Страница:
— Может, это и есть дорога на Золотоношу? — сказала Елена.
— Ба! Спросить-то не у кого.
Стоило пану Заглобе это сказать, как вдали послышались человеческие голоса.
— Погоди, барышня-панна, спрячемся! — шепнул Заглоба.
Голоса приближались.
— Ты что-нибудь видишь, ваша милость? — спросила Елена.
— Вижу.
— Кто там?
— Слепой дед с лирой. И парнишка-поводырь. Разуваются. Они сюда хотят перейти.
Спустя мгновение плеск воды подтвердил, что реку и в самом деле переходят.
Заглоба с Еленой вышли навстречу.
— Слава богу! — громко сказал шляхтич.
— На вiки вiкiв! — ответил дед. — А кто ж там такие?
— Люди крещеные. Не бойся, дедушка, держи вот пятак.
— Щоб вам святий Микола дав здоров'я i щастя.
— А откудова, дедушка, идете?
— Из Броварков.
— А эта дорога куда?
— До хуторiв, пане, до села…
— А к Золотоноше не выведет?
— Можно, пане.
— Давно ль вы из Броварков вышли?
— Вчера утречком, пане.
— А в Разлогах были?
— Были. Да только говорят, туда лицарi прийшли, що битва була.
— Кто говорит-то?
— В Броварках сказывали. Тут один с княжьей дворни приехал, а что рассказывал, страх!
— А вы сами его не видели?
— Я, пане, ничего не вижу, я слепой.
— А паренек?
— Он видит, да только он немой, я один его и понимаю.
— А далече ли отсюда до Разлогов? Нам туда как раз и нужно бы.
— Ой, далече!
— Значит, в Разлогах, говорите, были?
— Были, пане.
— Да? — сказал пан Заглоба и вдруг схватил парнишку за шиворот.
— А, негодяи, мерзавцы, подлецы! Ходите! Разнюхиваете! Мужиков бунтовать подбиваете! Эй, Федор, Олеша, Максым, взять их, раздеть и повесить! Или утопить! Бей их, смутьянов, соглядатаев! Бей, убивай!
Он стал что было сил дергать подростка, трясти его и все громче вопить. Дед рухнул на колени, моля о пощаде; подросток, как все немые, издавал пронзительные звуки, а Елена изумленно на все это глядела.
— Что ты, ваша милость, вытворяешь? — пыталась она вмешаться, собственным глазам не веря.
Но пан Заглоба визжал, бранился, клялся всею преисподнею, призывал всяческие несчастья, бедствия, хворобы, угрожал всеми, какие есть, муками и смертями.
Княжна решила, что он в уме повредился.
— Скройся! — кричал он ей. — Не пристало тебе глядеть на то, что сейчас будет! Скройся, кому говорят!
Вдруг он обратился к деду:
— Скидавай одежу, козел, а нет, так я тебя сей же момент на куски порежу.
И, повалив подростка наземь, принялся собственноручно срывать с того одежду. Перепуганный дед поспешно побросал лиру, торбу и свитку.
— Все скидавай!.. Чтоб ты сдох! — вопил Заглоба.
Дед стал снимать рубаху.
Княжна, видя, что происходит, поспешно удалилась, дабы скромности своей лицезрением обнаженных телес не оскорбить, а вослед ей, торопившейся уйти, летели проклятья Заглобы.
Отдалившись на значительное расстояние, она остановилась, не зная, как быть. Поблизости лежал ствол поваленного бурей дерева. Она села на него и стала ждать. До слуха ее доносилось верещание немого, стоны деда и гвалт, учиняемый паном Заглобой.
Наконец все смолкло. Слышны были только попискиванья птиц и шорохи листьев. Спустя некоторое время она услыхала какое-то сопение и тяжелые шаги.
Это был пан Заглоба.
На плече он нес одежку, отнятую у деда и отрока, в руках две пары сапог и лиру. Подойдя, он принялся моргать своим здоровым глазом, улыбаться и сопеть.
По всему было видно, что он в превосходном настроении.
— Ни один приказный в трибунале так не накричится, как мне пришлось!
— сказал он. — Охрип даже. Но, что надо, заимел. Я их в чем мать родила отпустил. Если султан не сделает меня пашой или валашским господарем, значит, он просто неблагодарный человек; я же двух святых туркам прибавил. Вот негодники! Умоляли, чтобы рубашки оставил! А я говорю, спасибо скажите, что в живых остаетесь. А погляди-ка, барышня-панна, все новое: и свитки, и сапоги, и рубахи. Может ли быть порядок в нашей Речи Посполитой, если хамы так изрядно одеваются? Они в Броварках на ярмарке были, где насобирали денег и все себе купили. Мало кто из шляхты нахозяйствует в этой стране столько, сколько наклянчит дед. Вс„! С этой минуты я рыцарское поприще бросаю и начинаю на больших дорогах дедов грабить, ибо eo modo[85] богатство быстрее нажить можно.
— Но за какою надобностью ты, ваша милость, сделал это? — спросила Елена.
— За какою надобностью? Ты, барышня-панна, не поняла? Тогда погоди, сейчас эта самая надобность зримо тебе явлена будет.
Сказав это, он взял половину отнятой одежи и удалился в прибрежные заросли. Спустя некоторое время в кустах зазвенела лира, а затем показался… уже не пан Заглоба, но настоящий украинский дiд с бельмом на одном глазу и с седою бородой. Дiд приблизился к Елене, распевая хриплым голосом:
Соколе ясний, брате мiй рiдний, Ти високо лiта†ш, Ти широко вида†ш.
Княжна захлопала в ладоши, и впервые со времени бегства из Разлогов улыбка оживила ее прелестное лицо.
— Не знай я, что это ваша милость, ни за что бы не признала!
— А что? — сказал пан Заглоба. — И на масленицу не видала ты, барышня-панна, лучшей машкеры. Я уж и в Кагамлык погляделся. И если я когда-нибудь видал более натурального деда, пускай меня на собственной торбе повесят! С песнями у меня тоже все в порядке. Что, барышня-панна, желаешь? Может, о Марусе Богуславке, о Бондаривне или о Серпяховой смерти? Пожалуйста. Считай меня распоследним человеком, ежели я на кусок хлеба у самых отпетых гультяев не заработаю.
— Теперь ясно, зачем ты, сударь, все это сделал, зачем одежку совлек с бедняжек этих — чтобы в дорогу переодетыми пуститься.
— Точно! — сказал пан Заглоба. — А ты, барышня-панна, что думала? Тут, за Днепром, народишко похуже, чем в других местах будет, и только рука княжеская смутьянов от самоуправства сдерживает; теперь же, когда узнают они о войне с Запорожьем и о викториях Хмельницкого, никакая сила их от мятежа не удержит. Ты же видела, барышня-панна, тех чабанов, которые к нашей шкуре подбирались? Если гетманы сейчас же не побьют Хмельницкого, то через день, а может, через два вся страна в огне будет. Как же я тогда барышню-панну через все взбунтовавшееся мужичье проведу? А если доведется угодить к ним в лапы, лучше тебе было бы в Богуновых остаться.
— Это невозможно! Лучше смерть! — прервала его Елена.
— А мне наоборот: лучше — жизнь, ибо от смерти, как ни хитри, все равно не отвертишься. Но сдается мне, сам господь нам этих дедов послал. Я их, как и чабанов, напугал, что князь с войском близко. Три дня теперь от страху будут голые в камышах сидеть. А мы тем временем, переодетые, в Золотоношу как-нибудь проберемся, найдем братьев твоих — хорошо, нет — пойдем дальше, хоть бы и к гетманам, или князя станем ждать. И все время в безопасности, ибо дедам от мужиков и от казаков никакого утеснения. Можем даже через обозы Хмельницкого невредимыми пройти. Только татар vitare[86] нам следует, ибо они тебя, барышня-панна, как младого отрока в ясыри возьмут.
— И мне, значит, надо переодеться.
— Именно! Хватит тебе казачком быть, преобразись-ка в мужицкого подростка. Правда, для хамского отпрыска ты уж очень пригожа, как, впрочем, и я — для дiда, но это пустяки. Ветер обветрит личико твое, а у меня от пешего хождения брюхо опадет. Всю дородность свою выпотею. Когда мне валахи глаз выжгли, я было решил, что непоправимое несчастье мне приключилось, а сейчас вот вижу, что оно мне на руку; ведь, если дед не слепой, значит, дело нечистое. Ты меня, барышня-панна, за руку води, а зови Онуфрием, ибо такое оно, мое дедовское имя. А сейчас переоденься, да поскорее, нам в путь пора. А путь, поскольку пешком, долог будет.
Пан Заглоба удалился, и Елена, не мешкая, стала переодеваться в дедовского поводыря. Она сняла казацкий жупаник и, поплескавшись в речке, надела крестьянскую свитку, соломенную шляпу и дорожную сумку. К счастью, подросток, которого ограбил Заглоба, был стройным, поэтому все пришлось на нее отлично.
Заглоба, когда вернулся, внимательно ее оглядел и сказал:
— Мой боже! Не один рыцарь охотно бы лишился состояньица своего, лишь бы его этакий пажик сопровождал, а уж некий известный мне гусар, тот бы ни секунды не раздумывал. Только вот с волосами твоими надо что-то придумать. Видал я в Стамбуле пригожих юнцов, но такого — никогда.
— Дай боже, чтобы не во вред обернулась мне пригожесть эта! — сказала Елена.
И улыбнулась, так как женской ее натуре польстило изумление пана Заглобы.
— Краса никогда во вред не обернется, и сам я лучший тому пример. Когда турки мне в Галате глаз выжгли, собрались они было и второй выжечь, но спасла меня жена тамошнего ихнего паши, а все по причине неописуемой красоты моей, остатки каковой можешь еще, барышня-панна, зреть.
— А сказал, ваша милость, что валахи тебе глаз выжгли.
— Я и говорю — валахи, но потурчившиеся и в Галате у паши служившие.
— Да ведь вашей милости его не выжгли!
— Зато он от железного жара бельмом застлался. А это, считай, все равно что выжгли. Что же ты, барышня-панна, с косами своими собираешься делать?
— А что? Надо отрезать?
— Вот именно, надо. Но как?
— Саблей вашей милости.
— Саблею этой головы сподручно отрезать, но волосы — уж это я не представляю, quo modo?[87]
— Знаешь, милостивый государь, что? Я сяду возле этого поваленного дерева, а волосы перекину через ствол, ты же, ваша милость, рубанешь и отрубишь. Только голову не отруби.
— За это, барышня-панна, не беспокойся. Не раз я фитили у свечек по пьяному делу срубал, самой свечи не задевая, так что не будет и барышне-панне урона, хотя таково показывать руку случается мне впервые.
Елена села возле лежавшего дерева, перекинула через него свои огромные черные волосы и, подняв очи на пана Заглобу, сказала:
— Я готова. Руби, ваша милость.
И улыбнулась этак грустно, потому что жаль ей было волос, которые у головы в две горсти и то взять было невозможно. Да и пану Заглобе было как-то не по себе и не с руки. Он обошел ствол для сподручного замаха и проворчал:
— Тьфу ты! Ей-богу, лучше быть цирюльником и оселедцы казакам подбривать. Сдается мне, что я палачом стал и берусь за дела заплечные, ибо палачи колдуньям волосы на голове обстригают, чтобы дьявол туда не спрятался и кознями своими пытку не обезвредил. Но, барышня-панна не ведьма, и стрижку сию полагаю я делом мерзким, за каковое, ежели мне пан Скшетуский уши не отрежет, я его paritatem[88] не признаю. Ей-богу, рука даже замлела. Зажмурься хоть, барышня-панна.
Пан Заглоба весь вытянулся, словно бы в стременах для удара привстал. Плоское лезвие свистнуло в воздухе, и мгновенно длинные черные пряди скользнули по гладкой коре ствола на землю.
— Готово! — сказал Заглоба.
Елена быстро встала, и тотчас же коротко обрезанные волосы рассыпались черным кружком вокруг вспыхнувшего лица ее; отрезать косу для девушки в те времена считалось великим позором, а значит, решилась она на великую жертву, пойти на которую пришлось ввиду крайних обстоятельств.
Очи Елены наполнились слезами, а пан Заглоба, недовольный собою, даже не стал ее утешать.
— Чувство у меня такое, будто я что нехорошее натворил, — сказал он,
— и еще раз повторяю: ежели пан Скшетуский настоящий кавалер, он мне за это уши отрезать обязан. Но выхода у нас не было, ибо sexus[89] барышни-панны тотчас бы явным сделался. Теперь же, что ни говори, можно идти смело. Дед мне, когда я ему кинжал к горлу приставил, дорогу рассказал. Сперва, значит, увидим мы в степи три дуба, возле которых волчий яр, а мимо яра через Демьяновку дорога на Золотоношу. Сказал он мне, что и чумаки тою дорогой ездят, значит, и на телегу можно попроситься. Трудные деньки мы с барышней-панной переживаем и вечно их вспоминать будем. Теперь же и с саблями расстаться придется, деду с поводырем не пристало иметь шляхетскую амуницию. Спрячу-ка я их под этот самый ствол, может, даст бог, возьму когда-нибудь. Ой, много походов повидала сабля эта и многим великим победам явилась причиною. Уж ты мне поверь, что был бы я сейчас региментарием, ежели б не invidia и злоба людская, подозревавшие меня в приверженности к горячительным напиткам. Так оно на свете всегда. Нет справедливости, и все тут. Если я не лез, как иные дураки, на рожон, но с мужеством, точно Cunctator[90] новый, умело сочетал благоразумие, так тот же Зацвилиховский первый говорил, что я труса праздную. Он добрый человек, но злоречивый. Давеча еще донимал меня, что я, мол, с казаками братаюсь, а не братайся я, так ты бы, барышня-панна, наверняка Богунова насилия не избежала.
Так разглагольствуя, сунул пан Заглоба сабли под ствол, накрыл их травой и ветками, повесил затем на плечи суму и торбан, взял в руку дедовский посох, усаженный кремнями, махнул им разок-другой и сказал:
— На худой конец и это сойдет, псу какому-нибудь или волку можно искры из глаз вышибить или зубы пересчитать. Хуже всего то, что надо идти пешком, однако ничего не поделаешь! Пошли!
И они отправились.
Впереди чернокудрый отрок, за ним дед. Дед ворчал и чертыхался, так как пешком идти ему было жарко, хотя по степи и тянул ветерок. Ветерок этот обветривал и делал все смуглее лицо пригожего отрока. Вскоре они пришли к яру, по дну которого бежал родник, струящий свою кристальную воду к Кагамлыку. Возле яра, недалеко от реки, росли на возвышении три могучих дуба. К ним наши путники тотчас же и свернули. Сразу наткнулись они и на дорогу, желтевшую среди степи цветами, возросшими на конском навозе. Дорога была пуста: ни чумака не было на ней, ни телеги, ни сивых неторопливых волов. Лишь кое-где валялись скотские кости, обглоданные волками и выбеленные солнцем. Шли путники, не останавливаясь, отдыхая только в дубравах тенистых. Чернокудрый отрок укладывался на зеленую мураву спать, а дед стерег. Перебирались они тоже и через ручьи, а где не было броду, долго искали его, идучи по берегу. Иногда дед переносил отрока на руках, обнаруживая силу, удивительную для человека, побиравшегося Христа ради. Однако это был плечистый дед! Так влеклись они снова до самого вечера, пока наконец отрок не опустился в дубраве на обочину и не сказал:
— Сил у меня больше нету, и дышать невмочь. Дальше не пойду. Лягу тут и умру.
Дед всерьез забеспокоился.
— Вот безлюдье чертово! — сказал он. — Ни тебе хутора, ни жилья у дороги, ни живой души. Но тут нам оставаться на ночь нельзя. Дело к вечеру, и через час темно станет, а послушай-ка, барышня-панна!..
Дед умолк, и какое-то время было совершенно тихо.
Внезапно тишину нарушил отдаленный тоскливый вопль, казалось исходивший из-под земли, а на самом деле доносившийся из расположенного невдалеке от дороги яра.
— Это волки, — сказал пан Заглоба. — В прошлую ночь они наших коней сожрали, а нынче за нас самих примутся. Правда, есть у меня пистоль под свиткой, но вот хватит ли пороху раза на два, не знаю! А мне на волчьей свадьбе марципаном быть не хочется. Слышишь, барышня-панна, опять завыли!
Вой и в самом деле раздался снова, и, казалось, на этот раз ближе.
— Вставай, дитино! — сказал дед. — А идти не можешь, так я тебя понесу. Ничего не поделаешь. Видать, привязался я к тебе, и весьма, а это потому, верно, что, проживая в неженатом состоянии, собственных правомочных потомков завести не озаботился, а если кто и есть, то вс„ — басурмане, ибо я в Турции долго пребывал. На мне оно и обрывается, родословие Заглоб, герба Вчеле. Разве что ты, барышня-панна, старость мою призришь. Пока же вставай или полезай мне на закукорки.
— Ноги такие тяжелые, что не ступить.
— А хвасталась терпеливостью! Однако ш-ш-ш! Ш-ш-ш! Никак, собаки лают! Ей-богу, собаки. Не волки. Значит, недалеко Демьяновка, про которую дед говорил. Слава те господи! Я уж костер решил от волков разложить, да только мы бы наверняка уснули, потому что из сил выбились. Собаки! Собаки лают, слышишь?
— Пошли, — сказала Елена, к которой внезапно вернулись силы.
И верно, стоило им выйти из лесу, как вдалеке завиднелись огоньки многочисленных хат. Увидели они также три церковные маковки, на свежем гонте которых отсвечивали в сумерках последние отблески вечерней зари. Собачий лай делался все отчетливей.
— Она! Демьяновка! Другого и быть не может, — сказал пан Заглоба. — Деды — повсюду гости дорогие, так что без ночлега небось не останемся и повечеряем, а может, добрые люди и дальше подвезут. Слушай-ка, барышня-панна, ведь деревенька-то княжеская, значит, и подстароста в ней должен быть. И отдохнем, и новости узнаем. Князь уже наверняка в пути. Возможно, и спасение быстрей наступит, чем ты, барышня-панна, думаешь. Однако не забывай, что ты немая. Я уж черт-те что говорю! Велел тебе звать меня Онуфрием, а раз ты немая, значит, тебе вообще говорить не положено. Я буду за тебя и за себя разговаривать и бога славить. По-мужицки я так же бегло, как и по-латыни, болтаю. Идем же! Пошли! Вон и первые хаты виднеются. Господи, когда они кончатся, скитания наши? Хоть бы пивца подогретого дали, я бы и за то восславил господа.
Пан Заглоба умолк, и некоторое время они молча шли рядом. Затем он заговорил снова:
— Помни же, что ты немая. А если тебя кто что спросит, сразу же тычь в меня и мычи: «Ум-ум-ум! Нья-нья!» Хоть ты, барышня-панна, как я погляжу, и так толковая, но не забывай все же, что мы шкуру спасаем, разве что случайно на гетманские или княжеские хоругви набредем. Тогда уж сразу объявим, кто мы, особенно если встретится любезный офицер и пану Скшетускому знакомый. Раз ты под княжеской опекой, жолнеров опасаться нечего. Гляди! Что это там за костры в лощинке горят? Ага! Куют. Кузница это! Вижу я и людей возле нее немало. Пошли-ка туда.
И в самом деле, в лощине, представляющей как бы подступы к яру, стояла кузня, из трубы которой в клубах дыма сыпались снопы золотых искр, а в отворенной двери и многочисленных дырках, проверченных в стенах, вспыхивал яркий свет, то и дело заслоняемый темными фигурами, копошившимися внутри. Снаружи, возле кузни, в ночном уже сумраке можно было разглядеть несколько десятков человек, стоявших кучками. В кузне согласно били молоты, вокруг разносилось эхо, и отголоски его смешивались с песнями возле кузни, говором и собачьим лаем. Рассмотревши все это, пан Заглоба тотчас же свернул в эту самую лощинку, забренчал на лире и запел:
Гей, там на горi Женцi жнуть, А попiд горою, Попiд зеленою, Козаки йдуть.
Распевая, он подошел к толпе, стоявшей у кузницы, и осмотрелся: тут были сплошь крестьяне, по большей части нетрезвые. Почти у всех в руках были палки. На некоторых палках торчали насаженные косы и наконечники копий. Кузнецы в кузне как раз и были заняты изготовлением этих самых наконечников и выпрямлением кос.
— Эй, дiд! Дiд! — начали кричать в толпе.
— Слава богу! — сказал пан Заглоба.
— На вiки вiкiв.
— Скажiть, дiтки, вже † Дем'янiвка?
— Дем'янiвка. Або що?
— А то, что мне на шляху сказывали, — продолжал дед, — что тут добрые люди живут, которые деда приютят, накормят, напоят, переночевать пустят и грошi дадуть. Я старый, шел-шел, аж устал, а парнишка, тот уж вовсе идти не может. Немой он, бедняга, меня, старого, водит, потому что ничего я не вижу, слепец горемычный. Бог вас, добрые люди, благословит, и святой Николай-чудотворец благословит, и святой Онуфрий благословит. В одном глазу у меня малость света божьего осталося, а другой навеки темный, вот я с торбаном и хожу, песни пою, живу, как птица божья, тем, что от добрых людей перепадет.
— А откуда вы, дiду?
— Ой, издалече, издалече! Да только уж позвольте мне отдохнуть, вроде оно возле кузни лавка есть. Садись и ты, горемыка, — продолжал он, указывая Елене лавку. — Мы аж с Ладавы, добрые люди. Из дому давно, давно вышли, а сейчас из Броварок, с храмового праздника идем.
— А что вы там хорошего слыхали? — спросил старик с косой в руке.
— Слыхать-то слыхали, да хорошее ли, не знаем. Людей туда поприходило богато. Про Хмельницкого сказывали, что гетманского сына и его лицарiв одолел. Слыхали мы еще, что и на русском берегу народ на панов поднимается.
Толпа тотчас окружила Заглобу, а он, сидя рядом с княжной, время от времени ударял по струнам лиры.
— Значит, отец, вы слыхали, что народ поднимается?
— Эге ж! Несчастная она, наша крестьянская доля!
— Говорят, что конец света будет?
— В Киеве на алтаре письмо Христово нашли, что быть войне ужасной да жестокой и великому кровопролитию по всей Украйне.
Толпа, окружавшая лавку, на которой сидел пан Заглоба, сомкнулась еще плотнее.
— Говорите, письмо было?
— Было. Как бог свят, было! О войне, о кровавой… Да не могу я говорить больше, у меня, старого, бедного, все же ж в горле пересохло.
— А вот вам, отец, мерка горилки, пейте да рассказывайте, что вы такого на белом свете слыхали. Известно нам, что деды всюду бывают и про все знают. Бывали уже и у нас, тай казали, що на панiв случится через Хмельницкого черная година. Вот мы косы да копья велим ковать, не опоздать чтоб. Только вот не знаем: начинать ли уже или письма от Хмеля ждать?
Заглоба опрокинул мерку, причмокнул, потом малость подумал и сказал:
— А кто говорит вам, что пора начинать?
— Сами мы так желаем.
— Пора! Пора! — раздались многочисленные возгласы. — Коли запорожцi панiв побили, так и пора.
Косы и копья, потрясаемые в могучих руках, издали зловещий звон.
Потом вдруг все замолчали, и только в кузнице продолжали колотить молоты. Будущие живорезы ждали, что скажет дiд. Дед думал, думал и, наконец, спросил:
— Чьи вы люди?
— Мы? Князя Яремы.
— А кого ж вы будете рiзати?
Мужики поглядели друг на друга.
— Его? — спросил дед.
— Не здужаемо…
— Ой, не здужа†те, дiтки, не здужа†те. Бывал я в Лубнах, видал князя глазами собственными. Страшный он! Закричит — дерева в лесу дрожь пробирает, ногою топнет — яр в лесу делается. Его король боится и гетманы слушаются, и все его страшатся. А войска у него больше, чем у хана и султана. Не здужа†те, дiтки, не здужа†те. Не вы его пощупаете, а он вас. А еще не знаете вы, чего я знаю, ему ж все ляхи на помощь придут, а ведь що лях, то шабля!
Угрюмое молчание воцарилось в толпе. Дед опять ударил по струнам торбана и продолжал, подняв лицо к луне:
— Идет князь, идет, а с ним столько султанов алых да хоругвей, сколько звездочек в небе и будяков в степи. Летит впереди него ветер и стонет, а знаете, дiтки, над чем он стонет? Над вашей долей он стонет. Летит впереди него смертушка с косою и звонит, а знаете, по ком звонит? По душам вашим звонит.
— Господи помилуй! — зашептали тихие, испуганные голоса.
И снова сделались слышны только удары молотов.
— Кто у вас комисар княжеский? — спросил дед.
— Пан Гдешинский.
— А где он?
— Сб„г.
— А почему ж он сб„г?
— Потому что узнал, что копья тай косы для нас куют. Вот он испугался и сб„г.
— Это нехорошо, он же князю про вас донесет.
— Что ты, дiду, каркаешь, как ворон! — сказал старый крестьянин. — А мы вот полагаем, что на панов черная година пришла. И не будет их ни на русском, ни на татарском берегу, ни панов, ни князей. Одни казаки, вольные люди, будут. И не будет ни чинша, ни амбарного, ни сухомельщины, ни перевозного, и жидов не будет, ибо так оно стоит в письме от Христа, о котором ты сам сейчас сказывал. А Хмель князя не слабже. Най ся попробують.
— Дай же ему боже! — сказал дед. — Тяжела наша крестьянская доля, а в прежние времена иначе бывало.
— Чья земля? Князя. Чья степь? Князя. Чей лес? Чьи стада? Князя. А раньше был божий лес, божья степь, кто первый приходил, тот брал и никому ничего должен не был. Теперь усе панiв та князiв…
— Верно говорите, дiтки, — сказал дед. — Но я вам вот что скажу. Коли вы сами знаете, что с князем вам не сдюжить, тогда послушайте; кто хочет панiв рiзати, пускай тут не ждет, пока Хмель с князем силами меряться станут, пусть ко Хмелю убегает, да только сразу же, завтра, потому что князь выступил. Ежели его пан Гдешинский уговорит на Демьяновку пойти, то не даст он, князь, вам тут поблажки, но перебьет всех до единого — так что бегите вы ко Хмелю. Чем вас там больше будет, тем Хмель быстрее управится. Вот! А тяжелое ему дело выпало. Сперва гетманы и коронных войск богато, а потом князь, который гетманов этих могутнее. Летите же вы, дiтки, помогать Хмелю и запорожцам, а то они, сердечные, не управятся. А ведь они за вашу волю и за ваше добро с панами бьются. Летите! Так и от князя спасетесь, и Хмелю поможете.
— Вже правду каже! — раздались голоса в толпе.
— Верно говорит.
— Мудрий дiд!
— Значит, ты видал, что князь идет?
— Видать не видал, но в Броварках говорили, что он уже из Лубен двинулся, все жжет, всех косит, где хоть одно копье найдет, землю и небо только оставляет.
— Господи помилуй!
— А где нам Хмеля искать?
— Затем я сюда, дiтки, и пришел, чтобы сказать, где искать Хмеля. Ступайте вы, дети, до Золотоноши, а потом до Трехтымирова пойдите, а там уж Хмель будет вас ждать, там изо всех деревень, поместий и хуторов люди соберутся, туда и татары придут, — а нет, так князь всем вам по земле по матушке ходить не даст.
— А вы, отец, с нами пойдете?
— Пойти не пойду, потому как ноги старые не несут и земля уже тянет. Но если телегу запряжете, так я с вами поеду. А перед Золотоношей вперед пойду поглядеть, нету ли там панских жолнеров. Ежели будут, то мы в обход прямо на Трехтымиров подадимся. А там уже край казацкий. Теперь же дайте мне есть и пить, потому как я, старый, есть хочу и парнишка мой голодный. Завтра с утра выйдем, а по дороге я вам про пана Потоцкого да про князя Ярему спою. Ой, свирепые это львы! Великое будет кровопролитие на Украйне
— Ба! Спросить-то не у кого.
Стоило пану Заглобе это сказать, как вдали послышались человеческие голоса.
— Погоди, барышня-панна, спрячемся! — шепнул Заглоба.
Голоса приближались.
— Ты что-нибудь видишь, ваша милость? — спросила Елена.
— Вижу.
— Кто там?
— Слепой дед с лирой. И парнишка-поводырь. Разуваются. Они сюда хотят перейти.
Спустя мгновение плеск воды подтвердил, что реку и в самом деле переходят.
Заглоба с Еленой вышли навстречу.
— Слава богу! — громко сказал шляхтич.
— На вiки вiкiв! — ответил дед. — А кто ж там такие?
— Люди крещеные. Не бойся, дедушка, держи вот пятак.
— Щоб вам святий Микола дав здоров'я i щастя.
— А откудова, дедушка, идете?
— Из Броварков.
— А эта дорога куда?
— До хуторiв, пане, до села…
— А к Золотоноше не выведет?
— Можно, пане.
— Давно ль вы из Броварков вышли?
— Вчера утречком, пане.
— А в Разлогах были?
— Были. Да только говорят, туда лицарi прийшли, що битва була.
— Кто говорит-то?
— В Броварках сказывали. Тут один с княжьей дворни приехал, а что рассказывал, страх!
— А вы сами его не видели?
— Я, пане, ничего не вижу, я слепой.
— А паренек?
— Он видит, да только он немой, я один его и понимаю.
— А далече ли отсюда до Разлогов? Нам туда как раз и нужно бы.
— Ой, далече!
— Значит, в Разлогах, говорите, были?
— Были, пане.
— Да? — сказал пан Заглоба и вдруг схватил парнишку за шиворот.
— А, негодяи, мерзавцы, подлецы! Ходите! Разнюхиваете! Мужиков бунтовать подбиваете! Эй, Федор, Олеша, Максым, взять их, раздеть и повесить! Или утопить! Бей их, смутьянов, соглядатаев! Бей, убивай!
Он стал что было сил дергать подростка, трясти его и все громче вопить. Дед рухнул на колени, моля о пощаде; подросток, как все немые, издавал пронзительные звуки, а Елена изумленно на все это глядела.
— Что ты, ваша милость, вытворяешь? — пыталась она вмешаться, собственным глазам не веря.
Но пан Заглоба визжал, бранился, клялся всею преисподнею, призывал всяческие несчастья, бедствия, хворобы, угрожал всеми, какие есть, муками и смертями.
Княжна решила, что он в уме повредился.
— Скройся! — кричал он ей. — Не пристало тебе глядеть на то, что сейчас будет! Скройся, кому говорят!
Вдруг он обратился к деду:
— Скидавай одежу, козел, а нет, так я тебя сей же момент на куски порежу.
И, повалив подростка наземь, принялся собственноручно срывать с того одежду. Перепуганный дед поспешно побросал лиру, торбу и свитку.
— Все скидавай!.. Чтоб ты сдох! — вопил Заглоба.
Дед стал снимать рубаху.
Княжна, видя, что происходит, поспешно удалилась, дабы скромности своей лицезрением обнаженных телес не оскорбить, а вослед ей, торопившейся уйти, летели проклятья Заглобы.
Отдалившись на значительное расстояние, она остановилась, не зная, как быть. Поблизости лежал ствол поваленного бурей дерева. Она села на него и стала ждать. До слуха ее доносилось верещание немого, стоны деда и гвалт, учиняемый паном Заглобой.
Наконец все смолкло. Слышны были только попискиванья птиц и шорохи листьев. Спустя некоторое время она услыхала какое-то сопение и тяжелые шаги.
Это был пан Заглоба.
На плече он нес одежку, отнятую у деда и отрока, в руках две пары сапог и лиру. Подойдя, он принялся моргать своим здоровым глазом, улыбаться и сопеть.
По всему было видно, что он в превосходном настроении.
— Ни один приказный в трибунале так не накричится, как мне пришлось!
— сказал он. — Охрип даже. Но, что надо, заимел. Я их в чем мать родила отпустил. Если султан не сделает меня пашой или валашским господарем, значит, он просто неблагодарный человек; я же двух святых туркам прибавил. Вот негодники! Умоляли, чтобы рубашки оставил! А я говорю, спасибо скажите, что в живых остаетесь. А погляди-ка, барышня-панна, все новое: и свитки, и сапоги, и рубахи. Может ли быть порядок в нашей Речи Посполитой, если хамы так изрядно одеваются? Они в Броварках на ярмарке были, где насобирали денег и все себе купили. Мало кто из шляхты нахозяйствует в этой стране столько, сколько наклянчит дед. Вс„! С этой минуты я рыцарское поприще бросаю и начинаю на больших дорогах дедов грабить, ибо eo modo[85] богатство быстрее нажить можно.
— Но за какою надобностью ты, ваша милость, сделал это? — спросила Елена.
— За какою надобностью? Ты, барышня-панна, не поняла? Тогда погоди, сейчас эта самая надобность зримо тебе явлена будет.
Сказав это, он взял половину отнятой одежи и удалился в прибрежные заросли. Спустя некоторое время в кустах зазвенела лира, а затем показался… уже не пан Заглоба, но настоящий украинский дiд с бельмом на одном глазу и с седою бородой. Дiд приблизился к Елене, распевая хриплым голосом:
Соколе ясний, брате мiй рiдний, Ти високо лiта†ш, Ти широко вида†ш.
Княжна захлопала в ладоши, и впервые со времени бегства из Разлогов улыбка оживила ее прелестное лицо.
— Не знай я, что это ваша милость, ни за что бы не признала!
— А что? — сказал пан Заглоба. — И на масленицу не видала ты, барышня-панна, лучшей машкеры. Я уж и в Кагамлык погляделся. И если я когда-нибудь видал более натурального деда, пускай меня на собственной торбе повесят! С песнями у меня тоже все в порядке. Что, барышня-панна, желаешь? Может, о Марусе Богуславке, о Бондаривне или о Серпяховой смерти? Пожалуйста. Считай меня распоследним человеком, ежели я на кусок хлеба у самых отпетых гультяев не заработаю.
— Теперь ясно, зачем ты, сударь, все это сделал, зачем одежку совлек с бедняжек этих — чтобы в дорогу переодетыми пуститься.
— Точно! — сказал пан Заглоба. — А ты, барышня-панна, что думала? Тут, за Днепром, народишко похуже, чем в других местах будет, и только рука княжеская смутьянов от самоуправства сдерживает; теперь же, когда узнают они о войне с Запорожьем и о викториях Хмельницкого, никакая сила их от мятежа не удержит. Ты же видела, барышня-панна, тех чабанов, которые к нашей шкуре подбирались? Если гетманы сейчас же не побьют Хмельницкого, то через день, а может, через два вся страна в огне будет. Как же я тогда барышню-панну через все взбунтовавшееся мужичье проведу? А если доведется угодить к ним в лапы, лучше тебе было бы в Богуновых остаться.
— Это невозможно! Лучше смерть! — прервала его Елена.
— А мне наоборот: лучше — жизнь, ибо от смерти, как ни хитри, все равно не отвертишься. Но сдается мне, сам господь нам этих дедов послал. Я их, как и чабанов, напугал, что князь с войском близко. Три дня теперь от страху будут голые в камышах сидеть. А мы тем временем, переодетые, в Золотоношу как-нибудь проберемся, найдем братьев твоих — хорошо, нет — пойдем дальше, хоть бы и к гетманам, или князя станем ждать. И все время в безопасности, ибо дедам от мужиков и от казаков никакого утеснения. Можем даже через обозы Хмельницкого невредимыми пройти. Только татар vitare[86] нам следует, ибо они тебя, барышня-панна, как младого отрока в ясыри возьмут.
— И мне, значит, надо переодеться.
— Именно! Хватит тебе казачком быть, преобразись-ка в мужицкого подростка. Правда, для хамского отпрыска ты уж очень пригожа, как, впрочем, и я — для дiда, но это пустяки. Ветер обветрит личико твое, а у меня от пешего хождения брюхо опадет. Всю дородность свою выпотею. Когда мне валахи глаз выжгли, я было решил, что непоправимое несчастье мне приключилось, а сейчас вот вижу, что оно мне на руку; ведь, если дед не слепой, значит, дело нечистое. Ты меня, барышня-панна, за руку води, а зови Онуфрием, ибо такое оно, мое дедовское имя. А сейчас переоденься, да поскорее, нам в путь пора. А путь, поскольку пешком, долог будет.
Пан Заглоба удалился, и Елена, не мешкая, стала переодеваться в дедовского поводыря. Она сняла казацкий жупаник и, поплескавшись в речке, надела крестьянскую свитку, соломенную шляпу и дорожную сумку. К счастью, подросток, которого ограбил Заглоба, был стройным, поэтому все пришлось на нее отлично.
Заглоба, когда вернулся, внимательно ее оглядел и сказал:
— Мой боже! Не один рыцарь охотно бы лишился состояньица своего, лишь бы его этакий пажик сопровождал, а уж некий известный мне гусар, тот бы ни секунды не раздумывал. Только вот с волосами твоими надо что-то придумать. Видал я в Стамбуле пригожих юнцов, но такого — никогда.
— Дай боже, чтобы не во вред обернулась мне пригожесть эта! — сказала Елена.
И улыбнулась, так как женской ее натуре польстило изумление пана Заглобы.
— Краса никогда во вред не обернется, и сам я лучший тому пример. Когда турки мне в Галате глаз выжгли, собрались они было и второй выжечь, но спасла меня жена тамошнего ихнего паши, а все по причине неописуемой красоты моей, остатки каковой можешь еще, барышня-панна, зреть.
— А сказал, ваша милость, что валахи тебе глаз выжгли.
— Я и говорю — валахи, но потурчившиеся и в Галате у паши служившие.
— Да ведь вашей милости его не выжгли!
— Зато он от железного жара бельмом застлался. А это, считай, все равно что выжгли. Что же ты, барышня-панна, с косами своими собираешься делать?
— А что? Надо отрезать?
— Вот именно, надо. Но как?
— Саблей вашей милости.
— Саблею этой головы сподручно отрезать, но волосы — уж это я не представляю, quo modo?[87]
— Знаешь, милостивый государь, что? Я сяду возле этого поваленного дерева, а волосы перекину через ствол, ты же, ваша милость, рубанешь и отрубишь. Только голову не отруби.
— За это, барышня-панна, не беспокойся. Не раз я фитили у свечек по пьяному делу срубал, самой свечи не задевая, так что не будет и барышне-панне урона, хотя таково показывать руку случается мне впервые.
Елена села возле лежавшего дерева, перекинула через него свои огромные черные волосы и, подняв очи на пана Заглобу, сказала:
— Я готова. Руби, ваша милость.
И улыбнулась этак грустно, потому что жаль ей было волос, которые у головы в две горсти и то взять было невозможно. Да и пану Заглобе было как-то не по себе и не с руки. Он обошел ствол для сподручного замаха и проворчал:
— Тьфу ты! Ей-богу, лучше быть цирюльником и оселедцы казакам подбривать. Сдается мне, что я палачом стал и берусь за дела заплечные, ибо палачи колдуньям волосы на голове обстригают, чтобы дьявол туда не спрятался и кознями своими пытку не обезвредил. Но, барышня-панна не ведьма, и стрижку сию полагаю я делом мерзким, за каковое, ежели мне пан Скшетуский уши не отрежет, я его paritatem[88] не признаю. Ей-богу, рука даже замлела. Зажмурься хоть, барышня-панна.
Пан Заглоба весь вытянулся, словно бы в стременах для удара привстал. Плоское лезвие свистнуло в воздухе, и мгновенно длинные черные пряди скользнули по гладкой коре ствола на землю.
— Готово! — сказал Заглоба.
Елена быстро встала, и тотчас же коротко обрезанные волосы рассыпались черным кружком вокруг вспыхнувшего лица ее; отрезать косу для девушки в те времена считалось великим позором, а значит, решилась она на великую жертву, пойти на которую пришлось ввиду крайних обстоятельств.
Очи Елены наполнились слезами, а пан Заглоба, недовольный собою, даже не стал ее утешать.
— Чувство у меня такое, будто я что нехорошее натворил, — сказал он,
— и еще раз повторяю: ежели пан Скшетуский настоящий кавалер, он мне за это уши отрезать обязан. Но выхода у нас не было, ибо sexus[89] барышни-панны тотчас бы явным сделался. Теперь же, что ни говори, можно идти смело. Дед мне, когда я ему кинжал к горлу приставил, дорогу рассказал. Сперва, значит, увидим мы в степи три дуба, возле которых волчий яр, а мимо яра через Демьяновку дорога на Золотоношу. Сказал он мне, что и чумаки тою дорогой ездят, значит, и на телегу можно попроситься. Трудные деньки мы с барышней-панной переживаем и вечно их вспоминать будем. Теперь же и с саблями расстаться придется, деду с поводырем не пристало иметь шляхетскую амуницию. Спрячу-ка я их под этот самый ствол, может, даст бог, возьму когда-нибудь. Ой, много походов повидала сабля эта и многим великим победам явилась причиною. Уж ты мне поверь, что был бы я сейчас региментарием, ежели б не invidia и злоба людская, подозревавшие меня в приверженности к горячительным напиткам. Так оно на свете всегда. Нет справедливости, и все тут. Если я не лез, как иные дураки, на рожон, но с мужеством, точно Cunctator[90] новый, умело сочетал благоразумие, так тот же Зацвилиховский первый говорил, что я труса праздную. Он добрый человек, но злоречивый. Давеча еще донимал меня, что я, мол, с казаками братаюсь, а не братайся я, так ты бы, барышня-панна, наверняка Богунова насилия не избежала.
Так разглагольствуя, сунул пан Заглоба сабли под ствол, накрыл их травой и ветками, повесил затем на плечи суму и торбан, взял в руку дедовский посох, усаженный кремнями, махнул им разок-другой и сказал:
— На худой конец и это сойдет, псу какому-нибудь или волку можно искры из глаз вышибить или зубы пересчитать. Хуже всего то, что надо идти пешком, однако ничего не поделаешь! Пошли!
И они отправились.
Впереди чернокудрый отрок, за ним дед. Дед ворчал и чертыхался, так как пешком идти ему было жарко, хотя по степи и тянул ветерок. Ветерок этот обветривал и делал все смуглее лицо пригожего отрока. Вскоре они пришли к яру, по дну которого бежал родник, струящий свою кристальную воду к Кагамлыку. Возле яра, недалеко от реки, росли на возвышении три могучих дуба. К ним наши путники тотчас же и свернули. Сразу наткнулись они и на дорогу, желтевшую среди степи цветами, возросшими на конском навозе. Дорога была пуста: ни чумака не было на ней, ни телеги, ни сивых неторопливых волов. Лишь кое-где валялись скотские кости, обглоданные волками и выбеленные солнцем. Шли путники, не останавливаясь, отдыхая только в дубравах тенистых. Чернокудрый отрок укладывался на зеленую мураву спать, а дед стерег. Перебирались они тоже и через ручьи, а где не было броду, долго искали его, идучи по берегу. Иногда дед переносил отрока на руках, обнаруживая силу, удивительную для человека, побиравшегося Христа ради. Однако это был плечистый дед! Так влеклись они снова до самого вечера, пока наконец отрок не опустился в дубраве на обочину и не сказал:
— Сил у меня больше нету, и дышать невмочь. Дальше не пойду. Лягу тут и умру.
Дед всерьез забеспокоился.
— Вот безлюдье чертово! — сказал он. — Ни тебе хутора, ни жилья у дороги, ни живой души. Но тут нам оставаться на ночь нельзя. Дело к вечеру, и через час темно станет, а послушай-ка, барышня-панна!..
Дед умолк, и какое-то время было совершенно тихо.
Внезапно тишину нарушил отдаленный тоскливый вопль, казалось исходивший из-под земли, а на самом деле доносившийся из расположенного невдалеке от дороги яра.
— Это волки, — сказал пан Заглоба. — В прошлую ночь они наших коней сожрали, а нынче за нас самих примутся. Правда, есть у меня пистоль под свиткой, но вот хватит ли пороху раза на два, не знаю! А мне на волчьей свадьбе марципаном быть не хочется. Слышишь, барышня-панна, опять завыли!
Вой и в самом деле раздался снова, и, казалось, на этот раз ближе.
— Вставай, дитино! — сказал дед. — А идти не можешь, так я тебя понесу. Ничего не поделаешь. Видать, привязался я к тебе, и весьма, а это потому, верно, что, проживая в неженатом состоянии, собственных правомочных потомков завести не озаботился, а если кто и есть, то вс„ — басурмане, ибо я в Турции долго пребывал. На мне оно и обрывается, родословие Заглоб, герба Вчеле. Разве что ты, барышня-панна, старость мою призришь. Пока же вставай или полезай мне на закукорки.
— Ноги такие тяжелые, что не ступить.
— А хвасталась терпеливостью! Однако ш-ш-ш! Ш-ш-ш! Никак, собаки лают! Ей-богу, собаки. Не волки. Значит, недалеко Демьяновка, про которую дед говорил. Слава те господи! Я уж костер решил от волков разложить, да только мы бы наверняка уснули, потому что из сил выбились. Собаки! Собаки лают, слышишь?
— Пошли, — сказала Елена, к которой внезапно вернулись силы.
И верно, стоило им выйти из лесу, как вдалеке завиднелись огоньки многочисленных хат. Увидели они также три церковные маковки, на свежем гонте которых отсвечивали в сумерках последние отблески вечерней зари. Собачий лай делался все отчетливей.
— Она! Демьяновка! Другого и быть не может, — сказал пан Заглоба. — Деды — повсюду гости дорогие, так что без ночлега небось не останемся и повечеряем, а может, добрые люди и дальше подвезут. Слушай-ка, барышня-панна, ведь деревенька-то княжеская, значит, и подстароста в ней должен быть. И отдохнем, и новости узнаем. Князь уже наверняка в пути. Возможно, и спасение быстрей наступит, чем ты, барышня-панна, думаешь. Однако не забывай, что ты немая. Я уж черт-те что говорю! Велел тебе звать меня Онуфрием, а раз ты немая, значит, тебе вообще говорить не положено. Я буду за тебя и за себя разговаривать и бога славить. По-мужицки я так же бегло, как и по-латыни, болтаю. Идем же! Пошли! Вон и первые хаты виднеются. Господи, когда они кончатся, скитания наши? Хоть бы пивца подогретого дали, я бы и за то восславил господа.
Пан Заглоба умолк, и некоторое время они молча шли рядом. Затем он заговорил снова:
— Помни же, что ты немая. А если тебя кто что спросит, сразу же тычь в меня и мычи: «Ум-ум-ум! Нья-нья!» Хоть ты, барышня-панна, как я погляжу, и так толковая, но не забывай все же, что мы шкуру спасаем, разве что случайно на гетманские или княжеские хоругви набредем. Тогда уж сразу объявим, кто мы, особенно если встретится любезный офицер и пану Скшетускому знакомый. Раз ты под княжеской опекой, жолнеров опасаться нечего. Гляди! Что это там за костры в лощинке горят? Ага! Куют. Кузница это! Вижу я и людей возле нее немало. Пошли-ка туда.
И в самом деле, в лощине, представляющей как бы подступы к яру, стояла кузня, из трубы которой в клубах дыма сыпались снопы золотых искр, а в отворенной двери и многочисленных дырках, проверченных в стенах, вспыхивал яркий свет, то и дело заслоняемый темными фигурами, копошившимися внутри. Снаружи, возле кузни, в ночном уже сумраке можно было разглядеть несколько десятков человек, стоявших кучками. В кузне согласно били молоты, вокруг разносилось эхо, и отголоски его смешивались с песнями возле кузни, говором и собачьим лаем. Рассмотревши все это, пан Заглоба тотчас же свернул в эту самую лощинку, забренчал на лире и запел:
Гей, там на горi Женцi жнуть, А попiд горою, Попiд зеленою, Козаки йдуть.
Распевая, он подошел к толпе, стоявшей у кузницы, и осмотрелся: тут были сплошь крестьяне, по большей части нетрезвые. Почти у всех в руках были палки. На некоторых палках торчали насаженные косы и наконечники копий. Кузнецы в кузне как раз и были заняты изготовлением этих самых наконечников и выпрямлением кос.
— Эй, дiд! Дiд! — начали кричать в толпе.
— Слава богу! — сказал пан Заглоба.
— На вiки вiкiв.
— Скажiть, дiтки, вже † Дем'янiвка?
— Дем'янiвка. Або що?
— А то, что мне на шляху сказывали, — продолжал дед, — что тут добрые люди живут, которые деда приютят, накормят, напоят, переночевать пустят и грошi дадуть. Я старый, шел-шел, аж устал, а парнишка, тот уж вовсе идти не может. Немой он, бедняга, меня, старого, водит, потому что ничего я не вижу, слепец горемычный. Бог вас, добрые люди, благословит, и святой Николай-чудотворец благословит, и святой Онуфрий благословит. В одном глазу у меня малость света божьего осталося, а другой навеки темный, вот я с торбаном и хожу, песни пою, живу, как птица божья, тем, что от добрых людей перепадет.
— А откуда вы, дiду?
— Ой, издалече, издалече! Да только уж позвольте мне отдохнуть, вроде оно возле кузни лавка есть. Садись и ты, горемыка, — продолжал он, указывая Елене лавку. — Мы аж с Ладавы, добрые люди. Из дому давно, давно вышли, а сейчас из Броварок, с храмового праздника идем.
— А что вы там хорошего слыхали? — спросил старик с косой в руке.
— Слыхать-то слыхали, да хорошее ли, не знаем. Людей туда поприходило богато. Про Хмельницкого сказывали, что гетманского сына и его лицарiв одолел. Слыхали мы еще, что и на русском берегу народ на панов поднимается.
Толпа тотчас окружила Заглобу, а он, сидя рядом с княжной, время от времени ударял по струнам лиры.
— Значит, отец, вы слыхали, что народ поднимается?
— Эге ж! Несчастная она, наша крестьянская доля!
— Говорят, что конец света будет?
— В Киеве на алтаре письмо Христово нашли, что быть войне ужасной да жестокой и великому кровопролитию по всей Украйне.
Толпа, окружавшая лавку, на которой сидел пан Заглоба, сомкнулась еще плотнее.
— Говорите, письмо было?
— Было. Как бог свят, было! О войне, о кровавой… Да не могу я говорить больше, у меня, старого, бедного, все же ж в горле пересохло.
— А вот вам, отец, мерка горилки, пейте да рассказывайте, что вы такого на белом свете слыхали. Известно нам, что деды всюду бывают и про все знают. Бывали уже и у нас, тай казали, що на панiв случится через Хмельницкого черная година. Вот мы косы да копья велим ковать, не опоздать чтоб. Только вот не знаем: начинать ли уже или письма от Хмеля ждать?
Заглоба опрокинул мерку, причмокнул, потом малость подумал и сказал:
— А кто говорит вам, что пора начинать?
— Сами мы так желаем.
— Пора! Пора! — раздались многочисленные возгласы. — Коли запорожцi панiв побили, так и пора.
Косы и копья, потрясаемые в могучих руках, издали зловещий звон.
Потом вдруг все замолчали, и только в кузнице продолжали колотить молоты. Будущие живорезы ждали, что скажет дiд. Дед думал, думал и, наконец, спросил:
— Чьи вы люди?
— Мы? Князя Яремы.
— А кого ж вы будете рiзати?
Мужики поглядели друг на друга.
— Его? — спросил дед.
— Не здужаемо…
— Ой, не здужа†те, дiтки, не здужа†те. Бывал я в Лубнах, видал князя глазами собственными. Страшный он! Закричит — дерева в лесу дрожь пробирает, ногою топнет — яр в лесу делается. Его король боится и гетманы слушаются, и все его страшатся. А войска у него больше, чем у хана и султана. Не здужа†те, дiтки, не здужа†те. Не вы его пощупаете, а он вас. А еще не знаете вы, чего я знаю, ему ж все ляхи на помощь придут, а ведь що лях, то шабля!
Угрюмое молчание воцарилось в толпе. Дед опять ударил по струнам торбана и продолжал, подняв лицо к луне:
— Идет князь, идет, а с ним столько султанов алых да хоругвей, сколько звездочек в небе и будяков в степи. Летит впереди него ветер и стонет, а знаете, дiтки, над чем он стонет? Над вашей долей он стонет. Летит впереди него смертушка с косою и звонит, а знаете, по ком звонит? По душам вашим звонит.
— Господи помилуй! — зашептали тихие, испуганные голоса.
И снова сделались слышны только удары молотов.
— Кто у вас комисар княжеский? — спросил дед.
— Пан Гдешинский.
— А где он?
— Сб„г.
— А почему ж он сб„г?
— Потому что узнал, что копья тай косы для нас куют. Вот он испугался и сб„г.
— Это нехорошо, он же князю про вас донесет.
— Что ты, дiду, каркаешь, как ворон! — сказал старый крестьянин. — А мы вот полагаем, что на панов черная година пришла. И не будет их ни на русском, ни на татарском берегу, ни панов, ни князей. Одни казаки, вольные люди, будут. И не будет ни чинша, ни амбарного, ни сухомельщины, ни перевозного, и жидов не будет, ибо так оно стоит в письме от Христа, о котором ты сам сейчас сказывал. А Хмель князя не слабже. Най ся попробують.
— Дай же ему боже! — сказал дед. — Тяжела наша крестьянская доля, а в прежние времена иначе бывало.
— Чья земля? Князя. Чья степь? Князя. Чей лес? Чьи стада? Князя. А раньше был божий лес, божья степь, кто первый приходил, тот брал и никому ничего должен не был. Теперь усе панiв та князiв…
— Верно говорите, дiтки, — сказал дед. — Но я вам вот что скажу. Коли вы сами знаете, что с князем вам не сдюжить, тогда послушайте; кто хочет панiв рiзати, пускай тут не ждет, пока Хмель с князем силами меряться станут, пусть ко Хмелю убегает, да только сразу же, завтра, потому что князь выступил. Ежели его пан Гдешинский уговорит на Демьяновку пойти, то не даст он, князь, вам тут поблажки, но перебьет всех до единого — так что бегите вы ко Хмелю. Чем вас там больше будет, тем Хмель быстрее управится. Вот! А тяжелое ему дело выпало. Сперва гетманы и коронных войск богато, а потом князь, который гетманов этих могутнее. Летите же вы, дiтки, помогать Хмелю и запорожцам, а то они, сердечные, не управятся. А ведь они за вашу волю и за ваше добро с панами бьются. Летите! Так и от князя спасетесь, и Хмелю поможете.
— Вже правду каже! — раздались голоса в толпе.
— Верно говорит.
— Мудрий дiд!
— Значит, ты видал, что князь идет?
— Видать не видал, но в Броварках говорили, что он уже из Лубен двинулся, все жжет, всех косит, где хоть одно копье найдет, землю и небо только оставляет.
— Господи помилуй!
— А где нам Хмеля искать?
— Затем я сюда, дiтки, и пришел, чтобы сказать, где искать Хмеля. Ступайте вы, дети, до Золотоноши, а потом до Трехтымирова пойдите, а там уж Хмель будет вас ждать, там изо всех деревень, поместий и хуторов люди соберутся, туда и татары придут, — а нет, так князь всем вам по земле по матушке ходить не даст.
— А вы, отец, с нами пойдете?
— Пойти не пойду, потому как ноги старые не несут и земля уже тянет. Но если телегу запряжете, так я с вами поеду. А перед Золотоношей вперед пойду поглядеть, нету ли там панских жолнеров. Ежели будут, то мы в обход прямо на Трехтымиров подадимся. А там уже край казацкий. Теперь же дайте мне есть и пить, потому как я, старый, есть хочу и парнишка мой голодный. Завтра с утра выйдем, а по дороге я вам про пана Потоцкого да про князя Ярему спою. Ой, свирепые это львы! Великое будет кровопролитие на Украйне