— Гм, друг ты мой, Богун, — сказал Заглоба, — гусарик, видать, рога тебе наставить собрался. Значит, вы за одною девкой увивались? Чего ж ты молчал-то? Да ты не переживай, мне вот тоже случалося…
   Начатая фраза замерла на устах пана Заглобы. Казак сидел за столом неподвижно, но лицо его словно бы свело судорогой, оно было бледно, глаза закрыты, брови сдвинуты. С Богуном происходило что-то ужасное.
   — Что это ты? — спросил пан Заглоба.
   Тот стал судорожно махать рукою, а из уст его послышался приглушенный, хриплый голос:
   — Читай давай второе.
   — Второе — княжне Елене.
   — Читай! Читай!
   Заглоба начал:
   — «Милая, возлюбленная Елешка, сердца моего госпожа и королева! Поскольку по княжескому делу я немалое еще время в этой стороне пробуду, то пишу я к тетке затем, чтобы вы в Лубны сразу же ехали, где никакая твоей девичьей чести обида от Богуна случиться не может и взаимная сердечная склонность наша риску не подвергнется…»
   — Довольно! — крикнул вдруг Богун и, обезумело вскочив из-за стола, прыгнул к Редзяну.
   Чекан фыркнул в его руке, и несчастный отрок, пораженный в самую грудь, охнул и грянулся на пол. Безумие овладело Богуном, он бросился к пану Заглобе, вырвал у того письма и сунул их за пазуху.
   Заглоба, схватив бутыль с медом, отскочил к печке и крикнул:
   — Во имя отца, и сына, и святого духа! Человече, ты очумел, что ли? Спятил ты, а? Успокойся, опомнись! Окуни башку в ведро, черт бы тебя подрал!.. Да слышишь ты меня?
   — Крови! Крови! — выл Богун.
   — Ты что, сбесился? Окуни же башку в ведро, сказано тебе! Вот она, кровь, ты ее уже пролил, причем невинную. Он уже не дышит, парнишка этот бедный. Дьявол тебя попутал или сам ты есть сущий дьявол? Опомнись же, а нет — пропади ты пропадом, басурманский сын!
   Выкрикивая все это, Заглоба протиснулся по другую сторону стола к Редзяну и, склонившись над ним, стал ощупывать пострадавшему грудь и прикладывать ладонь ко рту его, из которого неудержимо бежала кровь.
   Богун же, схватившись за голову, скулил, точно раненый волк. Потом, продолжая выть, упал на лавку, ибо душа в нем была истерзана бешенством и страданием. Внезапно он вскочил, подбежал к двери, выбил ее ногой и выбежал в сени.
   — Беги же, чтоб тебе пусто было! — невнятно проворчал пан Заглоба. — Беги и разбей башку об конюшню или об овин, хотя, рогоносцем будучи, мог бы уже и бодаться. Вот это рассвирепел! В жизни ничего подобного не видывал. Зубами, как кобель на случке, стучал. Но паренек-то живой еще, бедняга. Ей-богу, если ему этот мед не поможет, значит, он солгал, что шляхтич.
   Говоря это, пан Заглоба пристроил голову Редзяна у себя на коленях и потихоньку стал вливать в его посинелые уста мед.
   — Проверим, есть ли в тебе кровь благородная, — продолжал он, обращаясь к лежавшему в беспамятстве. — Ежели, скажем, еврейская имеется, то, приправленная медом или же вином, она кипеть станет, мужичья, будучи ленивой и тяжелой, вниз пойдет, и только шляхетская возвеселится и отборный сотворит состав, каковой телу мужество и удаль сообщает. Другим нациям господь наш Иисус Христос тоже дал напитки, дабы каждая достойно утешена могла быть.
   Редзян тихо застонал.
   — Ага, еще хочешь! Нет, пане-брате, позволь же и мне… Вот так! А сейчас, раз ты живой оказался, перенесу-ка я тебя в конюшню и уложу где-нибудь в уголку, чтобы это чудо-юдо казацкое тебя не растерзало, когда вернется. Опасный он друг-приятель, черти бы его драли! Ибо на руку, не умом он скор, как я погляжу!
   После этих слов пан Заглоба поднял Редзяна с легкостью, свидетельствующей о необычайной силе, и вышел в сени, а затем — во двор, где человек десять казаков, сидя на земле, играли в кости на разостланном коврике. Увидев его, они вскочили, а он сказал:
   — Хлопцы, возьмите-ка этого паренька и положите на сено. И пускай который-нибудь сбегает за цирюльником.
   Приказ был незамедлительно исполнен, потому что пан Заглоба, будучи другом Богуну, пользовался среди казаков большим почетом.
   — А где же это полковник?
   — Коня велел подать и на полковую кватеру поехал, а нам сказал быть наготове и коней под седлом держать.
   — И мой взнузданный?
   — Эге ж.
   — Тогда веди его сюда. Значит, я полковника в полку найду?
   — Да вон же он сам едет.
   Действительно, сквозь темную арку ворот видать было Богуна, подъезжавшего со стороны площади. Позади него в некотором отдалении показались пики более сотни молодцев, как видно, готовых в поход.
   — В седло! — крикнул сквозь подворотню Богун находившимся на дворе казакам.
   Все кинулись исполнять приказание. Заглоба же вышел из подворотни и внимательно поглядел на молодого атамана.
   — В поход собрался? — спросил он.
   — Собрался!
   — А куда ж тебя черти несут?
   — На свадьбу.
   Заглоба подошел поближе.
   — Побойся бога, сынку! Гетман велел тебе город стеречь, а ты и сам уезжаешь, и солдат уводишь. Приказ нарушаешь. Тут подлый народ спит и видит на шляхту кинуться; город погубишь — на гнев гетманской себя обречешь.
   — На погибель и городу, и гетману!
   — Головой за это ответишь.
   — На погибель и моей голове!
   Заглоба понял, что отговаривать казака бесполезно. Тот уперся и собирался поступить по-своему, хотя мог погубить и себя, и других. Догадался Заглоба и куда предстоит дорога, однако, как поступить, не знал: ехать ли с Богуном или остаться? Ехать было рискованно, ибо в суровое военное время это значило влипнуть в нехорошую, сулившую эшафот историю. А остаться? Чернь и в самом деле только ждала сигнала к резне, знака из Сечи. А возможно, обошлась бы и без него, когда бы не тысяча Богуновых казаков и огромное уважение к атаману на Украйне. Правда, пан Заглоба мог уйти к гетманам, но у него были свои причины не делать этого. То ли тут была кондемнатка за какое-то убийство, то ли какая-то липовая бухгалтерия
   — про то он один только и знал; довольно будет сказать, что Заглобе просто было незачем лишний раз мозолить людям глаза. Жаль ему было покидать Чигирин! Так тут было хорошо, так тут никто ни о чем не спрашивал, так пан Заглоба сжился со всеми: и со шляхтою, и со старостовыми экономами, и с казацкими старшинами! Оно конечно, старшины поразъехались сейчас, а шляхта, боясь смуты, сидела тихо, но ведь существовал Богун, гуляка из гуляк, дружок из дружков. Познакомившись за склянкой, они сразу же сошлись с Заглобою, и с той поры один без другого не появлялись. Казак сыпал золотом за двоих, шляхтич врал, и обоим, точно беспокойным духам, было друг с другом хорошо.
   И когда сейчас приходилось выбирать, остаться ли в Чигирине, чтобы угодить под нож черни, или поехать с Богуном, пан Заглоба выбрал последнее.
   — Раз ты такой отпетый человек, — сказал он, — то и я с тобой поеду. Может, пригожусь или попридержу, если надо будет. Нас, видать, сам черт связал веревочкой, но уж такого я не ожидал!
   Богун ничего не ответил. Через полчаса две сотни казаков построились в походную вереницу. Богун выехал вперед, а с ним и пан Заглоба. Тронулись. Мужики, кучками толпившиеся на площади, поглядывали на них исподлобья и шептались, пытаясь догадаться, куда отряд отправляется и скоро ли вернется. И вернется ли вообще.
   Богун ехал молча, погруженный в свои мысли, непостижимый и хмурый, как ночь. Казаки не спрашивали, куда он ведет их. За ним они готовы были идти хоть на край света.
   Переправившись через Днепр, выехали на лубенский тракт. Кони шли рысью, поднимая пыльные тучи, а поскольку день стоял знойный, очень скоро все они были в мыле. Пришлось рысь несколько поубавить, и отряд растянулся на дороге долгою прерывистой лентой. Богун уехал вперед, а пан Заглоба, поравнявшись с ним, решил завязать разговор.
   Лицо молодого атамана было спокойно, хотя и мечено смертельной тоскою. Правда, неоглядные дали к северу за Кагамлыком, бег лошади и степной воздух несколько поутишили в нем внутреннюю бурю, разразившуюся после чтения писем, отнятых у Редзяна.
   — Ну и парит, — заговорил пан Заглоба, — аж солома в сапогах горит. В полотняном армяке жарко даже, и ни ветерка! Богун! Слышь, Богун!
   Атаман, словно бы очнувшись ото сна, посмотрел на него своими глубокими черными очами.
   — Гляди, сынку, — продолжал пан Заглоба, — чтобы тебя меланхолия не заела, ибо, ежели она из печени, где пребывает обычно, перекинется в голову, рассудок сильно помутиться может. А я и не знал, что ты такой амурный. Видно, в мае ты родился, а это месяц Венеры, в каковом аура столь любострастная, что щепка к щепке и та сердечную склонность чувствовать начинает, люди же, в этом месяце рожденные, более прочих имеют в натуре своей интерес к прелести женской. Но и здесь опять же в выигрыше тот, кто себя в руках держит, а посему советую тебе местью дело не решать. На Курцевичей ты безусловно можешь зуб иметь, но разве ж одна она девка на свете?
   Богун, словно не Заглобе, а муке собственной отвечая, отозвался голосом, более на рыдание, чем на людскую речь, похожим:
   — Одна она, зозуля, одна на свете!
   — А хоть бы и так, все равно дело пустое, если она другому кукует. Справедливо сказано, что сердце — вольнопер, под какими захочет знаменами, под такими и служит. Прими опять же во внимание, что девка-то голубой крови, ведь Курцевичи, говорят, от князей свой род ведут… Высок терем-то.
   — Черта мне в ваших теремах, в ваших родословных, в ваших пергаментах! — Тут атаман со всею силою ударил по сабельной рукояти. — Вот он, мой род! Вот мое право! И пергамент! Вот он, мой сват и дружка! О, иуды! О, вражья кровь проклятая! Хорош вам был казак, друг и брат был в Крым ходить, добро турецкое брать, добычей делиться. Гей, голубили, и сынком звали, и девку обещали, а на чье вышло! Явился шляхтич, лях балованный, и сразу казака, сынка и друга, позабыли — душу вырвали, сердце вырвали, другому доня будет, а ты себе землю кусай! Ты, казаче, терпи! Терпи!..
   Голос атамана дрогнул, он стиснул зубы и стал колотить кулаками в широкую грудь, да так, что из нее, как из-под земли, гул послышался.
   На минуту наступило молчание. Богун тяжело дышал. Боль и гнев раздирали дикую, не знающую удержу душу казака. Заглоба ждал, когда он утомится и успокоится.
   — Что же ты собираешься делать, юнак горемычный? Как действовать станешь?
   — Как казак — по-казацки!
   — Гм, представляю, что будет. Ладно, хватит об этом. Одно скажу тебе: там земля Вишневецких и Лубны близко. Писал пан Скшетуский княгине этой, чтобы она в Лубны с девкой уехала, а это значит, что они под защитой княжеской, а князь — лев свирепый…
   — И хан тоже лев, а я ему в пасть влазил и пожаром в глаза светил!
   — Ты, бедовая голова, князю, что ли, войну объявить хочешь?
   — Хмель и на гетманов пошел. Что мне ваш князь!
   Пан Заглоба забеспокоился еще более.
   — Тьфу, дьявольщина! Так это ж мятежом пахнет! Vis armata, raptus puellae[78] и мятеж — это ж палач, виселица и веревка. Шестернею этой можно заехать если не далеко, то высоко, Курцевичи тоже защищаться будут.
   — Тай що? Или мне погибель, или им! От я душу згубив за них, за Курцевичей, они мне были братья, а старая княгиня — матерью, которой я в глаза, как пес, глядел! А как Василя татары схватили, так кто в Крым пошел? Кто его отбил? Я! Любил я их и служил им, как раб, потому, думал, дивчину ту выслужу. А они меня за то продали, продали мене, як раба, на злую долю i на нещастя… Выгнали прочь? Добро! И пойду. Только сперва поклонюся за соль за хлеб, которые у них ел, по-казацки отплачу, потому как свою дорогу знаю.
   — И куда пойдешь, если с князем задерешься? К Хмелю в войско?
   — Ежели бы они мне девку отдали, стал бы я вам, ляхам, брат, стал бы друг, сабля ваша, душа ваша заклятая, ваш пес. Взял бы своих молодцев, еще бы других с Украйны кликнул, тай на Хмеля и на кровных братьев запорожцев пошел да копытами потоптал их. А потребовал бы за это что-нибудь? Нет! От взял бы дивчину и за Днепр подался, на божью степь, на дикие луга, на тихие воды — и мне бы того довольно было, а сейчас…
   — Сейчас ты сбесился.
   Атаман, ничего не ответив, стегнул нагайкой коня и помчался вперед, а пан Заглоба стал раздумывать над тем, в какие неприятности впутался. Было ясно, что Богун собирался на Курцевичей напасть, за обиду отомстить и увезти девушку силой. И в этом предприятии пан Заглоба оказывался с ним заодно. На Украине такое случалось часто и частенько сходило с рук. Правда, если насильник не был шляхтичем, дело осложнялось и становилось небезопасным. Зато привести в исполнение приговор казаку бывало труднее; где его искать и ловить? Совершив преступление, сбегал он в дикие степи, куда не достигала рука человеческая, так что его только и видели, а когда начиналась война, когда нападали татары, преступник объявлялся, ибо закон в это время спал. Так мог уйти от ответа и Богун. Однако пану Заглобе никак не следовало помогать ему делом и брать на себя таким образом равную часть вины. Он бы не стал содействовать в любом случае, хоть Богун и был ему приятелем. Шляхтичу Заглобе не пристало вступать с казаком в сговор против шляхты, особенно еще и потому, что пана Скшетуского он знал лично и пил с ним. Пан Заглоба был баламут, и первейший, но смутьянство его имело границы. Гулять по чигиринским корчмам с Богуном и прочими казацкими старшинами, особенно за их деньги, — это пожалуйста; ввиду грозящего бунта, с этими людьми стоило водить дружбу. Однако пан Заглоба о своей шкуре, хотя местами и попорченной, беспокоился весьма и весьма — а тут вдруг оказывается, что из-за приятельства своего он влип в грязное дело, ибо яснее ясного было, что, если Богун похитит девушку, невесту княжеского поручика и любимца, то задерется с князем, а значит, не останется ему ничего другого, как сбежать к Хмельницкому и примкнуть к смуте. На такое решение в умозаключениях своих налагал пан Заглоба безусловное насчет своей особы veto[79], ибо присоединяться ради прекрасных глаз Богуна к мятежу намерений не имел, да и князя к тому же боялся как огня.
   — Тьфу ты! — бормотал он. — Дьяволу я хвоста крутил, а он теперь башку мне открутит. Разрази гром этого атамана с девичьим ликом и татарской рукою! Вот я и приехал на свадьбу, чистая собачья свадьба, истинный бог! Провались же они, все Курцевичи со всеми барышнями! Мне что за дело до них?.. Мне-то они уже не надобны. Одному сбылося, другому не удалося! И за что? Я, что ли, жениться хочу? Пускай дьявол женится, мне-то что, мне-то зачем лезть в это дело? С Богуном пойду — Вишневецкий шкуру с меня сдерет, уйду от Богуна — холопы меня прибьют, да и сам он не побрезгует. Распоследнее дело с хамами водиться. Поделом же мне! Лучше уж конем быть, который подо мною, чем Заглобой. В шуты я казацкие попал, при сорвиголове кормился, и поэтому меня справедливо на обе стороны выпорют.
   Размышляя этак, пан Заглоба весьма вспотел и вовсе впал в дурное расположение духа. Зной стоял невыносимый, давно не ходивший под седлом конь бежал тяжело, к тому же седок был человеком корпулентным. Господи боже, чего бы он сейчас не дал, чтобы сидеть в холодке на постоялом дворе с кружкой холодного пива, чтобы не мотаться по жаре, мчась выжженной степью!
   Хотя Богун и спешил, однако привал сделали, потому что жарко было страшно. Коням дали немного попастись, а Богун между тем совещался с есаулами, отдавая, как видно, приказания и объясняя, что кому надлежало делать, потому что до сей поры они понятия не имели, куда едут. До ушей Заглобы донеслись последние слова:
   — Ждать выстрела.
   — Добре, батьку!
   Богун повернулся к нему:
   — А ты поедешь со мной.
   — Я? — сказал Заглоба, не скрывая досады. — Я ж тебя так люблю, что одну половинку души ради тебя уже выпотел, отчего же не выпотеть и другую? Мы же все равно как кунтуш с подкладкой, так что черти нас, похоже, и приберут разом, что мне совершенно безразлично, ибо даже в пекле, по-моему, жарче быть не может.
   — Поехали.
   — К чертовой бабушке.
   Двинулись вперед, а за ними следом и казаки. Но те шли медленней, так что вскорости значительно отстали, а потом и вовсе исчезли из глаз.
   Богун с Заглобой, оба призадумавшись, молча ехали рядом. Заглоба дергал ус, и видно было, что он усиленно работает мозгами, соображая, вероятно, как бы из всего этого выкрутиться. Временами он вполголоса что-то ворчал под нос или поглядывал на Богуна, на лице которого попеременно выражались то неукротимый гнев, то печаль.
   «Просто диво, — размышлял Заглоба, — что этакий красавчик девку даже не смог заморочить. Правда, он казак, но ведь и рыцарь же знаменитый, и подполковник, которого рано или поздно, если только он к мятяжникам не примкнет, дворянством пожалуют, что опять же только от него самого и зависит. И хоть пан Скшетуский — достойный кавалер и собою тоже хорош, но с этим пригоженьким атаманом красотой ему не сравниться. Ой, возьмут же они за чубы друг друга, когда повстречаются, ибо и тот, и другой забияки, каких мало!»
   — Богун, а хорошо ли ты знаешь пана Скшетуского? — внезапно спросил Заглоба.
   — Нет! — коротко ответил атаман.
   — Крупный у тебя с ним разговор будет. Я однажды видел, как он Чаплинским дверь отворял. Голиаф это насчет питья. И битья тоже.
   Атаман не ответил, и опять оба предались собственным мыслям и собственным огорчениям, вторя которым пан Заглоба время от времени бормотал: «Так-так, ничего не попишешь!» Прошло несколько часов. Солнце покатилось куда-то к Чигирину, на запад, с востока потянул холодный ветерок. Пан Заглоба снял рысью шапчонку, провел рукою по вспотевшей лысине и повторил еще раз:
   — Так-так, ничего не попишешь!
   Богун словно бы очнулся ото сна.
   — Что ты сказал? — спросил он.
   — Я говорю, что стемнеет скоро. Далече нам еще?
   — Недалече.
   Через час и в самом деле стемнело. К этому времени, однако, они уже въехали в лесистый яр, и, наконец, в дальнем просвете блеснул огонек.
   — Разлоги! — внезапно сказал Богун.
   — Так! Бррр! Знобит меня как-то в яру этом.
   Богун остановил коня.
   — Подожди! — сказал он.
   Заглоба глянул на его лицо. Глаза атамана, имевшие свойство светиться в темноте, горели теперь, как факелы.
   Оба долгое время неподвижно стояли у кромки леса. Наконец издалека донеслось лошадиное фырканье.
   Это люди Богуна неспешно выезжали из лесу.
   Есаул подъехал за распоряжениями. Богун что-то шепнул ему на ухо, после чего казаки опять остановились.
   — Поехали! — сказал Богун Заглобе.
   Спустя минуту темные контуры усадебных построек, сараи и колодезные журавли сделались видны их взорам. В усадьбе было тихо. Собаки не лаяли. Огромный золотой месяц висел над строениями. Из сада долетал запах цветущих вишен и яблонь, везде было так спокойно, ночь была такая чудная, что не хватало разве, чтобы чей-нибудь торбан зазвучал под окошком прекрасной княжны.
   В некоторых окнах еще горел свет.
   Оба всадника подъехали к воротам.
   — Кто там? — окликнул их ночной сторож.
   — Не узнаешь, Максым?
   — Никак, ваша милость! Слава богу!
   — На вiки вiкiв. Отворяй. А что у вас слышно?
   — Все добром. Давно, ваша милость, в Разлогах не были.
   Завизжали петли ворот, мост опустился надо рвом, и оба всадника въехали на майдан.
   — А слушай-ка, Максым, не затворяй ворота и не поднимай мост, я тут же и уеду.
   — Значит, ваша милость туда и обратно?
   — Точно. Коней к коновязи привяжи.

Глава XVIII

   Курцевичи не спали. Они вечеряли в тех самых увешанных оружием сенях, протянувшихся по всей ширине дома от майдана и до самого сада. Увидев Богуна и пана Заглобу, все вскочили. На лице княгини было заметно не только удивление, но также испуг и недовольство. Молодых князей было двое: Симеон и Миколай.
   — Богун! — сказала княгиня. — Ты это к нам зачем?
   — Заехал поклониться, мати. Может, не рады?
   — Рада я тебе, рада, только приезду удивляюсь, ибо слыхала, что ты в Чигирине за порядком приглядываешь. А кого же нам бог послал с тобой?
   — Это пан Заглоба, шляхтич, мой друг.
   — Рады вашей милости, — сказала княгиня.
   — Мы рады, — вторили Симеон и Миколай.
   — Сударыня! — ответил шляхтич. — Правда оно, что незваный гость хуже татарина, но известно также, что, если хочешь попасть в рай, путнику в крове не отказывай, алчущего накорми, жаждущего напои…
   — Садитесь же, пейте-ешьте, — сказала старая княгиня. — Благодарствуем, что навестили. Однако ж, Богун, тебя-то я никак не ожидала… Разве что у тебя какое дело к нам есть?
   — Может, и есть, — не спеша молвил атаман.
   — Какое же? — беспокойно спросила княгиня.
   — Своим часом обсудим. Дайте сперва передохнуть. Я же прямо из Чигирина.
   — Видать, спешно тебе к нам было?
   — Куда ж мне еще спешно может быть, если не к вам? А княжна-доня здорова ли?
   — Здорова, — сухо ответила княгиня.
   — Хотелось бы на нее взглянуть-порадоваться.
   — Елена спит.
   — Вот это жаль. Пробуду-то я недолго.
   — Куда же ты едешь?
   — Война, мати! Времени в обрез. Того и гляди, гетманы в дело пошлют, а запорожцев бить жалко. Разве мало мы хаживали с ними за добром турецким, правда, князюшки? — по морю плавали, хлебом-солью делились, пили да гуляли, а теперь вот враги сделались.
   Княгиня быстро взглянула на Богуна. В голове ее мелькнула мысль, что Богун, может быть, решил пристать к мятежу и приехал подбить ее сыновей тоже.
   — А ты как собираешься поступить? — спросила она.
   — Я, мати? А что? Трудно своих бить, да придется.
   — Так и мы рассуждаем, — сказал Симеон.
   — Хмельницкий — изменник! — добавил молодой Миколай.
   — На погибель изменникам! — сказал Богун.
   — И пускай ими палач тешится! — закончил Заглоба.
   Богун заговорил снова:
   — Так оно всегда на свете было. Сегодня человек тебе приятель, завтра
   — иуда. Никому верить нельзя.
   — Только добрым людям, — сказала княгиня.
   — Это точно, — добрым людям верить можно. Потому-то я вам и верю и потому люблю вас, что вы люди добрые, невероломные…
   Голос атамана звучал как-то странно, и на некоторое время воцарилась тишина. Пан Заглоба глядел на княгиню и моргал своим здоровым глазом, а княгиня глядела на Богуна.
   Тот продолжал:
   — Война людей не питает, а губит, поэтому до того, как воевать отправиться, я и решил вас повидать. Кто знает, вернусь ли, а вы ведь горевать по мне станете, вы ведь мне други сердечные… Разве не так?
   — Конечно, так, истинный бог! С малых лет тебя знаем.
   — Ты брат нам, — добавил Симеон.
   — Вы князья, вы шляхта, а казаком не погнушались, в дому пригрели и доню-сродницу посулили, потому что поняли — нет без нее ни житья ни бытья казаку, вот и пожалели его.
   — Не стоит про то и толковать, — поспешно сказала княгиня.
   — Нет, мати, стоит про то толковать, ведь вы мои благодетели, а я попросил вот этого шляхтича, друга моего, чтобы меня сыном назвал и гербом облагородил, дабы не стыдно было вам родственницу казаку отдавать. На что пан Заглоба согласие дал, и оба мы будем испрашивать у сейма позволения тому, а после войны поклонюся я господину великому гетману, ко мне милостивому, и он поддержит: он вот и Кречовскому пожалование исхлопотал.
   — Помогай тебе бог, — сказала княгиня.
   — Вы люди некриводушные, и я благодарен вам. Но прежде чем на войну идти, хотелось бы еще разок услышать, что доню мне отдадите и слова не нарушите. Шляхетское слово не дым, а вы же шляхта, вы князья.
   Атаман говорил неторопливо и торжественно, но в словах его слышалась как бы угроза, как бы предупреждение, что надо соглашаться на все, чего он ни потребует.
   Старая княгиня поглядела на сыновей, те — на нее, и некоторое время все молчали. Внезапно кречет, сидевший на шесте у стены, запищал, хотя до рассвета было еще долго, а за ним подали голоса и остальные птицы; громадный беркут проснулся, встряхнул крылами и принялся каркать. Лучина, пылавшая в печном зеве, стала догорать. Сделалось темновато и уныло.
   — Миколай, поправь огонь, — сказала княгиня.
   Молодой князь подбросил лучины.
   — Ну как? Обещаете? — спросил Богун.
   — Надо Елену спросить.
   — Пускай она говорит за себя, а вы за себя. Обещаете?
   — Обещаем! — сказала княгиня.
   — Обещаем! — повторили князья.
   Богун внезапно встал и, обратившись к Заглобе, сказал громким голосом:
   — Любезный Заглоба! Попроси и ты девку, может, тебе тоже пообещают.
   — Ты что, казаче, пьян? — воскликнула княгиня.
   Богун вместо ответа достал письмо Скшетуского и, поворотясь к Заглобе, сказал:
   — Читай.
   Заглоба взял письмо и в глухой тишине стал читать. Когда он закончил, Богун сложил на груди руки.
   — Так кому же вы девку отдаете?
   — Богун!
   Голос атамана сделался похож на змеиный шип:
   — Предатели, собаки, негодяи, иуды!..
   — Гей, сынки, бери сабли! — крикнула княгиня.
   Курцевичи разом бросились к стенам и похватали оружие.
   — Милостивые государи! Спокойно! — закричал Заглоба.