Страница:
Когда они поравнялись с князем, Осинский крикнул: «Halt"[113] — и весь полк остановился как вкопанный; офицеры подняли трости, а хорунжий взметнул знамя и, размахивая им, трижды склонил перед князем.
— Vorwarts[114] — скомандовал Осинский.
— Vorwarts! — откликнулись офицеры, и полк двинулся вперед.
В точности так же, даже еще слаженней, показал своих Корицкий, и при виде его воинов возрадовались все солдатские сердца, а Иеремия, знаток из знатоков, тот даже подбоченился от удовольствия и глядел, и улыбался — ведь пехоты ему как раз и не хватало, — и понимал, что лучшей в целом свете не сыскать. Ощущал он себя теперь окрепшим и полагал, что добьется успеха во всех ратных начинаниях. Офицеры же беседовали о разных военных материях и о боевых качествах разных солдат, каковых на белом свете повстречать можно.
— Хороша пехота запорожская, в особенности из-за бруствера обороняться, — заметил Слешинский, — но эти ей не уступят, ибо вымуштрованы.
— Ба! Да они много лучше! — возразил Мигурский.
— Однако это народ тяжелый, — сказал Вершулл. — Что касается меня, я с моими татарами берусь за два дня так их измотать, что на третий можно будет, как баранов, их резать.
— Что ты, ваша милость, выдумываешь! Немцы — солдаты добрые.
На это пан Лонгинус Подбипятка своим певучим литовским говором заметил:
— Господь, он в милосердии своем различные нации различными доблестями одарил. Слыхал я, что нету на свете лучше нашей конницы, и, опять же, ни наша, ни венгерская пехота сравниться с немецкой не могут.
— Ибо господь по справедливости решает! — заявил пан Заглоба. — Вашей милости, к примеру, дал богатство немалое, здоровенный меч и тяжелую руку, а соображение невеликое.
— Уже присосался к нему, как пиявка конская, — смеясь, сказал Скшетуский.
А пан Подбипятка глаза закрыл и с обычной умильностью сказал:
— Слухать гадко! Вашей же милости дал он язык уж очень длинный!
— Если настаиваешь ты, что господь поступил ошибочно, таковой мне давая, тогда вместе со всею своей невинностью в пекло отправишься, ибо волю божью оспориваешь…
— Эт! Кто вашу милость переговорит! Болтаешь и болтаешь.
— А знаешь ли ты, сударь, чем человек от скотов отличается?
— А чем?
— А вот разумом и речью.
— От дал же ему, так дал! — сказал полковник Мокрский.
— Если ж ты, сударь, не понимаешь, отчего в Польше первейшая конница, а у немцев — пехота, так я тебе объясню.
— Отчего? Отчего? — заинтересовались несколько офицеров.
— Значит, так… Когда господь бог коня создал, привел он его к людям, чтобы творение божье восхвалили. А впереди тут как тут — немец, они же куда хошь пролезут. Показывает, значит, господь бог коня и спрашивает немца: что, мол, это такое? А немец и скажи: «Pferd!"[115] — «Что? — вопрошает создатель. — Значит, ты про мое творение „пфе!“ говоришь? А не будешь ты за то, рыло неумытое, на сей твари божьей ездить, а если и будешь, так хуже прочих». Сказав это, он коня поляку и подарил. Вот отчего польская конница самолучшая, а немцы, как пешкодралом за господом богом увязались — прощения просить, так наилучшею пехотою и стали.
— Вот это ваша милость весьма ловко вывела, — сказал пан Подбипятка.
Дальнейший обмен мнениями прервали вестовые, примчавшиеся с донесением, что к лагерю подходит еще какое-то войско, явно не казацкое, так как не со стороны Староконстантинова, а с противоположной, от реки Збруча идут. Часа этак через два отряды сии вошли с таким громом труб и барабанов, что князь даже разгневался и послал велеть им, чтобы угомонились, так как поблизости неприятель. Оказалось, что это пришел пан коронный стражник Самуэль Лащ, известный, кстати сказать, скандалист, обидчик, буян и забияка, однако солдат знаменитый. Привел он восемьсот человек такого же, как и сам он, пошиба: частью благородных, частью казаков, по каждому из которых, честно говоря, плакала виселица. Однако князя Иеремию солдатня эта не испугала — он знал, что в его руках ей придется преобразиться в послушных овечек, а удалью своей и мужеством покрыть все свои недостатки. Так что день оказался счастливым. Еще вчера князь, обескровленный уходом киевского воеводы, решил, пока не появятся новые подкрепления, военные действия приостановить и отойти на какое-то время в края поспокойнее, а сегодня он стоял во главе почти двенадцатитысячной армии, и хотя у Кривоноса войска было впятеро больше, однако, если учесть, что мятежные войска в большинстве состояли из черни, обе армии могли быть сочтены равными. Теперь князь даже и не думал об отдыхе. Запершись с Лащем, киевским воеводой, Зацвилиховским, Махницким и Осинским, он держал совет касательно дальнейших военных действий. Битву Кривоносу решено было дать назавтра, а ежели бы он не подоспел, тогда положили идти к нему сами.
Стояла уже глубокая ночь, и после многодневных дождей, столь докучавших солдатам под Махновкой, погода установилась превосходная. На темном своде небес роями сверкали золотые звезды. Месяц выкатился высоко и посеребрил все росоловецкие крыши. В лагере никто спать и не собирался. Все о завтрашней битве догадывались и готовились к ней, как ни в чем не бывало ведя приятные разговоры, распевая песни и многие для себя приятности предвкушая. Офицеры и товарищество познатнее, все в прекрасном настроении, расположились вокруг большого костра, не выпуская из рук чарки.
— Рассказывай же, ваша милость, далее! — просили они Заглобу. — Перешли, значит, вы Днепр, и что же? Каким образом вы до Бара-то добрались?
Пан Заглоба опрокинул кварту меду и сказал:
…Sed jam nox humida coela Praecipitat, suadentque cadentia sidera somnos, Sed si tantus amor casus cognoscere nostros Incipiam…[116] Вергилий. Энеида, II, 8 — 10, 13. (Перев. С. Ошерова.)
— Мои милостивые государи! Да ежели бы я стал все как было рассказывать, то и десяти ночей не хватило бы, да и меду, я так думаю, тоже, ведь старое горло, как старую телегу, смазывать полагается. Довольно будет, если скажу я вашим милостям, что в Корсунь, в лагерь самого Хмельницкого, пошел я с княжною и из пекла этого целою и невредимою ее вывел.
— Господи боже мой! Ты, сударь, надо полагать, колдовал! — воскликнул Володы„вский.
— Это точно, малость колдовал, — ответил Заглоба. — Ибо искусству этому сатанинскому еще в младые лета в Азии у одной колдуньи выучился, каковая, влюбившись в меня, все arcana премудрости чернокнижной мне разгласила. Да только там особенно не поколдуешь, ибо чары на чары получались. Там же вокруг Хмельницкого ворожбитов и колдуний до черта! Они ему столько чертей в услужение поназвали, что он чертями этими, как холопьями, распоряжается. Спать пойдет — дьявол ему сапоги стаскивает, одежа запылится — черти ему ее хвостами выколачивают, а он еще спьяну — раз! — какому-нибудь по мордам! За то, мол, говорит, что служишь плохо!
Богобоязненный пан Лонгинус перекрестился и сказал:
— С ними силы ада, с нами небесные!
— Они бы и меня, нечистые, перед Хмельницким раскрыли — и кто такой, и кого веду, да я их некоим способом заклял, вот они и помалкивали. Еще опасался я, что узнает меня Хмельницкий, мы же с ним раза два в Чигирине у Допула сталкивались. Были и еще знакомые полковники, да что из того? Я ж худой стал, борода до пояса выросла, волоса до плеч, да еще одежка — вот меня никто и не узнал.
— Так ты, сударь, самого Хмельницкого видел и с ним разговаривал?
— Видал ли я Хмельницкого? Да собственными глазами, как вот вас! Он же меня послал на Подолье шпионить, манифесты мужичью по дороге раздавать. Пернач дал для безопасности от татар, так что из Корсуня я уже всюду мог ехать без опаски. Встретятся мне мужики или низовые, я им сразу пернач к носу и говорю: «Понюхайте это, дiтки, — и катитесь к дьяволу!» Велел я тоже всюду давать мне есть и пить досыта, а они давали и подводы тоже давали, чему я рад был и постоянно поэтому за бедняжкой княжной моей доглядывал, чтобы после столь великих мытарств и опасностей в себя пришла. И вот, значит, скажу я вашим милостям, прежде чем добрались мы до Бара, она уже таково откормилась, что народ в этом самом Баре чуть глаза на нее не проглядел. Есть там пригожих девиц достаточно, потому что шляхта отовсюду посъезжалась, но им до нее, как совам до ласточки. Любят ее, опять же, люди, да и вы, судари, полюбили б, когда б увидели.
— Это уж верно, иначе оно быть не может! — молвил маленький Володы„вский.
— Но зачем же ты, ваша милость, аж в Бар подался? — спросил Мигурский.
— Затем, что порешил не успокаиваться, пока до безопасного места не доберусь, на маленькие замчонки я не надеялся, полагая, что бунтовщики на них покуситься могут. А на Бар хоть бы и покусились, да зубы все равно бы сломали. Там пан Анджей Потоцкий за могучими стенами сидит и столько же беспокоится насчет Хмеля, сколько я насчет пустой склянки. Ужели же вы, судари, считаете, что я неправильно поступил, далеко от войны уйдя? Опять же за мною наверняка Богун гнался, а уж если догнал бы, так поверьте, судари мои, марципан бы из меня собакам сделал. Вы его не знаете, а я, черти бы его драли, знаю! До тех пор спокоен не буду, пока его не повесят. Дай же, господи, столь счастливый конец, аминь! Видно, он себе никого так не приметил, как меня. Брр! Как подумаю об этом — мороз по коже! Оттого-то я теперь и напитки столь употребляю, хотя по натуре своей к возлияниям равнодушен.
— Что ты такое, ваша милость, говоришь! — удивился пан Подбипятка. — Ты же, братушка, как журавль колодезный, пьешь!
— Не гляди, сударь, в колодец, умного не увидишь! Однако чего об этом толковать! Едучи, значит, с перначом и манифестами Хмельницкого, больших помех я по пути не встретил. Добравшись до Винницы, нашел я там хоругвь присутствующего тут пана Аксака, однако дедовского облика пока решил не менять, потому что мужичья боялся. Одно только, что от манифестов отделался. Живет там шорник один по прозванию Сайгак. Он для запорожцев шпионит и сведения Хмельницкому посылает. Через него я и отослал назад манифесты, приписавши к ним таковые сентенции, что Хмель, надо думать, кожу велит с него содрать, когда прочтет. Однако у самого уже Бара такое мне приключилось, что я, как говорится, чуть возле берега не утонул.
— Как оно было? Как же?
— Повстречались нам пьяные солдаты-безобразники, и услыхали они, что обращаюсь я к княжне «барышня-панна», ведь я не очень-то уже и таился, находясь от своих поблизости. Они сразу: что это, мол, за дед такой и что это за особенный парнишка, к которому обращаются «барышня-панна»? А как на княжну глянули: красота писаная! Они на нас! Я сердешную мою в угол, собою заслонил и саблю хвать!
— Странно все же, — прервал рассказчика Володы„вский, — что ты, сударь, дедом переодетый, при сабле был.
— Ге! — сказал Заглоба. — При сабле? А кто вашей милости сказал, что я был при сабле? Я же солдатскую схватил, которая на столе лежала. Это ж в корчме было, в Шипинцах. Двоих я уложил мигом. Остальные за мушкеты! Я кричу: «Стойте, собаки, я шляхтич!» А тут вдруг орут: «Alt! Alt![117] Разъезд чей-то на подходе!», а это, оказывается, не разъезд, а всего-навсего пани Славошевская с эскортом, которую сын с пятьюдесятью всадниками провожал, парнишка молодой. Тут солдат этих наконец утихомирили. А я к пани Славошевской с речью приветственной. Так ее разжалобил, что сразу же хляби у ней в очах разверзлись. Взяла она княжну в свою карету, и двинулись мы в Бар. Думаете, на этом конец? Э нет!..
Внезапно пан Слешинский прервал Заглобу:
— Глядите-ка, милостивые государи, — сказал он, — там что, заря, что ли?
— Эй, быть не может! — возразил Скшетуский. — Рановато еще.
— Это где Староконстантинов!
— Точно! Видите: все ярче!
— Боже мой, зарево!
Все лица тотчас посерьезнели, все забыли про рассказ и вскочили.
— Зарево! Зарево! — подтвердило несколько голосов.
— Это Кривонос из-под Полонного подошел.
— Кривонос со всем войском.
— Передовые отряды, верно, город подожгли или деревни окрестные…
В этот момент тихо протрубили тревогу, и сразу к офицерам подошел старый Зацвилиховский.
— Милостивые государи! — сказал он. — Вернулась разведка. Враг под носом! Выступаем немедленно! К полкам! К полкам!..
Офицеры поспешили к своим полкам. Челядь затоптала костры, и спустя малое время лагерь погрузился во тьму. Только вдалеке, где Староконстантинов, небо становилось все краснее, и от зарева этого постепенно меркли и гасли звезды. Снова послышались трубы, тихонько протрубившие поход. Неотчетливые группы людей и лошадей зашевелились. В тишине были слышны удары копыт, мерный шаг пехоты и, наконец, глуховатый перестук орудий Вурцеля; иногда звякали мушкеты или раздавалась команда. Было что-то грозное и зловещее в ночном этом походе, не видимом во мраке, в этих голосах, шорохах, позвякиванье металла, в посвечивании броней и мечей. Хоругви спускались к староконстантиновской дороге и текли по ней в направлении зарева, похожие на гигантского ящера или змея, ползущего впотьмах. Но дивная июльская ночь уже кончалась. В Росоловцах загорланили кочеты, подавая по всему городишке голоса свои. Миля пути отделяла Росоловцы от Староконстантинова, так что, прежде чем войско медленным маршем прошло половину дороги, из-за дымного зарева, словно бы испуганная, выглянула бледная зорька и постепенно стала насыщать брезжущим светом воздух, извлекая из потемок леса, перелески, белую ленту большака и идущее по нему войско. Теперь людей, лошадей и сомкнутые ряды пехоты можно было различить отчетливее. Повеял утренний свежий ветерок и заплескал стягами над головами рыцарей.
Впереди шли татары Вершулла, за ними — казаки Понятовского, потом драгуны, пушки Вурцеля, а пехота с гусарами замыкала. Пан Заглоба ехал рядом со Скшетуским, но как-то все время вертелся в седле, и видно было, что перед неминуемой битвой его охватывает беспокойство.
— Ваша милость, — тихо зашептал он Скшетускому, словно бы опасаясь, что кто-то подслушает.
— Что скажешь, сударь?
— Первыми разве гусары ударят?
— Ты же говорил, что ты старый солдат, а не знаешь, что гусар для решающего удара держат, до той поры, когда неприятель все силы в битву бросит.
— Да знаю я это, знаю! Просто проверить себя хотел!
С минуту оба молчали. Затем пан Заглоба понизил голос еще больше и спросил снова:
— Значит, там Кривонос со всеми своими силами?
— Точно.
— А много их у него?
— С холопами тысяч шестьдесят будет.
— Ах ты дьявол! — сказал пан Заглоба.
Скшетуский улыбнулся в усы.
— Не сочти, ваша милость, что боюсь я, — опять зашептал Заглоба. — Просто у меня одышка, и толчеи я не люблю, потому что жарко бывает, а когда жарко, от меня пользы никакой. Другое дело в одиночку действовать! Человек хоть уловкой какой выкрутиться может, а тут и придумать ничего не успеешь! Тут не голова, а руки в выигрыше. Тут я пень по сравнению с паном Подбипяткой. У меня, сударь, на животе двести червонных золотых, которые мне князь пожаловал, но верь мне, что живот как раз предпочел бы я где-нибудь в другом месте держать. Тьфу! Терпеть не могу этих решающих сражений! Чума их бери!
— Ничего с вашей милостью не случится. Соберись с духом.
— С духом? Этого-то я и боюсь, что отвага благоразумие во мне победит! Я ведь жуть какой запальчивый… А мне нехороший знак был — пока у костра сидели, две звезды упало. Вдруг какая-нибудь моя!
— За добрые твои дела бог тебя наградит и в здравии соблюдет.
— Только бы слишком скоро награды не положил!
— Отчего же ты при обозе не остался?
— Я решил, что с войском безопаснее будет.
— И правильно. Вот увидишь, ваша милость, что ничего такого особенного в этом деле нету. Мы уже привычные, а consuetudo altera natura[118]. Вот уж и Случь с Вишоватым прудом.
И в самом деле, воды Вишоватого пруда, отделенные от Случи длинною запрудою, засверкали вдали. Войска тотчас остановились на всем протяжении.
— Что? Уже?
— Князь будет строй проверять, — ответил пан Скшетуский.
— Терпеть не могу толчеи!.. Говорю я вашей милости… просто не выношу.
— Гусары на правый фланг! — раздался голос вестового, посланного князем к Скшетускому.
Уже совсем развиднелось. Зарево поблекло в лучах восходящего солнца, золотые отсветы засверкали на остриях гусарских копий, и могло показаться, что над рыцарями загорелись тысячи свечей. После проверки строя войско, более не таясь, грянуло в один голос: «Распахнитесь, врата искупленья!» Могучая песнь покатилась по росам, ударилась в сосновый бор и, отраженная эхом, вознеслась к небесам.
Но вот берег по другую сторону запруды зачернел насколько хватал глаз несметным множеством казаков; полки подходили за полками, конные запорожцы, снаряженные длинными пиками, пеший люд с самопалами и половодье мужичья, вооруженного косами, цепами и вилами. За ними, точно в тумане, виднелся огромный обоз, по виду — прямо передвижной город. Скрип тысяч возов и ржание коней долетали даже до княжеских солдат. Казаки, однако, шли без обычных воплей, без завывания, и по ту сторону земляной плотины остановились. Обе враждебные армии какое-то время в молчании озирали друг друга.
Пан Заглоба, неотступно держась возле Скшетуского, поглядывал на это человеческое море и бормотал:
— Иисусе Христе, зачем же ты столько этой сволочи создал! Уж не сам ли это Хмельницкий с чернью и всеми вшами?! Ну не безобразие ли, скажи, ваша милость? Они же нас шапками закидают. А как славно было прежде на Украйне! Прут и прут! Чтоб на них бесы в пекле перли! И вс„ на нашу голову! Чтоб они от сапа сдохли!..
— Не бранись, ваша милость. Воскресенье ведь нынче.
— И верно — воскресенье, лучше бы оно о боге подумать… Pater noster qui est in coelis… Никакого уважения от этих негодяев ожидать нельзя… Sanctificetur nomen Tuum… Что же твориться будет сегодня на этой дамбе! Adveniat regnum Tuum… Вот уже во мне и сперло дыхание… Fiat voluntas Tua… А, чтоб вы издохли, Аманы мужеистребляющие! Гляди-ка, ваша милость! Что там?
Отряд в несколько сот человек оторвался от черного множества и беспорядочно направился к запруде.
— Поединщики это, — сказал Скшетуский. — Сейчас и наши к ним выедут.
— Значит, все-таки будет сражение?
— Беспременно.
— Черти бы все побрали! — Тут плохое настроение пана Заглобы перешло всякие границы. — А ты глядишь, сударь, на все, как на teatrum[119] в масленицу! — неприязненно крикнул он Скшетускому. — Словно бы твоя шкура тут ни при чем!
— Мы привычные, я же сказал.
— И, конечно, в поединки ввяжешься?
— Не очень-то пристало рыцарям из главных подразделений один на один с таковым противником биться, кто себе цену знает, этим не занимается. Но в нынешние времена разве же достоинство в расчет принимают?
— Уже и наши идут! Вон! — закричал пан Заглоба, завидя красную линию драгун Володы„вского, рысцою двигавшуюся к запруде.
За ними потянулись желающие — человек этак по десять от каждой хоругви. Среди прочих пошли рыжий Вершулл, Кушель, Понятовский, двое Карвичей, а из гусарских — пан Лонгинус Подбипятка.
Дистанция между обоими отрядами стала быстро сокращаться.
— Знатных дел сделаешься, сударь, свидетелем, — сказал Скшетуский пану Заглобе. — Особенно приглядись к Володы„вскому и Подбипятке. Великие это рыцари. Различаешь их, ваша милость?
— Различаю.
— Тогда гляди в оба, сам еще разохотишься.
Глава XXXI
— Vorwarts[114] — скомандовал Осинский.
— Vorwarts! — откликнулись офицеры, и полк двинулся вперед.
В точности так же, даже еще слаженней, показал своих Корицкий, и при виде его воинов возрадовались все солдатские сердца, а Иеремия, знаток из знатоков, тот даже подбоченился от удовольствия и глядел, и улыбался — ведь пехоты ему как раз и не хватало, — и понимал, что лучшей в целом свете не сыскать. Ощущал он себя теперь окрепшим и полагал, что добьется успеха во всех ратных начинаниях. Офицеры же беседовали о разных военных материях и о боевых качествах разных солдат, каковых на белом свете повстречать можно.
— Хороша пехота запорожская, в особенности из-за бруствера обороняться, — заметил Слешинский, — но эти ей не уступят, ибо вымуштрованы.
— Ба! Да они много лучше! — возразил Мигурский.
— Однако это народ тяжелый, — сказал Вершулл. — Что касается меня, я с моими татарами берусь за два дня так их измотать, что на третий можно будет, как баранов, их резать.
— Что ты, ваша милость, выдумываешь! Немцы — солдаты добрые.
На это пан Лонгинус Подбипятка своим певучим литовским говором заметил:
— Господь, он в милосердии своем различные нации различными доблестями одарил. Слыхал я, что нету на свете лучше нашей конницы, и, опять же, ни наша, ни венгерская пехота сравниться с немецкой не могут.
— Ибо господь по справедливости решает! — заявил пан Заглоба. — Вашей милости, к примеру, дал богатство немалое, здоровенный меч и тяжелую руку, а соображение невеликое.
— Уже присосался к нему, как пиявка конская, — смеясь, сказал Скшетуский.
А пан Подбипятка глаза закрыл и с обычной умильностью сказал:
— Слухать гадко! Вашей же милости дал он язык уж очень длинный!
— Если настаиваешь ты, что господь поступил ошибочно, таковой мне давая, тогда вместе со всею своей невинностью в пекло отправишься, ибо волю божью оспориваешь…
— Эт! Кто вашу милость переговорит! Болтаешь и болтаешь.
— А знаешь ли ты, сударь, чем человек от скотов отличается?
— А чем?
— А вот разумом и речью.
— От дал же ему, так дал! — сказал полковник Мокрский.
— Если ж ты, сударь, не понимаешь, отчего в Польше первейшая конница, а у немцев — пехота, так я тебе объясню.
— Отчего? Отчего? — заинтересовались несколько офицеров.
— Значит, так… Когда господь бог коня создал, привел он его к людям, чтобы творение божье восхвалили. А впереди тут как тут — немец, они же куда хошь пролезут. Показывает, значит, господь бог коня и спрашивает немца: что, мол, это такое? А немец и скажи: «Pferd!"[115] — «Что? — вопрошает создатель. — Значит, ты про мое творение „пфе!“ говоришь? А не будешь ты за то, рыло неумытое, на сей твари божьей ездить, а если и будешь, так хуже прочих». Сказав это, он коня поляку и подарил. Вот отчего польская конница самолучшая, а немцы, как пешкодралом за господом богом увязались — прощения просить, так наилучшею пехотою и стали.
— Вот это ваша милость весьма ловко вывела, — сказал пан Подбипятка.
Дальнейший обмен мнениями прервали вестовые, примчавшиеся с донесением, что к лагерю подходит еще какое-то войско, явно не казацкое, так как не со стороны Староконстантинова, а с противоположной, от реки Збруча идут. Часа этак через два отряды сии вошли с таким громом труб и барабанов, что князь даже разгневался и послал велеть им, чтобы угомонились, так как поблизости неприятель. Оказалось, что это пришел пан коронный стражник Самуэль Лащ, известный, кстати сказать, скандалист, обидчик, буян и забияка, однако солдат знаменитый. Привел он восемьсот человек такого же, как и сам он, пошиба: частью благородных, частью казаков, по каждому из которых, честно говоря, плакала виселица. Однако князя Иеремию солдатня эта не испугала — он знал, что в его руках ей придется преобразиться в послушных овечек, а удалью своей и мужеством покрыть все свои недостатки. Так что день оказался счастливым. Еще вчера князь, обескровленный уходом киевского воеводы, решил, пока не появятся новые подкрепления, военные действия приостановить и отойти на какое-то время в края поспокойнее, а сегодня он стоял во главе почти двенадцатитысячной армии, и хотя у Кривоноса войска было впятеро больше, однако, если учесть, что мятежные войска в большинстве состояли из черни, обе армии могли быть сочтены равными. Теперь князь даже и не думал об отдыхе. Запершись с Лащем, киевским воеводой, Зацвилиховским, Махницким и Осинским, он держал совет касательно дальнейших военных действий. Битву Кривоносу решено было дать назавтра, а ежели бы он не подоспел, тогда положили идти к нему сами.
Стояла уже глубокая ночь, и после многодневных дождей, столь докучавших солдатам под Махновкой, погода установилась превосходная. На темном своде небес роями сверкали золотые звезды. Месяц выкатился высоко и посеребрил все росоловецкие крыши. В лагере никто спать и не собирался. Все о завтрашней битве догадывались и готовились к ней, как ни в чем не бывало ведя приятные разговоры, распевая песни и многие для себя приятности предвкушая. Офицеры и товарищество познатнее, все в прекрасном настроении, расположились вокруг большого костра, не выпуская из рук чарки.
— Рассказывай же, ваша милость, далее! — просили они Заглобу. — Перешли, значит, вы Днепр, и что же? Каким образом вы до Бара-то добрались?
Пан Заглоба опрокинул кварту меду и сказал:
…Sed jam nox humida coela Praecipitat, suadentque cadentia sidera somnos, Sed si tantus amor casus cognoscere nostros Incipiam…[116] Вергилий. Энеида, II, 8 — 10, 13. (Перев. С. Ошерова.)
— Мои милостивые государи! Да ежели бы я стал все как было рассказывать, то и десяти ночей не хватило бы, да и меду, я так думаю, тоже, ведь старое горло, как старую телегу, смазывать полагается. Довольно будет, если скажу я вашим милостям, что в Корсунь, в лагерь самого Хмельницкого, пошел я с княжною и из пекла этого целою и невредимою ее вывел.
— Господи боже мой! Ты, сударь, надо полагать, колдовал! — воскликнул Володы„вский.
— Это точно, малость колдовал, — ответил Заглоба. — Ибо искусству этому сатанинскому еще в младые лета в Азии у одной колдуньи выучился, каковая, влюбившись в меня, все arcana премудрости чернокнижной мне разгласила. Да только там особенно не поколдуешь, ибо чары на чары получались. Там же вокруг Хмельницкого ворожбитов и колдуний до черта! Они ему столько чертей в услужение поназвали, что он чертями этими, как холопьями, распоряжается. Спать пойдет — дьявол ему сапоги стаскивает, одежа запылится — черти ему ее хвостами выколачивают, а он еще спьяну — раз! — какому-нибудь по мордам! За то, мол, говорит, что служишь плохо!
Богобоязненный пан Лонгинус перекрестился и сказал:
— С ними силы ада, с нами небесные!
— Они бы и меня, нечистые, перед Хмельницким раскрыли — и кто такой, и кого веду, да я их некоим способом заклял, вот они и помалкивали. Еще опасался я, что узнает меня Хмельницкий, мы же с ним раза два в Чигирине у Допула сталкивались. Были и еще знакомые полковники, да что из того? Я ж худой стал, борода до пояса выросла, волоса до плеч, да еще одежка — вот меня никто и не узнал.
— Так ты, сударь, самого Хмельницкого видел и с ним разговаривал?
— Видал ли я Хмельницкого? Да собственными глазами, как вот вас! Он же меня послал на Подолье шпионить, манифесты мужичью по дороге раздавать. Пернач дал для безопасности от татар, так что из Корсуня я уже всюду мог ехать без опаски. Встретятся мне мужики или низовые, я им сразу пернач к носу и говорю: «Понюхайте это, дiтки, — и катитесь к дьяволу!» Велел я тоже всюду давать мне есть и пить досыта, а они давали и подводы тоже давали, чему я рад был и постоянно поэтому за бедняжкой княжной моей доглядывал, чтобы после столь великих мытарств и опасностей в себя пришла. И вот, значит, скажу я вашим милостям, прежде чем добрались мы до Бара, она уже таково откормилась, что народ в этом самом Баре чуть глаза на нее не проглядел. Есть там пригожих девиц достаточно, потому что шляхта отовсюду посъезжалась, но им до нее, как совам до ласточки. Любят ее, опять же, люди, да и вы, судари, полюбили б, когда б увидели.
— Это уж верно, иначе оно быть не может! — молвил маленький Володы„вский.
— Но зачем же ты, ваша милость, аж в Бар подался? — спросил Мигурский.
— Затем, что порешил не успокаиваться, пока до безопасного места не доберусь, на маленькие замчонки я не надеялся, полагая, что бунтовщики на них покуситься могут. А на Бар хоть бы и покусились, да зубы все равно бы сломали. Там пан Анджей Потоцкий за могучими стенами сидит и столько же беспокоится насчет Хмеля, сколько я насчет пустой склянки. Ужели же вы, судари, считаете, что я неправильно поступил, далеко от войны уйдя? Опять же за мною наверняка Богун гнался, а уж если догнал бы, так поверьте, судари мои, марципан бы из меня собакам сделал. Вы его не знаете, а я, черти бы его драли, знаю! До тех пор спокоен не буду, пока его не повесят. Дай же, господи, столь счастливый конец, аминь! Видно, он себе никого так не приметил, как меня. Брр! Как подумаю об этом — мороз по коже! Оттого-то я теперь и напитки столь употребляю, хотя по натуре своей к возлияниям равнодушен.
— Что ты такое, ваша милость, говоришь! — удивился пан Подбипятка. — Ты же, братушка, как журавль колодезный, пьешь!
— Не гляди, сударь, в колодец, умного не увидишь! Однако чего об этом толковать! Едучи, значит, с перначом и манифестами Хмельницкого, больших помех я по пути не встретил. Добравшись до Винницы, нашел я там хоругвь присутствующего тут пана Аксака, однако дедовского облика пока решил не менять, потому что мужичья боялся. Одно только, что от манифестов отделался. Живет там шорник один по прозванию Сайгак. Он для запорожцев шпионит и сведения Хмельницкому посылает. Через него я и отослал назад манифесты, приписавши к ним таковые сентенции, что Хмель, надо думать, кожу велит с него содрать, когда прочтет. Однако у самого уже Бара такое мне приключилось, что я, как говорится, чуть возле берега не утонул.
— Как оно было? Как же?
— Повстречались нам пьяные солдаты-безобразники, и услыхали они, что обращаюсь я к княжне «барышня-панна», ведь я не очень-то уже и таился, находясь от своих поблизости. Они сразу: что это, мол, за дед такой и что это за особенный парнишка, к которому обращаются «барышня-панна»? А как на княжну глянули: красота писаная! Они на нас! Я сердешную мою в угол, собою заслонил и саблю хвать!
— Странно все же, — прервал рассказчика Володы„вский, — что ты, сударь, дедом переодетый, при сабле был.
— Ге! — сказал Заглоба. — При сабле? А кто вашей милости сказал, что я был при сабле? Я же солдатскую схватил, которая на столе лежала. Это ж в корчме было, в Шипинцах. Двоих я уложил мигом. Остальные за мушкеты! Я кричу: «Стойте, собаки, я шляхтич!» А тут вдруг орут: «Alt! Alt![117] Разъезд чей-то на подходе!», а это, оказывается, не разъезд, а всего-навсего пани Славошевская с эскортом, которую сын с пятьюдесятью всадниками провожал, парнишка молодой. Тут солдат этих наконец утихомирили. А я к пани Славошевской с речью приветственной. Так ее разжалобил, что сразу же хляби у ней в очах разверзлись. Взяла она княжну в свою карету, и двинулись мы в Бар. Думаете, на этом конец? Э нет!..
Внезапно пан Слешинский прервал Заглобу:
— Глядите-ка, милостивые государи, — сказал он, — там что, заря, что ли?
— Эй, быть не может! — возразил Скшетуский. — Рановато еще.
— Это где Староконстантинов!
— Точно! Видите: все ярче!
— Боже мой, зарево!
Все лица тотчас посерьезнели, все забыли про рассказ и вскочили.
— Зарево! Зарево! — подтвердило несколько голосов.
— Это Кривонос из-под Полонного подошел.
— Кривонос со всем войском.
— Передовые отряды, верно, город подожгли или деревни окрестные…
В этот момент тихо протрубили тревогу, и сразу к офицерам подошел старый Зацвилиховский.
— Милостивые государи! — сказал он. — Вернулась разведка. Враг под носом! Выступаем немедленно! К полкам! К полкам!..
Офицеры поспешили к своим полкам. Челядь затоптала костры, и спустя малое время лагерь погрузился во тьму. Только вдалеке, где Староконстантинов, небо становилось все краснее, и от зарева этого постепенно меркли и гасли звезды. Снова послышались трубы, тихонько протрубившие поход. Неотчетливые группы людей и лошадей зашевелились. В тишине были слышны удары копыт, мерный шаг пехоты и, наконец, глуховатый перестук орудий Вурцеля; иногда звякали мушкеты или раздавалась команда. Было что-то грозное и зловещее в ночном этом походе, не видимом во мраке, в этих голосах, шорохах, позвякиванье металла, в посвечивании броней и мечей. Хоругви спускались к староконстантиновской дороге и текли по ней в направлении зарева, похожие на гигантского ящера или змея, ползущего впотьмах. Но дивная июльская ночь уже кончалась. В Росоловцах загорланили кочеты, подавая по всему городишке голоса свои. Миля пути отделяла Росоловцы от Староконстантинова, так что, прежде чем войско медленным маршем прошло половину дороги, из-за дымного зарева, словно бы испуганная, выглянула бледная зорька и постепенно стала насыщать брезжущим светом воздух, извлекая из потемок леса, перелески, белую ленту большака и идущее по нему войско. Теперь людей, лошадей и сомкнутые ряды пехоты можно было различить отчетливее. Повеял утренний свежий ветерок и заплескал стягами над головами рыцарей.
Впереди шли татары Вершулла, за ними — казаки Понятовского, потом драгуны, пушки Вурцеля, а пехота с гусарами замыкала. Пан Заглоба ехал рядом со Скшетуским, но как-то все время вертелся в седле, и видно было, что перед неминуемой битвой его охватывает беспокойство.
— Ваша милость, — тихо зашептал он Скшетускому, словно бы опасаясь, что кто-то подслушает.
— Что скажешь, сударь?
— Первыми разве гусары ударят?
— Ты же говорил, что ты старый солдат, а не знаешь, что гусар для решающего удара держат, до той поры, когда неприятель все силы в битву бросит.
— Да знаю я это, знаю! Просто проверить себя хотел!
С минуту оба молчали. Затем пан Заглоба понизил голос еще больше и спросил снова:
— Значит, там Кривонос со всеми своими силами?
— Точно.
— А много их у него?
— С холопами тысяч шестьдесят будет.
— Ах ты дьявол! — сказал пан Заглоба.
Скшетуский улыбнулся в усы.
— Не сочти, ваша милость, что боюсь я, — опять зашептал Заглоба. — Просто у меня одышка, и толчеи я не люблю, потому что жарко бывает, а когда жарко, от меня пользы никакой. Другое дело в одиночку действовать! Человек хоть уловкой какой выкрутиться может, а тут и придумать ничего не успеешь! Тут не голова, а руки в выигрыше. Тут я пень по сравнению с паном Подбипяткой. У меня, сударь, на животе двести червонных золотых, которые мне князь пожаловал, но верь мне, что живот как раз предпочел бы я где-нибудь в другом месте держать. Тьфу! Терпеть не могу этих решающих сражений! Чума их бери!
— Ничего с вашей милостью не случится. Соберись с духом.
— С духом? Этого-то я и боюсь, что отвага благоразумие во мне победит! Я ведь жуть какой запальчивый… А мне нехороший знак был — пока у костра сидели, две звезды упало. Вдруг какая-нибудь моя!
— За добрые твои дела бог тебя наградит и в здравии соблюдет.
— Только бы слишком скоро награды не положил!
— Отчего же ты при обозе не остался?
— Я решил, что с войском безопаснее будет.
— И правильно. Вот увидишь, ваша милость, что ничего такого особенного в этом деле нету. Мы уже привычные, а consuetudo altera natura[118]. Вот уж и Случь с Вишоватым прудом.
И в самом деле, воды Вишоватого пруда, отделенные от Случи длинною запрудою, засверкали вдали. Войска тотчас остановились на всем протяжении.
— Что? Уже?
— Князь будет строй проверять, — ответил пан Скшетуский.
— Терпеть не могу толчеи!.. Говорю я вашей милости… просто не выношу.
— Гусары на правый фланг! — раздался голос вестового, посланного князем к Скшетускому.
Уже совсем развиднелось. Зарево поблекло в лучах восходящего солнца, золотые отсветы засверкали на остриях гусарских копий, и могло показаться, что над рыцарями загорелись тысячи свечей. После проверки строя войско, более не таясь, грянуло в один голос: «Распахнитесь, врата искупленья!» Могучая песнь покатилась по росам, ударилась в сосновый бор и, отраженная эхом, вознеслась к небесам.
Но вот берег по другую сторону запруды зачернел насколько хватал глаз несметным множеством казаков; полки подходили за полками, конные запорожцы, снаряженные длинными пиками, пеший люд с самопалами и половодье мужичья, вооруженного косами, цепами и вилами. За ними, точно в тумане, виднелся огромный обоз, по виду — прямо передвижной город. Скрип тысяч возов и ржание коней долетали даже до княжеских солдат. Казаки, однако, шли без обычных воплей, без завывания, и по ту сторону земляной плотины остановились. Обе враждебные армии какое-то время в молчании озирали друг друга.
Пан Заглоба, неотступно держась возле Скшетуского, поглядывал на это человеческое море и бормотал:
— Иисусе Христе, зачем же ты столько этой сволочи создал! Уж не сам ли это Хмельницкий с чернью и всеми вшами?! Ну не безобразие ли, скажи, ваша милость? Они же нас шапками закидают. А как славно было прежде на Украйне! Прут и прут! Чтоб на них бесы в пекле перли! И вс„ на нашу голову! Чтоб они от сапа сдохли!..
— Не бранись, ваша милость. Воскресенье ведь нынче.
— И верно — воскресенье, лучше бы оно о боге подумать… Pater noster qui est in coelis… Никакого уважения от этих негодяев ожидать нельзя… Sanctificetur nomen Tuum… Что же твориться будет сегодня на этой дамбе! Adveniat regnum Tuum… Вот уже во мне и сперло дыхание… Fiat voluntas Tua… А, чтоб вы издохли, Аманы мужеистребляющие! Гляди-ка, ваша милость! Что там?
Отряд в несколько сот человек оторвался от черного множества и беспорядочно направился к запруде.
— Поединщики это, — сказал Скшетуский. — Сейчас и наши к ним выедут.
— Значит, все-таки будет сражение?
— Беспременно.
— Черти бы все побрали! — Тут плохое настроение пана Заглобы перешло всякие границы. — А ты глядишь, сударь, на все, как на teatrum[119] в масленицу! — неприязненно крикнул он Скшетускому. — Словно бы твоя шкура тут ни при чем!
— Мы привычные, я же сказал.
— И, конечно, в поединки ввяжешься?
— Не очень-то пристало рыцарям из главных подразделений один на один с таковым противником биться, кто себе цену знает, этим не занимается. Но в нынешние времена разве же достоинство в расчет принимают?
— Уже и наши идут! Вон! — закричал пан Заглоба, завидя красную линию драгун Володы„вского, рысцою двигавшуюся к запруде.
За ними потянулись желающие — человек этак по десять от каждой хоругви. Среди прочих пошли рыжий Вершулл, Кушель, Понятовский, двое Карвичей, а из гусарских — пан Лонгинус Подбипятка.
Дистанция между обоими отрядами стала быстро сокращаться.
— Знатных дел сделаешься, сударь, свидетелем, — сказал Скшетуский пану Заглобе. — Особенно приглядись к Володы„вскому и Подбипятке. Великие это рыцари. Различаешь их, ваша милость?
— Различаю.
— Тогда гляди в оба, сам еще разохотишься.
Глава XXXI
Воины, сойдясь совсем близко, остановили коней и принялись первым делом поносить друг друга.
— Здравствуйте! Здравствуйте! А вот мы сейчас собак вашей падалью накормим! — закричали княжеские солдаты.
— А ваша и собакам не в корм.
— Сгниете в пруду этом, громилы подлые!
— Кому писано, тот и сгниет. Вас небось первых рыбы обглодают.
— А ну-ка вилами навоз ковырять, хамы! Вам оно привычнее, чем сабля.
— Хотя ж мы и хамы, зато сынки наши шляхтой будут, потому как от паненок ваших породятся!
Какой-то казак, видать заднепровский, выскочил вперед и, сложив ладони у рта, заорал оглушительным голосом:
— У князя две племянницы! Скажите, чтобы Кривоносу их прислал…
У пана Володы„вского, едва услыхал он такое кощунство, от бешенства аж в глазах потемнело, и он тотчас повернул коня на запорожца.
Скшетуский, стоя на правом фланге с гусарами, признал его издали и крикнул Заглобе:
— Володы„вский пошел! Володы„вский! Гляди же, сударь! Вон! Вон!
— Вижу! — закричал пан Заглоба. — Уже подскакал! Сражаются! Раз! Раз! Бей его! Вон они! Ого, вс„! Ну и хват, трава на нем не расти.
И правда, со второго замаха кощунник, как громом пораженный, рухнул наземь, причем головою к своим, что было недобрым знаком.
Меж тем выскочил второй, одетый в червонный кунтуш, снятый с какого-то шляхтича, и налетел на пана Володы„вского несколько сбоку, однако лошадь под ним в момент самого удара споткнулась. Пан Володы„вский оборотился, и сразу стало ясно, что такое мастер, ибо одною только кистью шевельнул он, произведя движение столь легкое и мягкое, что просто-таки незаметное, — и сабля запорожца порхнула в воздух. Пан же Володы„вский за шиворот его схватил и вместе с конем помчал к своим.
— Брати рiдни…, спасайте! — вопил пленник.
Однако сопротивляться не сопротивлялся, зная, что пошевелись он, и тотчас будет посечен саблею, так что он даже и коня своего колотил пятками, чтобы скакал соответственно. И пан Володы„вский мчал его, как волк козу.
Завидя такое, кинулись друг на друга человек по пятнадцать с каждой стороны — большему количеству на узкой запруде было не поместиться. Так что сходились противники поодиночке. Воин схлестывался с воином, конь с конем, сабля с саблей, и череда поединков этих являла собой поразительное зрелище, на каковое оба войска взирали с величайшим любопытством, пытаясь угадать по нему, что сулит им фортуна. Утреннее солнце сияло над сражавшимися, а воздух был так прозрачен, что можно было различить лица в обоих построениях. Издали все выглядело, как некий турнир или игрища. Порою разве что из толчеи вдруг выбегал конь без седока, иногда труп срывался с дамбы в ясное стекло воды, и та раскалывалась золотыми искрами, а потом расходилась волнообразными кругами все дальше и дальше от берега.
В обоих станах сердца солдат радовались мужеству своих рыцарей и ратному их запалу. Каждый желал своим победы. Вдруг Скшетуский всплеснул руками, так что звякнули нараменники, и воскликнул:
— Вершулл погиб! С конем упал… Глядите: он на белом том сидел!
Но Вершулл не погиб, хоть и в самом деле упал вместе с конем; опрокинул его огромный Полуян, бывший казак князя Иеремии, а сейчас второй после Кривоноса военачальник. Был это знаменитый поединщик, никогда забавы сей не пропускавший. Столь могучий, что без труда ломал по две подковы сразу, в одиночной схватке он прослыл непобедимым. Опрокинув Вершулла, он ударил на бравого офицера Курошляхтича и страшно, почти до седла, разрубил его надвое; остальные, потрясенные, отпрянули, и, завидя это, пан Лонгинус повернул к казаку свою лифляндскую кобылу.
— Погибнешь! — крикнул Полуян дерзновенному мужу.
— Что поделать! — ответил Подбипятка, замахиваясь.
Увы, при нем не было Сорвиглавца, ибо, предназначив его для весьма великих подвигов, он не желал пользоваться мечом в поединках, и Сорвиглавец находился в хоругви при верном оруженосце; с собою же у пана Лонгина была только легкая сабля-баторовка с голубоватым и вызолоченным клинком. Первый ее удар Полуян отразил, хотя сразу понял, что имеет дело с незаурядным бойцом, так как сабля в его руке прямо задрожала; отбил он еще и второй удар, и третий, после чего или большую сноровку противника в фехтовании угадал, или перед обеими армиями страшною своей силой похвастаться захотел, или, припертый к краю плотины, под напором огромной коняги пана Лонгина опасался упасть в воду, но, отбив очередной удар, он свел коней боками и литвина в могучие объятия поперек схватил.
И сцепились они, точно два медведя, когда те из-за медведихи во время течки борются, обвились один вокруг другого, как две сосны, когда, из одного ствола вырастая, они взаимно обвиваются и почти единый ствол составляют.
Все, затаив дыхание, в молчанье наблюдали схватку этих борцов, из которых каждый за величайшего силача среди своих почитался. А те и впрямь, можно сказать, срослись в одно тело, потому что долгое время пребывали в неподвижности. Только лица их сделались красны, только по жилам, выскочившим на их лбах, по изогнутым, как луки, хребтам, за страшной этой неподвижностью угадывалось нечеловеческое усилие рук, напрягшихся во взаимном обхвате.
— Здравствуйте! Здравствуйте! А вот мы сейчас собак вашей падалью накормим! — закричали княжеские солдаты.
— А ваша и собакам не в корм.
— Сгниете в пруду этом, громилы подлые!
— Кому писано, тот и сгниет. Вас небось первых рыбы обглодают.
— А ну-ка вилами навоз ковырять, хамы! Вам оно привычнее, чем сабля.
— Хотя ж мы и хамы, зато сынки наши шляхтой будут, потому как от паненок ваших породятся!
Какой-то казак, видать заднепровский, выскочил вперед и, сложив ладони у рта, заорал оглушительным голосом:
— У князя две племянницы! Скажите, чтобы Кривоносу их прислал…
У пана Володы„вского, едва услыхал он такое кощунство, от бешенства аж в глазах потемнело, и он тотчас повернул коня на запорожца.
Скшетуский, стоя на правом фланге с гусарами, признал его издали и крикнул Заглобе:
— Володы„вский пошел! Володы„вский! Гляди же, сударь! Вон! Вон!
— Вижу! — закричал пан Заглоба. — Уже подскакал! Сражаются! Раз! Раз! Бей его! Вон они! Ого, вс„! Ну и хват, трава на нем не расти.
И правда, со второго замаха кощунник, как громом пораженный, рухнул наземь, причем головою к своим, что было недобрым знаком.
Меж тем выскочил второй, одетый в червонный кунтуш, снятый с какого-то шляхтича, и налетел на пана Володы„вского несколько сбоку, однако лошадь под ним в момент самого удара споткнулась. Пан Володы„вский оборотился, и сразу стало ясно, что такое мастер, ибо одною только кистью шевельнул он, произведя движение столь легкое и мягкое, что просто-таки незаметное, — и сабля запорожца порхнула в воздух. Пан же Володы„вский за шиворот его схватил и вместе с конем помчал к своим.
— Брати рiдни…, спасайте! — вопил пленник.
Однако сопротивляться не сопротивлялся, зная, что пошевелись он, и тотчас будет посечен саблею, так что он даже и коня своего колотил пятками, чтобы скакал соответственно. И пан Володы„вский мчал его, как волк козу.
Завидя такое, кинулись друг на друга человек по пятнадцать с каждой стороны — большему количеству на узкой запруде было не поместиться. Так что сходились противники поодиночке. Воин схлестывался с воином, конь с конем, сабля с саблей, и череда поединков этих являла собой поразительное зрелище, на каковое оба войска взирали с величайшим любопытством, пытаясь угадать по нему, что сулит им фортуна. Утреннее солнце сияло над сражавшимися, а воздух был так прозрачен, что можно было различить лица в обоих построениях. Издали все выглядело, как некий турнир или игрища. Порою разве что из толчеи вдруг выбегал конь без седока, иногда труп срывался с дамбы в ясное стекло воды, и та раскалывалась золотыми искрами, а потом расходилась волнообразными кругами все дальше и дальше от берега.
В обоих станах сердца солдат радовались мужеству своих рыцарей и ратному их запалу. Каждый желал своим победы. Вдруг Скшетуский всплеснул руками, так что звякнули нараменники, и воскликнул:
— Вершулл погиб! С конем упал… Глядите: он на белом том сидел!
Но Вершулл не погиб, хоть и в самом деле упал вместе с конем; опрокинул его огромный Полуян, бывший казак князя Иеремии, а сейчас второй после Кривоноса военачальник. Был это знаменитый поединщик, никогда забавы сей не пропускавший. Столь могучий, что без труда ломал по две подковы сразу, в одиночной схватке он прослыл непобедимым. Опрокинув Вершулла, он ударил на бравого офицера Курошляхтича и страшно, почти до седла, разрубил его надвое; остальные, потрясенные, отпрянули, и, завидя это, пан Лонгинус повернул к казаку свою лифляндскую кобылу.
— Погибнешь! — крикнул Полуян дерзновенному мужу.
— Что поделать! — ответил Подбипятка, замахиваясь.
Увы, при нем не было Сорвиглавца, ибо, предназначив его для весьма великих подвигов, он не желал пользоваться мечом в поединках, и Сорвиглавец находился в хоругви при верном оруженосце; с собою же у пана Лонгина была только легкая сабля-баторовка с голубоватым и вызолоченным клинком. Первый ее удар Полуян отразил, хотя сразу понял, что имеет дело с незаурядным бойцом, так как сабля в его руке прямо задрожала; отбил он еще и второй удар, и третий, после чего или большую сноровку противника в фехтовании угадал, или перед обеими армиями страшною своей силой похвастаться захотел, или, припертый к краю плотины, под напором огромной коняги пана Лонгина опасался упасть в воду, но, отбив очередной удар, он свел коней боками и литвина в могучие объятия поперек схватил.
И сцепились они, точно два медведя, когда те из-за медведихи во время течки борются, обвились один вокруг другого, как две сосны, когда, из одного ствола вырастая, они взаимно обвиваются и почти единый ствол составляют.
Все, затаив дыхание, в молчанье наблюдали схватку этих борцов, из которых каждый за величайшего силача среди своих почитался. А те и впрямь, можно сказать, срослись в одно тело, потому что долгое время пребывали в неподвижности. Только лица их сделались красны, только по жилам, выскочившим на их лбах, по изогнутым, как луки, хребтам, за страшной этой неподвижностью угадывалось нечеловеческое усилие рук, напрягшихся во взаимном обхвате.