Хмельницкий тоже общественным благом прикрывается, а сам только и делает, что против закона и власти восстает.
   Содрогание проходит по телу князя. Он заломил руки: «Ужли суждено мне быть вторым Хмельницким, Христе боже?!»
   Но Христос голову на грудь свесил и молчит, такой горемычный, словно бы его вот-вот распяли.
   Князь продолжает терзаться. Если он захватит власть, а канцлер, сенат и региментарии объявят его предателем и бунтовщиком, что же будет? Еще одна усобица? А если на то пошло, разве же Хмельницкий величайший и грознейший враг Речи Посполитой? Ведь неоднократно обрушивались на нее куда более страшные напасти, ведь, когда двести тысяч железных немцев шли под Грюнвальдом на полки Ягелловы, когда под Хотином пол-Азии вышло на побоище, гибель куда более неминучей казалась, а где они, эти губительные полчища? Нет! Речь Посполитая войны не страшится, и не войны ее сгубят. Но отчего же при таковых победах, при таковой силе сокрытой, такой славе она, разгромившая крестоносцев и турок, столь слабой нынче и беспомощной стала, что перед каким-то казаком согнула колени, что соседи рвут ее границы, что смеются над нею народы, что к голосу ее никто не прислушивается, гневу значения не придает, а только погибель ее предвидят?
   О! Это же кичливость и амбиции магнатов, это же самоуправство, это своеволие тому причиной. Опаснейший враг — не Хмельницкий, но внутренний беспорядок, но своеволие шляхты, но немногочисленность и расхлябанность войска, горлодерство сеймов, дрязги, раздоры, неразбериха, неповоротливость, своекорыстие и непослушание, непослушание прежде всего! Дерево гниет и трухлявеет с сердцевины. Проходит немного времени, и первая буря валит его, но преступен тот, кто к этому руку приложит, проклят, кто пример подаст, проклят он и дети его до десятого колена!
   Ступай же, победитель под Немировом, Погребищем, Махновкой и Староконстантиновом, ступай, князь-воевода, иди, отнимай власть у региментариев, растопчи закон и уважение к власть имущему, подай пример потомкам, как раздирать нутро собственной матери.
   Страх, отчаяние и безумие исказили лицо князя… Он страшно крикнул и, вцепившись в собственные волосы, рухнул во прах перед Христом.
   И каялся князь, и бился достойною головою в каменный пол, а из груди его исторгался глухой голос:
   — Господи! Помилуй меня, грешного! Господи! Помилуй меня, грешного! Господи! Помилуй меня, грешного!..
   Румяная заря уже вышла на небеса, а скоро и золотое солнце осветило залу. В карнизных нишах подняли гомон воробьи и ласточки. Князь поднялся с пола и отправился будить слугу своего, Желенского, спавшего за дверью.
   — Беги, — сказал он ему, — к вестовым и вели созвать сюда полковников, и квартовых и ополченских, какие только есть в замке и в городе.
   Спустя два часа зала стала заполняться усатыми и бородатыми воинами. Из княжеских людей пришли старый Зацвилиховский, Поляновский, Скшетуский с паном Заглобой, Вурцель, оберштер Махницкий, Володы„вский, Вершулл, Понятовский. — почти все офицеры, включая даже хорунжих, кроме Кушеля, посланного в разъезд на Подолье. Из квартовых были Осинский и Корицкий. Многих из знатной шляхты и ополчения не удалось с перин стащить, но этих все-таки тоже собралось немало, а среди них знать из разных уделов, от каштелянов и до самих даже подкомориев… Слышны были перешептывания, разговоры — все гудело, точно в улье, а взоры были обращены к дверям, откуда должен был появиться князь.
   Но вот все смолкло. Князь появился.
   Вид его был спокоен, погож, и только покрасневшие от бессонницы глаза да осунувшееся лицо свидетельствовали о пережитых борениях. Однако погожесть эта и, можно даже сказать, приятность не могли тем не менее скрыть необычайного достоинства и несгибаемой воли.
   — Милостивые государи! — сказал он. — Нынешней ночью я вопрошал бога и собственную совесть, как мне надлежит поступить. Посему объявляю вашим милостям, а вы оповестите рыцарству, что ради блага отечества и согласия, обязательного для всех в годину бедствий, я отдаю себя под начало региментариев.
   Глухое безмолвие воцарилось в собрании.
   В полдень того же дня во дворе замка построились три сотни Вершулловых татар, готовых отправиться в дорогу с паном Скшетуским. В самом же замке князь давал обед рыцарству, имевший быть одновременно прощальным пиром в честь нашего героя. Его как жениха посадили возле князя, а следующим сразу сидел пан Заглоба, поскольку известно было, что лишь благодаря его находчивости и отваге невеста спасена от неминуемой гибели. Князь был весел, ибо сбросил с сердца тяжесть, и поднимал кубки за здравие будущей четы. Стены и окна дрожали от криков. В прихожих учиняли гвалт слуги, среди которых заводилой был Редзян.
   — Милостивые государи! — сказал князь. — Пускай же третья чара будет за будущее потомство. Превосходное это гнездо. Дай же бог, чтобы яблоки не падали далеко от яблони. Пускай от этого Ястребца достойные родителя ястребята породятся!
   — Слава ему! Ура!
   — В знак признательности! — кричал Скшетуский, опрокидывая огромный кубок мальвазии.
   — Любовь да совет! Ура!
   — Crescite et multiplicamin[134].
   — Уж ты, ваша милость, полхоругвишки изволь укомплектовать! — сказал, смеясь, старик Зацвилиховский.
   — Он же вконец войско заскшетусит! Я его знаю! — крикнул Заглоба.
   Шляхта грянула смехом. Вино разгорячило головы. Всюду видны были раскрасневшиеся лица, шевелящиеся усы, настроение с каждою минутою поднималось и улучшалось.
   — Когда так, — кричал раззадоренный пан Ян, — то я вашим милостям должен признаться, что кукушка мне двенадцать парнишек накуковала!
   — Вот это да! Все аисты от работы посдыхают! — откликнулся пан Заглоба.
   Шляхта ответила новым взрывом смеха, и все хохотали, а по зале словно бы грома перекатывались.
   Тут на пороге появилась некая сумрачная, покрытая пылью фигура, однако при виде стола, пиршества и раскрасневшихся лиц она остановилась в дверях, словно бы раздумывая, входить или не входить.
   Первым заметил ее князь, свел брови, глянул из-под ладони и сказал:
   — А там кто такой? А! Это Кушель! Вернулся? Что слышно? Каковы новости?
   — Скверные, ваша княжеская милость, — ответил странным голосом молодой офицер.
   Внезапное молчание воцарилось среди собравшихся, словно бы кто их заклял. Кубки остановились на полдороге к устам, взоры обратились к Кушелю, на усталом лице которого написано было огорчение.
   — Лучше бы ты, сударь, тогда их не сообщал, раз я за чарою веселюсь,
   — сказал князь, — но уж коли начал, договаривай.
   — Ваша княжеская милость, не хочется мне вороном каркать, и слова у меня просто с языка нейдут.
   — Что стряслось? Говори же!
   — Бар… взят!