Страница:
Дед, однако, шарахнул одного из солдат лирою по голове, так что тот сразу опрокинулся, другого схватил за руку, чтобы помешать сабельному удару, причем ревел он от страха, точно буйвол.
Несколько человек, завидя такое, бросились изрубить его, но сюда же явился и пан Скшетуский.
— Живьем брать! Живьем брать! — крикнул он.
— Стой! — ревел дед. — Я шляхтич! Loquor latine![111] Я не дед! Стой, кому говорят! Сволота, кобыльи дети!
Но он не успел закончить своей литании, потому что пан Скшетуский глянул ему в лицо и закричал так, что склоны яра отозвались эхом:
— Заглоба!
И сразу, как дикий зверь, кинулся на деда, вцепился в его плечи, лицо приблизил к лицу и, тряся его, как грушу, крикнул:
— Где княжна? Где княжна?
— Жива! Здорова! В безопасности! — крикнул, в свою очередь, дед. — Пусти, сударь, черт побери, душу вытрясешь.
Тогда рыцаря нашего, которого не могли обороть ни плен, ни раны, ни болести, ни страшный Бурдабут, сокрушила счастливая весть. Руки его обмякли, лоб покрылся потом, он сполз на колени, лицо спрятал в ладонях и, упершись головою в склон оврага, замер в безмолвии, благодаря, как видно, господа.
Тем временем последние несчастные мужики были изрублены, если не считать предварительно связанных, каковым суждено было достаться в лагере кату, дабы вытянул из них нужные сведения. Остальные лежали распростертые и бездыханные. Схватка кончилась, шум и гам утихли. Солдаты сходились к своему командиру и, видя поручика на коленях у склона, тревожно переглядывались, не понимая, цел ли он. Он же встал, и лицо его было таким светлым, словно сама заря сияла в его душе.
— Где она? — спросил он Заглобу.
— В Баре.
— В безопасности?
— Замок могучий, никакое нападение ему не страшно. Она под опекой пани Славошевской и монахинь.
— Слава господу всемогущему! — сказал рыцарь, и в голосе его звучало бесконечное умиление. — Дай же мне, ваша милость, руку твою… От души, от души благодарю.
Внезапно он обратился к солдатам:
— Много пленных?
— Семнадцать, — ответили ему.
— Дарована мне радость великая, и милосердие во мне пробудилось. Отпустите их, — сказал пан Скшетуский.
Солдаты ушам не поверили. Такого в войсках Вишневецкого не бывало.
Скшетуский слегка сдвинул брови.
— Отпустите же их, — повторил он.
Солдаты ушли, но спустя мгновение старший есаул вернулся и сказал:
— Пане поручик, не верят, идти не смеют.
— А веревки развязаны?
— Так точно.
— Тогда оставляйте их тут, а сами по коням!
Спустя полчаса отряд снова продвигался в тишине по узкой тропинке. Теперь в небесах был месяц, проникавший длинными белыми лучами сквозь гущину деревьев и освещавший темные лесные глубины. Заглоба и Скшетуский, едучи впереди, разговаривали.
— Рассказывай же, ваша милость, все, что только знаешь про нее, — просил рыцарь. — Значит, ты это, ваша милость, ее из Богуновых рук вырвал?
— А кто же? Я ему и башку на прощанье обмотал, чтобы голоса не подал.
— Ну ты, сударь, толково придумал, истинный бог! Но как же вы до Бара добрались?
— Эй! Долго рассказывать, и лучше оно, пожалуй, в другой раз, потому что я страшно fatigatus и в горле от пения для хамов пересохло. Нет ли у тебя, сударь, выпить чего-нибудь?
— Найдется. Манерка вот с горелкой — держи!
Пан Заглоба схватил жестянку и опрокинул под усы; послышались громкие глотки, а пан Скшетуский, не в силах дождаться, когда они кончатся, продолжал спрашивать:
— А хороша ли она?
— Куда уж! — ответил пан Заглоба. — На сухое горло всякая годится!
— Да я о княжне!
— О княжне? Красавица писаная!
— Слава те господи! А хорошо ли ей в Баре?
— И в небесах лучше не бывает. Красою ее все corda пленились. Пани Славошевская, как родную, полюбила. А сколько кавалеров повлюблялось, так это, сударь, считать собьешься; да она о них, постоянной к твоей милости сердечной склонностью пылая, столько же думает, сколько я об этой, сударь, пустой манерке.
— Дай же ей, господи, здоровья, разлюбезной моей! — радостно повторял пан Скшетуский. — Значит, она благосклонно меня вспоминает?
— Вспоминает ли она твою милость? Да сказано тебе, что я диву давался, откуда в ней столько воздуха на вздохи берется. Все прямо только и сочувствуют, а больше всего монашечки, потому что она их своею приятностью вовсе завоевала. Это же она меня уговорила пуститься в оные рискованные приключения, из-за которых я чуть было живота не лишился, а все затем, чтобы до вашей милости непременно добрался и узнал, живы-здоровы ли. Сколько раз она хотела людей послать, да только никто не вызвался, пришлось вот мне в конце концов сжалиться и самому пойти. Так что, ежели б не одежа эта, я бы как пить дать с головою расстался. Но меня мужики за деда всюду принимают, потому как пою я очень приятно.
У пана Скшетуского от радости даже язык отнялся. Множество воспоминаний и мыслей теснилось в голове его. Елена возникла перед его очами как живая, такая, какою видел он ее последний раз в Разлогах перед своим отъездом на Сечь: краснеющая, стройная, прелестная, с очами, черными, как бархат, полными несказанных искушений. Ему казалось даже, что он ее и впрямь видит, чувствует тепло ее щечек, слышит нежный голос. Вспомнил он прогулку в вишеннике, и вопросы, которые задавал кукушке, и смущение Елены, когда кукушка накуковала им двенадцать мальчонков, — душа его просто рвалась наружу, а сердце таяло от любви и радости, в сравнении с которыми все пережитое было каплею по сравнению с океаном. Он просто не понимал, что с ним происходит. Ему хотелось то кричать, то снова, кинувшись на колени, благодарить бога, то вспоминать, то без конца спрашивать.
И он принялся повторять:
— Жива, здорова!
— Жива, здорова! — отвечал эхом пан Заглоба.
— И она вашу милость послала?
— Она.
— А письмо у тебя, ваша милость, есть?
— Есть.
— Давай!
— Зашито оно, и сейчас ночь. Потерпи, сударь.
— Да я не в силах. Сам, ваша милость, видишь.
— Вижу.
Ответы пана Заглобы делались все лаконичнее, наконец, клюнув носом раз и другой, он уснул. Скшетуский, поняв, что делать нечего, снова предался размышлениям. Прервал их конский топот быстро приближавшегося, немалого, как видно, отряда. Это оказался Понятовский с надворными казаками, которого князь выслал навстречу, опасаясь, как бы чего со Скшетуским не стряслось.
Глава XXIX
Глава XXX
Несколько человек, завидя такое, бросились изрубить его, но сюда же явился и пан Скшетуский.
— Живьем брать! Живьем брать! — крикнул он.
— Стой! — ревел дед. — Я шляхтич! Loquor latine![111] Я не дед! Стой, кому говорят! Сволота, кобыльи дети!
Но он не успел закончить своей литании, потому что пан Скшетуский глянул ему в лицо и закричал так, что склоны яра отозвались эхом:
— Заглоба!
И сразу, как дикий зверь, кинулся на деда, вцепился в его плечи, лицо приблизил к лицу и, тряся его, как грушу, крикнул:
— Где княжна? Где княжна?
— Жива! Здорова! В безопасности! — крикнул, в свою очередь, дед. — Пусти, сударь, черт побери, душу вытрясешь.
Тогда рыцаря нашего, которого не могли обороть ни плен, ни раны, ни болести, ни страшный Бурдабут, сокрушила счастливая весть. Руки его обмякли, лоб покрылся потом, он сполз на колени, лицо спрятал в ладонях и, упершись головою в склон оврага, замер в безмолвии, благодаря, как видно, господа.
Тем временем последние несчастные мужики были изрублены, если не считать предварительно связанных, каковым суждено было достаться в лагере кату, дабы вытянул из них нужные сведения. Остальные лежали распростертые и бездыханные. Схватка кончилась, шум и гам утихли. Солдаты сходились к своему командиру и, видя поручика на коленях у склона, тревожно переглядывались, не понимая, цел ли он. Он же встал, и лицо его было таким светлым, словно сама заря сияла в его душе.
— Где она? — спросил он Заглобу.
— В Баре.
— В безопасности?
— Замок могучий, никакое нападение ему не страшно. Она под опекой пани Славошевской и монахинь.
— Слава господу всемогущему! — сказал рыцарь, и в голосе его звучало бесконечное умиление. — Дай же мне, ваша милость, руку твою… От души, от души благодарю.
Внезапно он обратился к солдатам:
— Много пленных?
— Семнадцать, — ответили ему.
— Дарована мне радость великая, и милосердие во мне пробудилось. Отпустите их, — сказал пан Скшетуский.
Солдаты ушам не поверили. Такого в войсках Вишневецкого не бывало.
Скшетуский слегка сдвинул брови.
— Отпустите же их, — повторил он.
Солдаты ушли, но спустя мгновение старший есаул вернулся и сказал:
— Пане поручик, не верят, идти не смеют.
— А веревки развязаны?
— Так точно.
— Тогда оставляйте их тут, а сами по коням!
Спустя полчаса отряд снова продвигался в тишине по узкой тропинке. Теперь в небесах был месяц, проникавший длинными белыми лучами сквозь гущину деревьев и освещавший темные лесные глубины. Заглоба и Скшетуский, едучи впереди, разговаривали.
— Рассказывай же, ваша милость, все, что только знаешь про нее, — просил рыцарь. — Значит, ты это, ваша милость, ее из Богуновых рук вырвал?
— А кто же? Я ему и башку на прощанье обмотал, чтобы голоса не подал.
— Ну ты, сударь, толково придумал, истинный бог! Но как же вы до Бара добрались?
— Эй! Долго рассказывать, и лучше оно, пожалуй, в другой раз, потому что я страшно fatigatus и в горле от пения для хамов пересохло. Нет ли у тебя, сударь, выпить чего-нибудь?
— Найдется. Манерка вот с горелкой — держи!
Пан Заглоба схватил жестянку и опрокинул под усы; послышались громкие глотки, а пан Скшетуский, не в силах дождаться, когда они кончатся, продолжал спрашивать:
— А хороша ли она?
— Куда уж! — ответил пан Заглоба. — На сухое горло всякая годится!
— Да я о княжне!
— О княжне? Красавица писаная!
— Слава те господи! А хорошо ли ей в Баре?
— И в небесах лучше не бывает. Красою ее все corda пленились. Пани Славошевская, как родную, полюбила. А сколько кавалеров повлюблялось, так это, сударь, считать собьешься; да она о них, постоянной к твоей милости сердечной склонностью пылая, столько же думает, сколько я об этой, сударь, пустой манерке.
— Дай же ей, господи, здоровья, разлюбезной моей! — радостно повторял пан Скшетуский. — Значит, она благосклонно меня вспоминает?
— Вспоминает ли она твою милость? Да сказано тебе, что я диву давался, откуда в ней столько воздуха на вздохи берется. Все прямо только и сочувствуют, а больше всего монашечки, потому что она их своею приятностью вовсе завоевала. Это же она меня уговорила пуститься в оные рискованные приключения, из-за которых я чуть было живота не лишился, а все затем, чтобы до вашей милости непременно добрался и узнал, живы-здоровы ли. Сколько раз она хотела людей послать, да только никто не вызвался, пришлось вот мне в конце концов сжалиться и самому пойти. Так что, ежели б не одежа эта, я бы как пить дать с головою расстался. Но меня мужики за деда всюду принимают, потому как пою я очень приятно.
У пана Скшетуского от радости даже язык отнялся. Множество воспоминаний и мыслей теснилось в голове его. Елена возникла перед его очами как живая, такая, какою видел он ее последний раз в Разлогах перед своим отъездом на Сечь: краснеющая, стройная, прелестная, с очами, черными, как бархат, полными несказанных искушений. Ему казалось даже, что он ее и впрямь видит, чувствует тепло ее щечек, слышит нежный голос. Вспомнил он прогулку в вишеннике, и вопросы, которые задавал кукушке, и смущение Елены, когда кукушка накуковала им двенадцать мальчонков, — душа его просто рвалась наружу, а сердце таяло от любви и радости, в сравнении с которыми все пережитое было каплею по сравнению с океаном. Он просто не понимал, что с ним происходит. Ему хотелось то кричать, то снова, кинувшись на колени, благодарить бога, то вспоминать, то без конца спрашивать.
И он принялся повторять:
— Жива, здорова!
— Жива, здорова! — отвечал эхом пан Заглоба.
— И она вашу милость послала?
— Она.
— А письмо у тебя, ваша милость, есть?
— Есть.
— Давай!
— Зашито оно, и сейчас ночь. Потерпи, сударь.
— Да я не в силах. Сам, ваша милость, видишь.
— Вижу.
Ответы пана Заглобы делались все лаконичнее, наконец, клюнув носом раз и другой, он уснул. Скшетуский, поняв, что делать нечего, снова предался размышлениям. Прервал их конский топот быстро приближавшегося, немалого, как видно, отряда. Это оказался Понятовский с надворными казаками, которого князь выслал навстречу, опасаясь, как бы чего со Скшетуским не стряслось.
Глава XXIX
Нетрудно представить, как воспринял князь сделанный ему спозаранку паном Скшетуским отчет об отказе Осинского и Корицкого. Все складывалось наихудшим образом, и надо было иметь столь незаурядный характер, каким обладал оный железный князь, чтобы не сдаться, не отчаяться и рук не опустить. Напрасно расходовал он огромные деньги на содержание войска, вотще метался, как лев в тенетах, вотще, являя чудеса мужества, отсекал одну за другой головы вольнице — все напрасно! Близилась минута, когда ему придется сознаться себе в собственном бессилье, уйти куда-нибудь далеко, в спокойные земли, и стать безучастным свидетелем всего, что творится на Украйне. Но что же до такой степени лишило его сил? Мечи казацкие? Нет, нерадивость своих. Разве, двинувшись в мае из-за Днепра, ошибался он, полагая, что, когда, словно орел с высот, грянет он на бунт, когда среди всеобщего ужаса и смятения первым саблю из ножен выхватит, вся Речь Посполитая придет ему на помощь и мощь свою, меч свой карающий вверит ему? А как получилось на самом деле? Король умер, и после его кончины региментарство отдано в другие руки — князя демонстративно обошли. Это была первая уступка Хмельницкому. И не по причине оскорбленного достоинства болела душа князя, но потому, что растоптанная Речь Посполитая до того уже дошла, что не желает стоять насмерть, что отступает перед одним-единственным казаком и дерзкую его десницу переговорами остановить надеется. Со дня победы под Махновкой в княжеский стан поступали известия одно неприятнее другого: сперва сообщение о переговорах, воеводою Киселем присланное, затем весть, что волынское Полесье охвачено разгулом бунта, и, наконец, теперь отказ полковников, ясно показывающий, сколь недружелюбно главный региментарий, князь Доминик Заславский-Острогский, к Вишневецкому настроен. Пока отсутствовал Скшетуский, прибыл в лагерь пан Корш Зенкович с донесением, что все Овручское охвачено огнем мятежа. Тихий тамошний народ бунтовать не собирался, но пришли казаки под командою Кречовского и Полумесяца и силком стали заставлять мужиков вступать в мятежное войско. Разумеется, усадьбы и местечки были преданы огню, шляхта, не успевшая убежать, вырезана, а среди прочих — престарелый пан Елец, давний слуга и друг семьи Вишневецких. Князь тут же решил, что, соединившись с Осинским и Корицким, он разобьет Кривоноса, а потом двинется на север к Овручу, дабы, договорившись с гетманом литовским, зажать мятежников меж двух огней. Но теперь все эти планы из-за указаний, полученных обоими полковниками от князя Доминика, рушились. Иеремия после всех походов, сражений и трудов ратных не был достаточно силен, чтобы схватиться с Кривоносом, к тому же и намерения киевского воеводы были совершенно неясны. Кстати, пан Януш и в самом деле душою и сердцем принадлежал к мирной партии. Авторитету и могуществу Иеремии он уступил и вынужден был идти с князем, но чем более видел оный авторитет поколебленным, тем более был склонен противиться воинственным намерениям князя, что вскорости и обнаружилось.
Итак, пан Скшетуский докладывал, а князь слушал его в молчании. Все офицеры при этом отчете присутствовали, все лица при известии об отказе полковников поугрюмели, а взоры обратились к князю, который спросил Скшетуского:
— Значит, князь Доминик им не велел?
— Именно так. Мне показали письменный запрет.
Иеремия упер локти в стол и спрятал лицо в ладони. Спустя мгновение он сказал:
— Воистину это просто в голове не укладывается! Ужель одному мне надлежит потрудиться, а вместо помощи еще и наталкиваться на препоны? Ужели не мог бы я — гей! — к самому к Сандомиру в свои поместья пойти и там спокойно отсидеться?.. А отчего же я этого не сделал, если не оттого, что отечество свое люблю!.. И вот мне награда за труды, за убытки в имении, за кровь…
Князь говорил спокойно, но такая горечь, такая боль звучала в голосе его, что все сердца стеснились от огорчения. Старые полковники, ветераны Путивля, Старки, Кумеек, и молодые победители в последних сражениях взирали на него с невыразимой озабоченностью, ибо понимали, какую тяжкую борьбу с самим собой ведет этот железный человек, как чудовищно должна страдать гордость его от посланных судьбой унижений. Он, князь «божьей милостью», он, воевода русский, сенатор Речи Посполитой, должен уступать каким-то Хмельницким и Кривоносам; он, почти монарх, недавно еще принимавший послов соседних владык, должен уйти с поля славы и запереться в какой-нибудь крепостце, ожидая либо результатов войны, которую будут вести другие, либо унизительных договоров. Он, рожденный для великого предназначения, ощущающий в себе силы таковому славному жребию соответствовать, вынужден признать себя бессильным…
Огорчения эти заодно с лишениями отразились на его облике. Князь сильно исхудал, глаза его впали, черные как вороново крыло волосы начали седеть. И все же великое трагическое спокойствие выражалось на лице его, ибо гордость не позволяла князю обнаружить на людях безмерность своих страданий.
— Что ж! Да будет так! — сказал он. — Покажем же сей неблагодарной отчизне, что не только воевать, но и умереть за нее готовы. Воистину предпочел бы я более славной смертью в другой какой войне полечь, нежели воюя с холопами в гражданской заварухе, да ничего не поделаешь!
— Досточтимый князь, — прервал его киевский воевода, — не говори, ваша княжеская милость, о смерти, ибо хотя и неведомо, что кому судил господь, но может статься, не близка она. Преклоняюсь я перед ратным рвением и рыцарским духом твоей княжеской милости, но не стану все же пенять ни вице-королю, ни канцлеру, ни региментариям, что они усобицу эту гражданскую пытаются уладить переговорами, ведь льется-то в ней братская кровь, а обоюдным упрямством кто, как не внешний враг, воспользуется?
Князь долго глядел воеводе в глаза и с нажимом сказал:
— Побежденным явите милосердие, они его примут с благодарностью и помнить будут, у победителей же в презрении пребудете. Видит бог, народу этому никто никогда кривд не учинял! Но уж коли случилось, что разгорелся мятеж, так его не переговорами, но кровью гасить следует. Иначе позор нам и погибель!
— Тем скорейшая, если на собственный страх и риск войну вести будем,
— ответил воевода.
— Значит ли это, что ты, сударь, дальше со мною не пойдешь?
— Ваша княжеская милость! Бога призываю в свидетели, что не будет это от недоброжелательства к вам, но совесть не позволяет мне на верную смерть людей своих выставлять, ибо кровь их драгоценна и Речи Посполитой еще понадобится.
Князь помолчал и мгновение спустя обратился к своим полковникам:
— Вы, старые товарищи, не покинете меня, правда?
Услыхав это, полковники, словно бы единым порывом и побуждением движимые, бросились ко князю. Одни целовали его одежды, другие обнимали колени, третьи, воздевая руки, восклицали:
— Мы с тобой до последнего дыхания, до последней капли крови!
— Веди! Приказывай! Без жалованья служить станем!
— Ваша княжеская милость! И мне с тобою умереть дозволь! — кричал, закрасневшись, как девушка, молодой пан Аксак.
Видя такое, даже воевода киевский растрогался, а князь ходил от одного к другому, голову каждого стискивая, и благодарил. Великое воодушевление охватило молодых и старых. Очи воинов сверкали огнем, руки сами собой хватались за сабли.
— С вами жить, с вами умирать! — говорил князь.
— Мы победим! — кричали офицеры. — На Кривоноса! К Полонному! Кто желает, пускай уходит. Обойдемся и сами. Не хотим ни славою, ни смертью делиться.
— Милостивые государи! — сказал наконец князь. — Воля моя такова: прежде чем двинуться на Кривоноса, нам следует устроить себе хотя бы краткую передышку, дабы силы восстановить. Ведь уже третий месяц мы с коней почти не слезаем. От труждений, усталости и переменчивости обстоятельств нас просто ноги не несут. Лошадей нет, пехота босиком шагает. Так что следует нам двинуться к Збаражу: там отъедимся и отдохнем, а между тем хоть сколько-нибудь солдат к нам соберется. Тогда с новыми силами снова и в огонь пойдем.
— Когда ваша княжеская милость прикажет выступить? — спросил Зацвилиховский.
— Не мешкая, старый солдат, не мешкая!
И князь обратился к воеводе:
— А ты, сударь, куда пойти намереваешься?
— К Глинянам, ибо слыхал, что там сбор всем войскам.
— В таком случае мы вас до спокойных мест проводим, чтобы вам какая неприятность не приключилась.
Воевода ничего не ответил, потому что стало ему как-то не по себе. Он покидал князя, а князь между тем предлагал ему свое попечение и намеревался проводить. Была ли в словах князя ирония — воевода не знал, однако, несмотря ни на что, он от решения своего не отказался, хотя княжьи полковники все недружелюбней глядели, и было ясно, что в любом другом, менее дисциплинированном войске, против него поднялся бы немалый ропот.
Поэтому он поклонился и вышел. Полковники тоже разошлись по хоругвям проверить готовность к походу. С князем остался только Скшетуский.
— Хороши солдаты в полках тех? — спросил князь.
— Такие отменные, что лучше и не бывает. Драгуны снаряжены на немецкий лад, а в пешей гвардии — сплошь ветераны с немецкой войны. Я было даже подумал, что это triarii[112] римские.
— Много их?
— С драгунами два полка, всего три тысячи.
— Жаль, жаль. Большие дела можно было бы с этакими подкреплениями совершить!
На лице князя сделалась заметна досада. Помолчав, он словно бы сам себе сказал:
— Неудачные выбраны региментарии в годину катастрофы! Остророг — еще бы ничего, ежели б красноречием да латынью можно было войну заговорить. Конецпольский, свойственник мой, он ратолюбивый, да молод слишком и неопытен, а Заславский всех хуже. Я его давно знаю. Это человек молодушный и мелкотравчатый. Его дело не войском руководить, а над жбаном дремать да на пузо себе поплевывать… Открыто этого я говорить не стану, чтобы не сочли, что меня invidia обуревает, но бедствия предвижу страшные. И вот именно теперь люди эти взяли кормило власти в свои руки! Господи, господи, да минует нас чаша сия! Что же будет с отечеством нашим? Как подумаю об этом, смерти скорейшей жажду, ибо очень уж устал и говорю тебе: скоро меня не станет. Душа рвется воевать, а телу сил не хватает.
— Ваша княжеская милость должны о здоровье своем заботиться. Все отечество премного в том заинтересовано, а лишения, по всему видно, весьма вашу княжескую милость подточили.
— Отечество, надо полагать, иначе думает, когда меня обходит, а теперь и саблю из рук моих выбивает.
— Даст бог, королевич Карл митру на корону сменит, а уж он будет знать, кого вознести, а кого извести. Ваша же княжеская милость слишком могущественны, чтобы себя в расчет не принимать.
— Что ж, пойду и я своей дорогой.
Князь, возможно, упустил из виду, что, как и прочие королята, проводит собственную политику, но если б он и отдавал себе отчет в этом, все равно бы от своего не отступился, ибо в том, что спасает достоинство Речи Посполитой, был уверен твердо.
И снова воцарилось молчание, которое вскорости было нарушено конским ржаньем и голосами обозных труб. Хоругви строились для похода. Звуки эти вырвали князя из задумчивости, он тряхнул головой, словно бы желая горести и худые мысли стряхнуть, и сказал:
— А дорога спокойно прошла?
— Наткнулся я в мшинецких лесах на шайку мужичья человек в двести, которую и уничтожил.
— Прекрасно. А пленных взял? Это теперь важно.
— Взял, но…
— Но велел их допросить, да?
— Нет, ваша княжеская милость! Я их отпустил.
Иеремия с удивлением глянул на Скшетуского, и брови его тотчас же сдвинулись.
— Как? Уж не примкнул ли и ты к мирной партии? Что это значит?
— Языка я, ваша княжеская милость, привез, потому что среди мужичья был переодетый шляхтич, и он в живых оставлен. Остальных же отпустил, потому что господь ниспослал мне милость и радость. Готов понести наказание. Шляхтич этот — пан Заглоба, каковой мне сообщил известия о княжне.
Князь быстро подошел к Скшетускому.
— Жива? Здорова?
— Слава всевышнему! Так точно!
— А где она?
— В Баре.
— Это же могучая фортеция. Мальчик мой! — Князь протянул руки и, сжав голову пана Скшетуского, поцеловал его несколько раз в лоб. — Радуюсь твоей радостью, потому что люблю тебя, как сына.
Пан Ян горячо поцеловал княжью руку, и хотя давно уже готов был кровь за господина своего пролить, но сейчас словно бы заново почувствовал, что прикажи князь — и он кинется даже в геенну огненную. Так этот грозный и лютый Иеремия умел завоевывать рыцарские сердца.
— Ну тогда оно неудивительно, что ты мужиков отпустил. Сойдет это тебе безнаказанно. Однако же тертый калач твой шляхтич! Он ее, значит, с самого с Заднепровья в Бар довел? Слава богу! В нынешние нелегкие времена и для меня это истинное утешение. Пройдоха он, должно быть, каких мало! А подать-ка мне сюда этого Заглобу!
Пан Ян живо кинулся к двери, но та внезапно распахнулась сама, и появилась в ней огненная голова Вершулла, посланного с надворными татарами в далекий разъезд.
— Ваша княжеская милость! — проговорил он, запыхавшись. — Кривонос Полонное взял, людей десять тысяч всех до единого истребил. И женщин, и детей!
Полковники снова начали сходиться и тесниться вокруг Вершулла, прибежал и киевский воевода, а князь стоял потрясенный, потому что такого известия он никак не ожидал.
— Там же сплошь русь заперлась! Не может такого быть!
— Ни одной живой души в городе не осталось.
— Слыхал, сударь, — сказал князь, обращаясь к воеводе. — Вот и веди переговоры с неприятелем, который даже своих не щадит!
Воевода засопел и сказал:
— Собачьи души! Раз так, тогда черт с ним со всем! Я с вашей княжеской милостью дальше пойду!
— Брат ты мне, значит! — сказал князь.
— Да здравствует воевода киевский! — закричал старый Зацвилиховский.
— Да здравствует согласие!
А князь снова обратился к Вершуллу:
— Куда они из Полонного пойдут? Известно?
— Похоже, на Староконстантинов.
— Боже! Значит, полки Осинского и Корицкого пропали, с пехотой они уйти не успеют. Забудем же обиду и поспешим на помощь. В седло! В седло!
Лицо князя просияло радостью, а румянец снова покрыл впалые щеки, ибо стезя славы вновь открылась перед Иеремией Вишневецким.
Итак, пан Скшетуский докладывал, а князь слушал его в молчании. Все офицеры при этом отчете присутствовали, все лица при известии об отказе полковников поугрюмели, а взоры обратились к князю, который спросил Скшетуского:
— Значит, князь Доминик им не велел?
— Именно так. Мне показали письменный запрет.
Иеремия упер локти в стол и спрятал лицо в ладони. Спустя мгновение он сказал:
— Воистину это просто в голове не укладывается! Ужель одному мне надлежит потрудиться, а вместо помощи еще и наталкиваться на препоны? Ужели не мог бы я — гей! — к самому к Сандомиру в свои поместья пойти и там спокойно отсидеться?.. А отчего же я этого не сделал, если не оттого, что отечество свое люблю!.. И вот мне награда за труды, за убытки в имении, за кровь…
Князь говорил спокойно, но такая горечь, такая боль звучала в голосе его, что все сердца стеснились от огорчения. Старые полковники, ветераны Путивля, Старки, Кумеек, и молодые победители в последних сражениях взирали на него с невыразимой озабоченностью, ибо понимали, какую тяжкую борьбу с самим собой ведет этот железный человек, как чудовищно должна страдать гордость его от посланных судьбой унижений. Он, князь «божьей милостью», он, воевода русский, сенатор Речи Посполитой, должен уступать каким-то Хмельницким и Кривоносам; он, почти монарх, недавно еще принимавший послов соседних владык, должен уйти с поля славы и запереться в какой-нибудь крепостце, ожидая либо результатов войны, которую будут вести другие, либо унизительных договоров. Он, рожденный для великого предназначения, ощущающий в себе силы таковому славному жребию соответствовать, вынужден признать себя бессильным…
Огорчения эти заодно с лишениями отразились на его облике. Князь сильно исхудал, глаза его впали, черные как вороново крыло волосы начали седеть. И все же великое трагическое спокойствие выражалось на лице его, ибо гордость не позволяла князю обнаружить на людях безмерность своих страданий.
— Что ж! Да будет так! — сказал он. — Покажем же сей неблагодарной отчизне, что не только воевать, но и умереть за нее готовы. Воистину предпочел бы я более славной смертью в другой какой войне полечь, нежели воюя с холопами в гражданской заварухе, да ничего не поделаешь!
— Досточтимый князь, — прервал его киевский воевода, — не говори, ваша княжеская милость, о смерти, ибо хотя и неведомо, что кому судил господь, но может статься, не близка она. Преклоняюсь я перед ратным рвением и рыцарским духом твоей княжеской милости, но не стану все же пенять ни вице-королю, ни канцлеру, ни региментариям, что они усобицу эту гражданскую пытаются уладить переговорами, ведь льется-то в ней братская кровь, а обоюдным упрямством кто, как не внешний враг, воспользуется?
Князь долго глядел воеводе в глаза и с нажимом сказал:
— Побежденным явите милосердие, они его примут с благодарностью и помнить будут, у победителей же в презрении пребудете. Видит бог, народу этому никто никогда кривд не учинял! Но уж коли случилось, что разгорелся мятеж, так его не переговорами, но кровью гасить следует. Иначе позор нам и погибель!
— Тем скорейшая, если на собственный страх и риск войну вести будем,
— ответил воевода.
— Значит ли это, что ты, сударь, дальше со мною не пойдешь?
— Ваша княжеская милость! Бога призываю в свидетели, что не будет это от недоброжелательства к вам, но совесть не позволяет мне на верную смерть людей своих выставлять, ибо кровь их драгоценна и Речи Посполитой еще понадобится.
Князь помолчал и мгновение спустя обратился к своим полковникам:
— Вы, старые товарищи, не покинете меня, правда?
Услыхав это, полковники, словно бы единым порывом и побуждением движимые, бросились ко князю. Одни целовали его одежды, другие обнимали колени, третьи, воздевая руки, восклицали:
— Мы с тобой до последнего дыхания, до последней капли крови!
— Веди! Приказывай! Без жалованья служить станем!
— Ваша княжеская милость! И мне с тобою умереть дозволь! — кричал, закрасневшись, как девушка, молодой пан Аксак.
Видя такое, даже воевода киевский растрогался, а князь ходил от одного к другому, голову каждого стискивая, и благодарил. Великое воодушевление охватило молодых и старых. Очи воинов сверкали огнем, руки сами собой хватались за сабли.
— С вами жить, с вами умирать! — говорил князь.
— Мы победим! — кричали офицеры. — На Кривоноса! К Полонному! Кто желает, пускай уходит. Обойдемся и сами. Не хотим ни славою, ни смертью делиться.
— Милостивые государи! — сказал наконец князь. — Воля моя такова: прежде чем двинуться на Кривоноса, нам следует устроить себе хотя бы краткую передышку, дабы силы восстановить. Ведь уже третий месяц мы с коней почти не слезаем. От труждений, усталости и переменчивости обстоятельств нас просто ноги не несут. Лошадей нет, пехота босиком шагает. Так что следует нам двинуться к Збаражу: там отъедимся и отдохнем, а между тем хоть сколько-нибудь солдат к нам соберется. Тогда с новыми силами снова и в огонь пойдем.
— Когда ваша княжеская милость прикажет выступить? — спросил Зацвилиховский.
— Не мешкая, старый солдат, не мешкая!
И князь обратился к воеводе:
— А ты, сударь, куда пойти намереваешься?
— К Глинянам, ибо слыхал, что там сбор всем войскам.
— В таком случае мы вас до спокойных мест проводим, чтобы вам какая неприятность не приключилась.
Воевода ничего не ответил, потому что стало ему как-то не по себе. Он покидал князя, а князь между тем предлагал ему свое попечение и намеревался проводить. Была ли в словах князя ирония — воевода не знал, однако, несмотря ни на что, он от решения своего не отказался, хотя княжьи полковники все недружелюбней глядели, и было ясно, что в любом другом, менее дисциплинированном войске, против него поднялся бы немалый ропот.
Поэтому он поклонился и вышел. Полковники тоже разошлись по хоругвям проверить готовность к походу. С князем остался только Скшетуский.
— Хороши солдаты в полках тех? — спросил князь.
— Такие отменные, что лучше и не бывает. Драгуны снаряжены на немецкий лад, а в пешей гвардии — сплошь ветераны с немецкой войны. Я было даже подумал, что это triarii[112] римские.
— Много их?
— С драгунами два полка, всего три тысячи.
— Жаль, жаль. Большие дела можно было бы с этакими подкреплениями совершить!
На лице князя сделалась заметна досада. Помолчав, он словно бы сам себе сказал:
— Неудачные выбраны региментарии в годину катастрофы! Остророг — еще бы ничего, ежели б красноречием да латынью можно было войну заговорить. Конецпольский, свойственник мой, он ратолюбивый, да молод слишком и неопытен, а Заславский всех хуже. Я его давно знаю. Это человек молодушный и мелкотравчатый. Его дело не войском руководить, а над жбаном дремать да на пузо себе поплевывать… Открыто этого я говорить не стану, чтобы не сочли, что меня invidia обуревает, но бедствия предвижу страшные. И вот именно теперь люди эти взяли кормило власти в свои руки! Господи, господи, да минует нас чаша сия! Что же будет с отечеством нашим? Как подумаю об этом, смерти скорейшей жажду, ибо очень уж устал и говорю тебе: скоро меня не станет. Душа рвется воевать, а телу сил не хватает.
— Ваша княжеская милость должны о здоровье своем заботиться. Все отечество премного в том заинтересовано, а лишения, по всему видно, весьма вашу княжескую милость подточили.
— Отечество, надо полагать, иначе думает, когда меня обходит, а теперь и саблю из рук моих выбивает.
— Даст бог, королевич Карл митру на корону сменит, а уж он будет знать, кого вознести, а кого извести. Ваша же княжеская милость слишком могущественны, чтобы себя в расчет не принимать.
— Что ж, пойду и я своей дорогой.
Князь, возможно, упустил из виду, что, как и прочие королята, проводит собственную политику, но если б он и отдавал себе отчет в этом, все равно бы от своего не отступился, ибо в том, что спасает достоинство Речи Посполитой, был уверен твердо.
И снова воцарилось молчание, которое вскорости было нарушено конским ржаньем и голосами обозных труб. Хоругви строились для похода. Звуки эти вырвали князя из задумчивости, он тряхнул головой, словно бы желая горести и худые мысли стряхнуть, и сказал:
— А дорога спокойно прошла?
— Наткнулся я в мшинецких лесах на шайку мужичья человек в двести, которую и уничтожил.
— Прекрасно. А пленных взял? Это теперь важно.
— Взял, но…
— Но велел их допросить, да?
— Нет, ваша княжеская милость! Я их отпустил.
Иеремия с удивлением глянул на Скшетуского, и брови его тотчас же сдвинулись.
— Как? Уж не примкнул ли и ты к мирной партии? Что это значит?
— Языка я, ваша княжеская милость, привез, потому что среди мужичья был переодетый шляхтич, и он в живых оставлен. Остальных же отпустил, потому что господь ниспослал мне милость и радость. Готов понести наказание. Шляхтич этот — пан Заглоба, каковой мне сообщил известия о княжне.
Князь быстро подошел к Скшетускому.
— Жива? Здорова?
— Слава всевышнему! Так точно!
— А где она?
— В Баре.
— Это же могучая фортеция. Мальчик мой! — Князь протянул руки и, сжав голову пана Скшетуского, поцеловал его несколько раз в лоб. — Радуюсь твоей радостью, потому что люблю тебя, как сына.
Пан Ян горячо поцеловал княжью руку, и хотя давно уже готов был кровь за господина своего пролить, но сейчас словно бы заново почувствовал, что прикажи князь — и он кинется даже в геенну огненную. Так этот грозный и лютый Иеремия умел завоевывать рыцарские сердца.
— Ну тогда оно неудивительно, что ты мужиков отпустил. Сойдет это тебе безнаказанно. Однако же тертый калач твой шляхтич! Он ее, значит, с самого с Заднепровья в Бар довел? Слава богу! В нынешние нелегкие времена и для меня это истинное утешение. Пройдоха он, должно быть, каких мало! А подать-ка мне сюда этого Заглобу!
Пан Ян живо кинулся к двери, но та внезапно распахнулась сама, и появилась в ней огненная голова Вершулла, посланного с надворными татарами в далекий разъезд.
— Ваша княжеская милость! — проговорил он, запыхавшись. — Кривонос Полонное взял, людей десять тысяч всех до единого истребил. И женщин, и детей!
Полковники снова начали сходиться и тесниться вокруг Вершулла, прибежал и киевский воевода, а князь стоял потрясенный, потому что такого известия он никак не ожидал.
— Там же сплошь русь заперлась! Не может такого быть!
— Ни одной живой души в городе не осталось.
— Слыхал, сударь, — сказал князь, обращаясь к воеводе. — Вот и веди переговоры с неприятелем, который даже своих не щадит!
Воевода засопел и сказал:
— Собачьи души! Раз так, тогда черт с ним со всем! Я с вашей княжеской милостью дальше пойду!
— Брат ты мне, значит! — сказал князь.
— Да здравствует воевода киевский! — закричал старый Зацвилиховский.
— Да здравствует согласие!
А князь снова обратился к Вершуллу:
— Куда они из Полонного пойдут? Известно?
— Похоже, на Староконстантинов.
— Боже! Значит, полки Осинского и Корицкого пропали, с пехотой они уйти не успеют. Забудем же обиду и поспешим на помощь. В седло! В седло!
Лицо князя просияло радостью, а румянец снова покрыл впалые щеки, ибо стезя славы вновь открылась перед Иеремией Вишневецким.
Глава XXX
Войска прошли Староконстантинов и остановились в Росоловцах. Князь рассудил, что, если Корицкий и Осинский получат известие о взятии Полонного, они станут отходить на Росоловцы, а если враг станет их преследовать, он, неожиданно для самого себя, между ними и всеми княжескими силами словно бы в ловушку попадет и тем скорее потерпит поражение. Предположения эти в большей части подтвердились. Войско заняло позиции и стояло тихо, готовое к битве. Разъезды, и значительные, и небольшие, были разосланы во все стороны. Князь же с несколькими полками остановился в ожидании противника в деревне. И вот вечером татары Вершулла сообщили, что по староконстантиновской дороге подходит какая-то пехота. Услыхав это, князь в окружении офицеров и нескольких десятков человек избранного общества вышел на крыльцо, дабы лицезреть прибытие войск. Тем временем неизвестные полки, оповестив о себе голосами труб, остановились у околицы, а два запыхавшихся полковника со всех ног прибежали пред обличье князя предложить свою службу. Это были Осинский и Корицкий. Увидав Вишневецкого, а при нем внушительную рыцарскую свиту, они весьма смешались и, неуверенные в приеме, низко склонившись, молча ожидали, что же он скажет.
— Колесо фортуны поворачивается и спесивцев уничижает, — молвил князь. — Не пожелали вы, милостивые государи, явиться по зову нашему, теперь незваные пришли.
— Ваша княжеская милость! — смело сказал Осинский. — Всем сердцем желали мы под началом вашим служить, но запрет имелся ясный. Кто его положил, пусть за него и отвечает. Мы же просим нас простить, хотя и не виноваты, ибо, будучи людьми военными, обязаны повиноваться и не самовольничать.
— Значит, князь Доминик приказ отменил? — спросил князь.
— Приказ не отменен, — сказал Осинский, — однако он уже нас не связывает, ибо единственное спасение и сохранение полков наших в великодушии к нам вашей княжеской милости, под чьею рукою отныне жить, служить и умирать желаем.
Слова эти, исполненные мужественной решительности, да и сама фигура Осинского произвели на князя и его сподвижников самое благоприятное впечатление. Осинский был воин знаменитый, и хотя в молодых летах, ибо было ему не более сорока, но в ратном деле многоопытный, каковой опыт он в иноземных армиях приобрел. Знатока вид его не мог не порадовать. Высокий, стройный как тополь, с зачесанными кверху рыжими усами и шведской бородой, видом и осанкой он был точь-в-точь полковник с немецкой войны. Корицкий, родом татарин, ни в чем на него не походил. Маленького роста и коренастый, взгляд имел он хмурый и престранно выглядел в чужеземном костюме, не соответствовавшем его восточным чертам. Он командовал полком отборной немецкой пехоты и знаменит был как мужеством, так и малословностью, а еще железной дисциплиной, какую требовал от своих подчиненных.
— Ждем распоряжений вашей княжеской милости, — сказал Осинский.
— Благодарю за решимость, а услуги принимаю. Я знаю, что солдат обязан повиноваться, и если за вами посылал, то единственно потому, что понятия не имел о запрете. Немало плохих и хороших минут суждено нам отныне пережить вместе, но надеюсь я, что вы, судари, довольны будете новой службой.
— Была бы ваша княжеская милость довольна нами и полками нашими.
— Ну что ж! — сказал князь. — Неприятель далеко?
— Передовые отряды близко, но главные силы только к утру сюда появятся.
— Прекрасно! Значит, у нас есть время. Велите же, судари, пройти вашим полкам через майдан, а мы поглядим, каких воинов вы привели и в какое дело с ними идти можно.
Полковники вернулись к полкам и почти тотчас же вошли с ними в расположение княжеского войска. Латники из главных княжеских хоругвей во множестве высыпали поглядеть на новых сотоварищей. Первыми, в тяжелых шведских шлемах с высокими гребнями, шли королевские драгуны, ведомые капитаном Гизой. Кони под ними были подольские, но один к одному и сытые; всадники, свежие, отдохнувшие, в ярком и сверкающем обмундировании, видом своим разительно отличались от измотанных княжьих полков, одетых в драные и выгоревшие на солнце мундиры. За драгунами шел со своим полком Осинский, замыкал Корицкий. Одобрительный гул прошел среди княжеского рыцарства при виде сомкнутого немецкого строя. Колеты на немцах были одинаковые, красные, на плечах поблескивали мушкеты. Шли они по тридцать в ряд, громко, как один, печатая сильный и мерный шаг. И вс„ ребята рослые, плечистые, бывалые солдаты, не в одной стране и не в одном бою побывавшие, сплошь почти ветераны долгой немецкой войны, исправные, дисциплинированные и многоопытные.
— Колесо фортуны поворачивается и спесивцев уничижает, — молвил князь. — Не пожелали вы, милостивые государи, явиться по зову нашему, теперь незваные пришли.
— Ваша княжеская милость! — смело сказал Осинский. — Всем сердцем желали мы под началом вашим служить, но запрет имелся ясный. Кто его положил, пусть за него и отвечает. Мы же просим нас простить, хотя и не виноваты, ибо, будучи людьми военными, обязаны повиноваться и не самовольничать.
— Значит, князь Доминик приказ отменил? — спросил князь.
— Приказ не отменен, — сказал Осинский, — однако он уже нас не связывает, ибо единственное спасение и сохранение полков наших в великодушии к нам вашей княжеской милости, под чьею рукою отныне жить, служить и умирать желаем.
Слова эти, исполненные мужественной решительности, да и сама фигура Осинского произвели на князя и его сподвижников самое благоприятное впечатление. Осинский был воин знаменитый, и хотя в молодых летах, ибо было ему не более сорока, но в ратном деле многоопытный, каковой опыт он в иноземных армиях приобрел. Знатока вид его не мог не порадовать. Высокий, стройный как тополь, с зачесанными кверху рыжими усами и шведской бородой, видом и осанкой он был точь-в-точь полковник с немецкой войны. Корицкий, родом татарин, ни в чем на него не походил. Маленького роста и коренастый, взгляд имел он хмурый и престранно выглядел в чужеземном костюме, не соответствовавшем его восточным чертам. Он командовал полком отборной немецкой пехоты и знаменит был как мужеством, так и малословностью, а еще железной дисциплиной, какую требовал от своих подчиненных.
— Ждем распоряжений вашей княжеской милости, — сказал Осинский.
— Благодарю за решимость, а услуги принимаю. Я знаю, что солдат обязан повиноваться, и если за вами посылал, то единственно потому, что понятия не имел о запрете. Немало плохих и хороших минут суждено нам отныне пережить вместе, но надеюсь я, что вы, судари, довольны будете новой службой.
— Была бы ваша княжеская милость довольна нами и полками нашими.
— Ну что ж! — сказал князь. — Неприятель далеко?
— Передовые отряды близко, но главные силы только к утру сюда появятся.
— Прекрасно! Значит, у нас есть время. Велите же, судари, пройти вашим полкам через майдан, а мы поглядим, каких воинов вы привели и в какое дело с ними идти можно.
Полковники вернулись к полкам и почти тотчас же вошли с ними в расположение княжеского войска. Латники из главных княжеских хоругвей во множестве высыпали поглядеть на новых сотоварищей. Первыми, в тяжелых шведских шлемах с высокими гребнями, шли королевские драгуны, ведомые капитаном Гизой. Кони под ними были подольские, но один к одному и сытые; всадники, свежие, отдохнувшие, в ярком и сверкающем обмундировании, видом своим разительно отличались от измотанных княжьих полков, одетых в драные и выгоревшие на солнце мундиры. За драгунами шел со своим полком Осинский, замыкал Корицкий. Одобрительный гул прошел среди княжеского рыцарства при виде сомкнутого немецкого строя. Колеты на немцах были одинаковые, красные, на плечах поблескивали мушкеты. Шли они по тридцать в ряд, громко, как один, печатая сильный и мерный шаг. И вс„ ребята рослые, плечистые, бывалые солдаты, не в одной стране и не в одном бою побывавшие, сплошь почти ветераны долгой немецкой войны, исправные, дисциплинированные и многоопытные.