашает на разговор друга своего, пана полковника Кречовского.
   — Пускай сперва заложников выставит.
   — Десять куренных.
   — Идет!
   В ту же секунду берег излучины, точно цветами, зацвел фигурами запорожцев, вскочивших на ноги из трав, где они, затаившись, прятались. Издали, со стороны степи, появилась их конница и пушки, над которыми развевались десятки и сотни стягов, знамен и бунчуков. Шли отряды под барабан и с песней. Все это скорее походило на радостное привечание, чем на столкновение враждебных друг другу войск.
   Солдаты с байдаков ответили криками. Тем временем подошли челны, доставившие куренных атаманов. Кречовский сел в один из них и направился к берегу. Там ему подвели коня и сразу же препроводили к Хмельницкому.
   Тот, завидев его, снял шапку, а затем радушно приветствовал.
   — Любезный полковник! — сказал он. — Старый друг мой и кум! Когда коронный гетман велел тебе ловить меня и доставить, ты этого делать не стал, а меня надоумил спастись бегством, за каковой твой поступок я обязан тебе благодарностью и братской любовью.
   Сказав это, он чуть ли не с почтением протянул руку, но темное лицо Кречовского осталось холодно, точно лед.
   — Теперь же, когда ты, досточтимый гетман, спасся, — сказал он, — ты поднял восстание.
   — За свои это, твои и всей Украины обиды иду я взыскивать с привилегиями королевскими в руках, оставаясь в надежде, что государь наш милостивый не поставит мне это в вину.
   Кречовский, быстро заглядывая в глаза Хмельницкому, с нажимом сказал:
   — Кудак осадил?
   — Я? Ума я лишился, что ли? Кудак я обошел и даже ни разу не выстрелил, хотя кривой старик оповестил о себе пушками. Мне на Украйну спешно было, не в Кудак; к тебе спешно было, к старому другу и благодетелю моему.
   — Чего тебе от меня надобно?
   — Давай отъедем маленько в степь, там и поговорим.
   Оба тронули коней и поехали. Отсутствовали они около часа. По возвращении лицо Кречовского было бледно и страшно. Он почти тотчас же стал прощаться с Хмельницким, сказавшим ему напутно:
   — Двое нас будет на Украйне, а над нами только король, и более никого.
   Кречовский вернулся к байдакам. Старый Барабаш, Флик и весь казацкий чин ожидали его с нетерпением.
   — Ну что? Ну что? — послышалось со всех сторон.
   — Всем высадиться на берег! — повелительным тоном скомандовал Кречовский.
   Барабаш поднял заспанные веки, какое-то странное пламя сверкнуло в глазах старика.
   — Как это? — спросил он.
   — Всем на берег! Мы сдаемся!
   Кровь прихлынула на бледное и пожелтевшее лицо Барабаша. Он поднялся с места, на котором сидел, выпрямился, и внезапно этот сгорбленный, одряхлевший человек преобразился в исполина, полного сил и бодрости.
   — Измена! — рявкнул он.
   — Измена! — повторил Флик, хватаясь за рукоять рапиры.
   Но прежде чем он ее выхватил, Кречовский свистнул саблей и одним ударом уложил его на палубе.
   Затем он спрыгнул с байдака в челнок, стоявший рядом, где четверо запорожцев держали весла наготове, и крикнул:
   — Греби между байдаков!
   Челнок помчался стрелой, а Кречовский, выпрямившись, с горящим взором и шапкой на окровавленной сабле, кричал могучим голосом:
   — Дети! Не станем убивать своих! Слава Богдану Хмельницкому, гетману запорожскому!
   — Слава! — откликнулись сотни и тысячи голосов.
   — На погибель ляхам!
   — На погибель!
   Воплям с байдаков отвечали крики запорожцев с берега, однако те, кто находился на челнах, стоявших в отдалении, еще не понимали, в чем дело, и лишь, когда повсюду разнеслась весть, что Кречовский переходит к запорожцам, истинное безумие радости охватило казаков. Шесть тысяч шапок взлетело в воздух, шесть тысяч мушкетов грохнули выстрелами. Байдаки заходили под стопами молодцев. Поднялся гвалт и замешательство. Но радости этой суждено было, однако, обагриться кровью, ибо старик Барабаш предпочел умереть, чем предать знамя, под которым прослужил всю свою жизнь. Несколько десятков черкасских людей не покинули его, и завязался бой, короткий, страшный, как все сражения, в которых горстка людей, ищущая не милости, но смерти, обороняется от натиска толпы. Ни Кречовский, ни казаки не ожидали такого сопротивления. В старом полковнике проснулся прежний лев. На призыв сложить оружие он ответил выстрелами, оставаясь у всех на виду с булавою в руке, с развевающимися белыми волосами и с юношеским пылом отдающий зычным голосом приказания. Челн его был окружен со всех сторон. Люди с байдаков, не имевшие возможности подгрести, прыгали в воду и, вплавь или продираясь сквозь камыши, достигнув челна, хватались за борта и в бешенстве на него карабкались. Сопротивление было недолгим. Верные Барабашу казаки, исколотые, изрубленные, просто растерзанные руками, покрыли своими телами палубу; старик же с саблею в руке еще защищался.
   Кречовский пробился к нему.
   — Сдавайся! — крикнул он.
   — Изменник! На погибель! — ответил Барабаш и замахнулся саблей.
   Кречовский быстро отступил в толпу.
   — Бей! — закричал он казакам.
   Но никто, казалось, первым не хотел поднять руку на старика, и тут полковник, поскользнувшись в кровавой луже, к несчастью, упал.
   Поверженный старик уже не вызывал прежнего почтения и страха, и тотчас более дюжины клинков вонзились в его тело. Он же успел лишь воскликнуть: «Иисусе Христе!»
   Все кинулись рубить его и рассекли в куски. Отрезанную голову стали перекидывать с байдака на байдак, играя ею, точно мячом, пока, после неловкого швырка, она не упала в воду.
   Оставались еще немцы, с которыми справиться было потруднее, ибо регимент состоял из тысячи старых и понаторевших во многих войнах солдат.
   Правда, бравый Флик погиб от руки Кречовского, но из командиров в регименте остался Иоганн Вернер, подполковник, ветеран немецкой войны.
   Кречовский был почти уверен в победе, так как немецкие байдаки со всех сторон окружены были казацкими, однако он хотел сберечь для Хмельницкого столь немалый отряд несравненной и великолепно вооруженной пехоты; вот почему задумал он вступить с немцами в переговоры.
   Какое-то время казалось, что Вернер не станет противиться, он спокойно беседовал с Кречовским и внимательно выслушивал все обещания, на которые вероломный полковник не скупился. Недополученное жалованье имело быть немедленно и за прошлое, и за год вперед полностью выплачено. Через год кнехты, пожелай они, могли уйти хоть бы даже и в коронный лагерь.
   Вернер, делая вид, что обдумывает предложенное, сам тем временем тихо приказал челнам сплыться таким образом, чтобы образовалось тесное кольцо. По окружности этого кольца в полном боевом строю, с левой ногой, для произведения выстрела выдвинутой вперед, и с мушкетами у правого бедра, выстроилась стена пехотинцев, людей рослых и сильных, одетых в желтые колеты и такого же цвета шляпы.
   Вернер с обнаженною шпагой в руке стоял в первой шеренге и сосредоточенно размышлял.
   Наконец он поднял голову.
   — Herr Hauptmann![65] — сказал он. — Мы согласны!
   — И только выиграете на новой службе! — радостно воскликнул Кречовский.
   — Но при условии…
   — Согласен на любое.
   — Когда так, то хорошо. Наша служба Речи Посполитой кончается в июне. С июня мы служим вам.
   Проклятие сорвалось было с уст Кречовского, однако он сдержался.
   — Уж не шутишь ли ты, сударь лейтенант? — спросил он.
   — Нет! — флегматически ответил Вернер. — Солдатский долг требует от нас не нарушать договора. Служба кончается в июне. Хоть мы и служим за деньги, но изменниками быть не желаем. Иначе никто не будет нас нанимать, да и вы сами не станете доверять нам, ибо кто поручится, что в первой же битве мы снова не перейдем на сторону гетманов?
   — Чего же вы тогда хотите?
   — Чтобы нам дали уйти.
   — Не будет этого, безумный ты человек! Я вас всех до единого перебить велю.
   — А своих сколько потеряешь?
   — Ни один из ваших не уйдет.
   — А от вас и половины не останется.
   Оба говорили правду, поэтому Кречовский, хотя флегматичность немца всю кровь распалила в нем, а бешенство чуть ли не душило, боя начинать не хотел.
   — Пока солнце не уйдет с залива, — крикнул он, — подумайте! Потом, знайте, велю курки потрогать.
   И поспешно отплыл в своем челноке, чтобы обсудить положение с Хмельницким.
   Потянулись минуты ожидания. Казацкие байдаки окружили плотным кольцом немцев, сохранявших хладнокровие, какое только бывалые и очень опытные солдаты способны сохранять перед лицом опасности. На угрозы и оскорбления, раздававшиеся с казацких байдаков, отвечали они небрежительным молчанием. Поистине внушительно выглядело это спокойствие в сравнении с непрестанными вспышками ярости молодцев, которые, грозно потрясая пиками и пищалями, скрипя зубами и бранясь, нетерпеливо ждали сигнала к бою.
   Между тем солнце, скатываясь с южной стороны неба к западной, потихоньку уводило свои золотые отблески с излучины, постепенно погружавшейся в тень.
   Наконец осталась только тень.
   Тогда запели трубы, и тотчас же голос Кречовского прокричал в отдалении:
   — Солнце зашло! Надумали?
   — Да! — ответил Вернер и, поворотясь к солдатам, взмахнул обнаженной шпагою. — Feuer![66] — скомандовал он спокойным, флегматичным голосом.
   И грохнуло! Плеск тел, падающих в воду, бешеные крики и торопливая пальба ответили голосам немецких мушкетов. Пушки, подвезенные к берегу, басовито подали голос и стали изрыгать на немецкие челны ядра. Дымы вовсе затянули излучину. Среди воплей, грома, свиста татарских стрел, трескотни пищалей и самопалов слаженные мушкетные залпы давали знать, что немцы борьбы не прекращают.
   На закате битва все еще кипела, но дело шло к развязке. Хмельницкий вместе с Кречовским, Тугай-беем и полутора десятками атаманов подъехал к самому берегу обозреть сражение. Раздутые ноздри его втягивали пороховой дым, а слух с наслаждением внимал воплям тонувших и убиваемых немцев.
   Все три военачальника глядели на эту бойню, как на зрелище, ко всему бывшее им добрым предзнаменованием.
   Сражение стихало. Выстрелы умолкли, но зато все более громкие клики казацкого триумфа возносились к небесам.
   — Тугай-бей! — сказал Хмельницкий. — Это день первой победы.
   — А ясыри где? — огрызнулся мурза. — Не нужны мне такие победы!
   — Ты их на Украине возьмешь. Стамбул и Галату переполнишь своими пленниками!
   — А хоть и тебя продам, если больше некого будет!
   Сказав это, дикий Тугай зловеще засмеялся и, немного погодя, добавил:
   — Однако я охотно взял бы этих франков.
   Между тем битва утихла вовсе. Тугай-бей поворотил коня к лагерю, за ним последовали остальные.
   — Теперь к Желтым Водам! — воскликнул Хмельницкий.

Глава XV

   Наместник, слыша звуки битвы, с волнением ждал ее конца, решив сперва, что Хмельницкий сражается со всей гетманской ратью.
   Однако под вечер старый Захар рассказал, как все было на самом деле. Известие о предательстве Кречовского и уничтожении немцев совершенно потрясло молодого рыцаря, оно было предвестьем грядущих измен, а наместник прекрасно знал, что гетманские войска состоят в основном из казаков.
   Удручения наместника умножались, и ликование в запорожском стане добавляло им только горечи. Все складывалось как нельзя хуже. О князе ничего не было слышно, а гетманы, как видно, совершили страшную ошибку, ибо, вместо того чтобы двинуться со всем войском к Кудаку или, по крайней мере, ожидать неприятеля в укрепленных лагерях на Украине, они разделили свои войска и сами себя ослабили, создав таким образом безграничные возможности для вероломства и предательства. Среди запорожцев, правда, уже и прежде ходили разговоры о Кречовском и об отдельной военной экспедиции под водительством Стефана Потоцкого, однако наместник не хотел этим слухам верить. Он полагал, что речь идет всего лишь об усиленных передовых отрядах, которые в нужный момент будут отведены назад. Однако все произошло иначе. Хмельницкий благодаря измене Кречовского умножил свои войска несколькими тысячами солдат, а над молодым Потоцким нависла страшная опасность. Его, лишенного помощи и заплутавшего в степях, Хмельницкий мог теперь легко окружить и разгромить.
   Страдая от ран, изводясь переживаниями, Скшетуский в бессонные ночи свои утешался только мыслью о князе. Звезда Хмельницкого неминуемо померкнет, когда поднимется в своих Лубнах князь. Кто знает, не соединился ли он уже с гетманами? И пускай значительны были силы Хмельницкого, и пускай кампания начиналась удачно, и пускай с ним шел Тугай-бей, а если потребуется, обещал прийти на помощь и сам «царь» крымский, Скшетуский даже и мысли не допускал, что эта заваруха может продлиться долго, что один казак способен потрясти всею Речью Посполитой и сломить грозную мощь ее. «У порогов украинных вал этот разобьется», — думал наместник. Да и не так ли кончались они, все казацкие мятежи? Вспыхнув, точно пламя, они угасали при первом же столкновении с гетманами. Так оно было до сих пор. Когда с одной стороны хваталось за оружие гнездо низовых хищников, а с другой — держава, берега которой омывали два моря, развязку предвидеть было легко. Гроза не может продолжаться бесконечно, а значит, она минует и должно распогодиться. Сознание этого поддерживало пана Скшетуского и, можно сказать, было для него живительно, ибо что ни говори, а терзало его бремя столь невыносимое, какого до сей поры ему ни разу в жизни испытать не пришлось. Гроза, хоть и пройдет, может уничтожить нивы, разрушить жилища и нанести непоправимый урон. Ведь из-за нее, из-за грозы этой, он сам чуть не поплатился жизнью, лишился сил и угодил в постылую неволю как раз тогда, когда свобода для него важнее жизни самой. Как же в таком случае от заварухи могли уберечься существа куда более слабые и за себя постоять не умеющие? Как там Елена в Разлогах?
   Но она, вероятно, уже в Лубнах. Елена снилась наместнику в окружении доброжелательных людей, обласканная самим князем и княгиней Гризельдой, боготворимая рыцарями, а все же тоскующая по своему гусарику, запропастившемуся где-то в Сечи. Но наступит наконец день, когда гусарик вернется. Сам Хмельницкий обещал ему свободу, а лавина казацкая между тем катится и катится к порогу Речи Посполитой, но, когда разобьется, придет конец печалям, горестям и тревогам.
   Лавина и правда катилась. Хмельницкий, не мешкая, свернул лагерь и двинулся навстречу гетманскому сыну. Силы его были теперь и в самом деле могучи, ибо вместе с казаками Кречовского и чамбулом Тугай-бея вел он около двадцати пяти тысяч хорошо подготовленных и рвущихся в дело бойцов. О войске Потоцкого достоверных известий не было. Перебежчики сообщали, что у него две тысячи тяжелой кавалерии и около дюжины пушчонок. При таковом соотношении исход сражения угадать было трудно, ведь одной атаки страшных гусар зачастую бывало довольно, чтобы одолеть десятикратно превосходящие силы. Так, Ходкевич, гетман литовский, с тремя тысячами гусар разбил в пух и прах под Кирхгольмом в свое время осьмнадцать тысяч отборной пехоты и кавалерии шведской; так, под Клушином одна панцирная хоругвь в ошеломительном броске расколотила несколько тысяч английских и шотландских наемников. Хмельницкий об этом знал и поэтому шел, как сообщает хронист, неспешно и осмотрительно: «…многими уму своего очима, яко ловец хитрый, на вшыстке строны поглядая и сторожу на милю и далее од обозу маючи"[67]. Так подошел он к Желтым Водам. Снова были схвачены два языка. Они тоже подтвердили малочисленность коронных сил и донесли, что каштелян через Желтые Воды уже переправился. Услыхав это, Хмельницкий тотчас остановился и стал вести необходимые фортификационные работы.
   Сердце его радостно билось. Если Потоцкий решится штурмовать, от поражения гетманскому сыну не уйти. В поле казакам с панцирными не сравниться, но, окопавшись, дерутся они отменно и с таким огромным преимуществом в силах штурмы отобьют обязательно. Хмельницкий весьма рассчитывал на молодость и неопытность Потоцкого. Однако при молодом каштеляне находился бывалый воин, живецкий старостич пан Стефан Чарнецкий, гусарский полковник. Этот опасность почуял и склонил каштеляна отойти обратно за Желтые Воды.
   Хмельницкому не оставалось ничего больше, как пойти за ними. Следующим днем, преодолев желтоводские трясины, оба войска очутились лицом к лицу.
   Но ни один из военачальников не желал ударить первым. Враждебные станы принялись торопливо окружать позиции шанцами. Была суббота, пятое мая. Весь день лил нескончаемый дождь. Тучи столь обложили небо, что уже с полудня, словно бы в зимнюю пору, сделалось темно. К вечеру ливень припустил сильнее. Хмельницкий руки потирал от радости.
   — Пускай только степь размокнет, — говорил он Кречовскому, — тогда я, не раздумывая, встречным боем с гусарией сойдусь, они же в своих тяжелых бронях сразу в грязи потонут.
   А дождь все лил и лил, словно бы само небо решило подсобить Запорожью.
   Войска под струями ливня лениво и угрюмо окапывались. Разжечь костры было невозможно. Несколько тысяч ордынцев выступили из лагеря проследить, чтобы польские отряды, воспользовавшись туманом, дождем и темнотой, не ушли. Затем все совершенно стихло. Слышен был только плеск ливня и шум ветра. С уверенностью можно было сказать, что в обоих лагерях никто глаз не смыкает.