Но прежде чем он договорил, Богун выхватил из-за пояса пистолет и выстрелил.
   — Иисусе! — охнул Симеон, шагнул вперед, начал бить руками по воздуху и тяжело упал наземь.
   — Люди, на помощь! — отчаянно завопила княгиня.
   Но в ту же секунду во дворе со стороны сада ударили еще выстрелы, двери и окна с грохотом распахнулись, и несколько десятков казаков ворвались в сени.
   — На погибель! — загремели дикие голоса.
   С майдана послышался тревожный колокол. Птицы в сенях беспокойно заверещали, шум, пальба и крики нарушили недавнее безмолвие спящей усадьбы.
   Старая княгиня, воя, точно волчица, бросилась на тело Симеона, дергавшееся в предсмертных судорогах, но сразу же два казака схватили ее за волосы и оттащили в сторону, а молодой Миколай тем временем, припертый в угол сеней, защищался с бешенством и львиной отвагой.
   — Прочь! — внезапно крикнул Богун окружившим княжича казакам. — Прочь! — повторил он громоподобным голосом.
   Казаки расступились. Они решили, что атаман хочет сохранить молодому человеку жизнь. Однако Богун с саблей в руке сам бросился на Миколая.
   Закипел страшный поединок, на который княгиня, разинув рот, глядела горящим взором, удерживаемая за волоса четырьмя железными руками. Молодой князь обрушился на казака как вихрь, а тот, медленно пятясь, вывел его на средину сеней. Внезапно он присел, отразил могучий удар и перешел из обороны в нападение.
   Казаки, затаив дыхание, поопускали сабли и, замерев, следили за схваткой.
   В тишине были слышны только дыхание и сопение сражавшихся, скрип зубов да свист или резкий звон состукнувшихся клинков.
   Какое-то время казалось, что атаман дрогнет перед громадной силой и натиском юноши, — он снова начал пятиться и отшатываться. Лицо его напряглось, словно бы от чрезмерных усилий. Миколай же удвоил удары, сабля его окружила казака беспрерывными петлями молний, пыль поднялась с пола и заволокла противников, но сквозь клубы ее казаки заметили на лице атамана кровь.
   Внезапно Богун отпрыгнул в сторону, и клинок Миколая угодил в пустоту. Миколай качнулся вслед промаху, подался вперед, и в ту же секунду казак так страшно полоснул его сзади по шее, что княжич рухнул, словно пораженный громом.
   Радостные крики казаков смешались с нечеловеческим визгом княгини. Казалось, от визга этого рухнет бревенчатый потолок. Бой был закончен, казаки кинулись к оружию, висящему на стенах, и начали его сдирать, вырывая друг у друга драгоценные сабли и кинжалы, наступая на трупы князей и собственных товарищей, полегших от руки Миколая. Богун им не препятствовал. Он стоял, загородив дорогу к дверям, ведущим в покои Елены, и тяжко дышал от усталости. Лицо его было бледно и окровавлено, ибо клинок княжича дважды все же коснулся его головы. Взгляд атамана переходил с трупа Миколая на труп Симеона, а иногда падал и на посиневшее лицо княгини, которую молодцы, держа за волосы, прижимали коленями к полу, ибо она рвалась к телам детей своих.
   Вопли и суматоха в сенях усиливались с каждою минутой. Казаки волокли на веревках челядь Курцевичей и безжалостно ее приканчивали. Пол был залит кровью, сени заполнились трупами, пороховым дымом, со стен было все содрано, и даже птиц перебили.
   Внезапно двери, которые заслонял собою Богун, отворились настежь. Атаман поворотился и отшатнулся.
   В дверях возник слепой Василь, а рядом с ним Елена, одетая в белую рубаху, бледная, как эта самая рубаха, с расширившимися от ужаса глазами и полуоткрытым ртом.
   Василь держал в обеих руках на высоте лица крест. И в сумятице, царившей в сенях, рядом с трупами, с растекшейся по полу кровью княжичей, вблизи сверкавших сабель и бешеных очей, на удивление торжественно выглядела его фигура, высокая, исхудалая, с седеющими волосами и черными провалами вместо глаз. Казалось, это призрак или труп, оставив могилу свою, грядет покарать злодейство.
   Крики смолкли. Казаки в ужасе расступились. В тишине раздался спокойный, но горестный и стенающий голос Василя:
   — Во имя отца и спаса, и духа, и святой-пречистой! Мужи, идущие из дальних краин, грядете ли вы во имя божие? Ибо сказано: «Благословен муж в пути, который несет слово господа». А вы благую ли весть несете? Вы ли апостолы?
   Мертвая тишина настала после слов Василя. Он же медленно повернулся с крестом в одну сторону, затем — в другую и продолжал:
   — Горе вам, братья, ибо на веки будут прокляты корысти или мести ради войну начинающие… Помолимся же, дабы сподобиться милосердию. Горе вам, братья! Горе мне! О-о-о!
   Стон вырвался из груди князя.
   — Господи помилуй! — отозвались глухие голоса молодцев, начавших в неописуемом страхе истово креститься.
   Вдруг раздался дикий, пронзительный крик княгини:
   — Василь, Василь…
   Голос ее был душераздирающ, словно последний вопль уходящей жизни. Молодцы, прижимавшие коленями старуху к полу, почувствовали вдруг, что она больше не пытается вырваться.
   Василь вздрогнул, но тотчас же как бы отгородился крестом от отчаянного вопля и промолвил:
   — Душа обреченная, взывающая из бездны, горе тебе!
   — Господи помилуй, — повторили казаки.
   — Ко мне, хлопцы! — закричал вдруг Богун и зашатался.
   Подбежавшие казаки подхватили его под руки.
   — Батьку! Ты раненый?
   — Раненый! Но это пустяки! Крови много убежало. Гей, хлопцы, стеречь мне эту доню как зеницу ока… Дом окружить, никого не выпускать… Княжна моя…
   Более он говорить не мог, губы его побелели, а глаза застлались пеленою.
   — Перенести атамана в комнаты! — закричал пан Заглоба, появившийся вдруг из какого-то закутка и очутившийся рядом с Богуном. — Это пустое, это пустое, — сказал он, ощупав раны. — К завтрему здоровый будет. Я им сейчас займусь. Ну-ка намять мне хлеба с паутиной. Вы, хлопцы, убирайтесь отсюда к дьяволу, с девками в людской погуляйте, потому что вам тут делать нечего, а двое берите его и несите. Вот так. Валяйте же к чертовой матери, чего стали? А дом стеречь — я сам проверю.
   Двое казаков понесли Богуна в соседнюю комнату, остальные из сеней ушли.
   Заглоба подошел к Елене и, усиленно моргая глазом, сказал быстро и тихо:
   — Я друг Скшетуского, не бойся. Уведи-ка этого пророка спать и ожидай меня.
   Сказав это, он пошел в комнаты, где два есаула уложили Богуна на турецкую софу. Заглоба тут же послал их за хлебом и паутиной, а когда они принесли из людской и то и то, занялся перевязкой Богуновых ран со знанием дела, свойственным в те времена каждому шляхтичу, понаторевшему в склеивании голов, разбитых в поединках или на сеймиках.
   — Скажите молодцам, — велел он есаулам, — что к утру атаман здоров как бык будет, так что пускай о нем не печалятся. Достаться-то ему досталось, но сам он тоже красиво действовал и завтра его свадьба, хотя и без попа. Ежели в доме погребишко имеется, можете себе позволить. Вот уже ранки и перевязаны. Ступайте же! Атаману покой нужен.
   Есаулы двинулись к двери.
   — Только весь погреб не выпейте! — напутствовал их пан Заглоба.
   И, усевшись в изголовье, внимательно вгляделся в атамана.
   — Ну, черт тебя от этих ран не возьмет, хотя досталось тебе славно. Дня два рукой-ногой не шевельнешь, — бормотал он себе под нос, глядя на белое лицо и закрытые глаза казака. — Сабля у палача хлеб отбивать не стала, ибо ты — добыча палачова, и от него не отвертишься. А когда повесят тебя, сам сатана из твоей милости куколку для щенков своих сделает, потому что ты у нас пригожий. Нет, брат, пьешь ты славно, но со мною пить больше не будешь. Поищи себе компанию среди живодеров, ибо душегуб ты, как я погляжу, знатный, а я с тобою на шляхетские усадьбы по ночам нападать не собираюсь. Пускай же тебя палач тешит! Кат веселит!
   Богун тихо застонал.
   — Вот-вот, постони, поохай! Завтра не так заохаешь. Ишь ведь, татарская душа, княжны ему захотелось. Ничего, конечно, удивительного нет
   — девка сдобная, но если ты ее надкусишь, то пускай мои мозги собакам достанутся. Скорей у меня волоса на ладонях вырастут, чем…
   Гомон множества голосов долетел с майдана до слуха пана Заглобы.
   — Ага, там, видать, до погребочка добрались, — буркнул он. — Насоситесь же, как слепни, чтобы вам слаще спать было, а я за вас всех посторожу, хотя не уверен, обрадуетесь ли вы этому завтра.
   Сказав это, он отправился поглядеть, в самом ли деле молодцы поимели знакомство с княжеским погребом, и сперва прошел в сени. Сени выглядели страшно. По самой середине лежали уже окоченевшие тела Симеона и Миколая, труп княгини оставался в углу в том самом скрюченном сидячем положении, в каком прижимали ее к полу колени Богуновых молодцов. Глаза жертвы были раскрыты, зубы оскалены. Огонь, горевший в печи, освещал сени тусклым светом, дрожавшим в лужах крови, все остальное сливалось с тьмою. Пан Заглоба подошел к княгине узнать, дышит ли она, и положил ей руку на лицо, но оно уже окоченело; затем он торопливо вышел на майдан, потому что оставаться в сенях было страшновато. На майдане казаки уже начали гулянку. Были разложены костры, и в их отблесках увидел пан Заглоба бочки меда, вина и горелки с поотбитыми верхними доньями. Казаки зачерпывали из бочек, как из криницы, и жадно бражничали. Некоторые, уже разгоряченные вином, гонялись за дворовыми молодицами, из которых одни, охваченные страхом, отбивались или, не разбирая дороги, прыгая через огонь, убегали, другие же, среди визга и взрывов хохота, позволяли себя ловить и тянуть к бочкам или кострам, где уже плясали казачка. Молодцы точно одержимые пускались вприсядку, перед ними семенили девицы, то наступая с ужимками на партнеров, то отступая перед внезапными наскоками плясунов. Зрители или колотили в жестяные кружки, или припевали. Крики «ух-ха!» звучали все громче, им вторил собачий лай, ржанье коней и мычанье волов, забиваемых для пира. Несколько поодаль кружком стояли крестьяне из Разлогов, пiдсусiдки, во множестве прибежавшие из деревеньки на звуки выстрелов и крики, поглядеть, что происходит. Княжеское добро они защищать не собирались, ибо Курцевичей в деревне ненавидели, поэтому сбежавшиеся глазели на разгулявшихся казаков, подталкивали друг дружку, перешептывались и все ближе подбирались к бочкам с вином и медом. Гульба делалась все шумнее, пьянка набирала силу, молодцы уже не черпали жестянками из бочек, а прямо опускали туда головы по шею, пляшущих девок обливали водкой и медом, лица разгорались, от голов валил пар, кое-кто уже нетвердо держался на ногах. Пан Заглоба, выйдя на крыльцо, поглядел на гульбище, а затем стал внимательно разглядывать небо.
   — Хороша погодка, только темно! — буркнул он. — Луна зайдет, и тогда хоть в рожу бей…
   Сказав это, пан Заглоба поспешно подошел к бочкам и напивавшимся молодцам.
   — Пейте, хлопцы! — воскликнул он. — Гуляй дальше, пей не жалей. Лей-наливай! Зубы не сведет, не бойтесь. Кто за здоровье атамана не напьется, тот болван. Давай по бочкам! Давай по дочкам! Ух-ха!
   — Ух-ха! — радостно завопили казаки.
   Заглоба огляделся.
   — Ах, вы разэтакие, стервецы, прохвосты, негодники! — закричал он вдруг. — Сами как лошади пьете, а караульным ничего? Ну-ка, сменить их, да поживее.
   Приказ был незамедлительно исполнен, и в одно мгновение человек пятнадцать молодцев кинулись сменять часовых, до сих пор в гулянке участия не принимавших. Те мигом прибежали, и рвение их было вполне понятно.
   — Давай! Давай! — кричал Заглоба, указуя на полные бочки.
   — Дякуем, пане! — ответили прибежавшие, погружая жестянки.
   — Через час чтобы опять сменили.
   — Слушаюсь! — ответил есаул.
   Казаки считали вполне естественным, что в отсутствие Богуна команду принял пан Заглоба. Так случалось уже не однажды, и молодцы бывали этому рады, потому что шляхтич всегда им все позволял.
   Стража пила вместе с прочими, а пан Заглоба вступил в разговор с местными.
   — Мужик, — вопрошал он старого пiдсусiдка, — а далеко ли отсюда до Лубен?
   — Ой, далеко, пане! — ответил мужик.
   — К рассвету можно добраться?
   — Ой, не можно, пане!
   — А к обеду?
   — К обеду оно можно.
   — А в которую сторону ехать?
   — Прямо до большой дороги.
   — Значит, есть и большая дорога?
   — Князь Ярема велел, чтоб была, она и есть.
   Пан Заглоба намеренно разговаривал во весь голос, чтобы в окружающем гаме как можно больше народу могли его услышать.
   — Дайте же и этим горелки, — велел он молодцам, указывая на мужиков,
   — однако сперва дайте меду мне, а то холодно.
   Один из казаков зачерпнул мед гарнцевой жестянкой и на шапке поднес ее пану Заглобе.
   Шляхтич осторожно, чтобы не расплескать, взял кружку обеими руками, поднял к усам и, откинув голову, стал пить медленно, но без передыху.
   Он пил и пил, так что молодцы начали даже удивляться.
   — Бачив ти? — шептали они друг другу. — Трясця його побей!
   Голова пана Заглобы медленно откидывалась назад, наконец, откинулась вовсе, он оторвал от побагровевшего лица кружку, выпятил губу, поднял брови и сказал, словно обращаясь к самому себе:
   — Во! Весьма недурен — выдержанный. Сразу видно, что недурен. Жаль такой мед на ваши хамские глотки тратить. Довольно для вас и барды было бы. Крепкий мед, крепкий! Чувствительно мне полегчало, и даже утешился я, прямо скажем.
   И в самом деле, пану Заглобе полегчало, голова сделалась ясной, дух приободрился, и видно было, что кровь его, приправленная медом, сотворила отборный состав, о котором он говорил и от которого всему телу сообщается мужество и отвага.
   Он махнул казакам, чтобы продолжали, и, поворотившись, неспешно обошел все подворье, внимательно оглядел все углы, перешел по мосту ров и прошелся вдоль частокола, проверяя, хорошо ли караульные сторожат усадьбу.
   Первый караульщик спал; второй, третий и четвертый тоже.
   Они и без того устали с дороги, так что, заступив во хмелю на пост, сразу же позасыпали.
   — Можно бы даже кого из них выкрасть, чтобы человека для услужения иметь, — буркнул пан Заглоба.
   Сказав это, он вернулся на подворье, снова вошел в зловещие сени, заглянул к Богуну и, удостоверившись, что атаман не подает никаких признаков жизни, подошел к дверям Елены, отворил их тихонько и вошел в комнату, из которой слышна была словно бы тихая молитва.
   Это была комната князя Василя; Елена, однако, была с ним, потому что возле князя чувствовала себя в большей безопасности. Слепой стоял на коленях перед освещенным лампадкой образом святой-пречистой, Елена — рядом; оба вслух молились. Заметив Заглобу, она обратила к нему испуганные очи. Заглоба приложил палец к губам.
   — Барышня-панна! — сказал он. — Я друг Скшетуского.
   — Спаси! — прошептала Елена.
   — Затем сюда и пришел. Положись на меня.
   — Что я должна делать?
   — Надо бежать, пока этот дьявол в беспамятстве.
   — Что я должна делать?
   — Оденься в мужское платье и выйди, когда постучусь.
   Елена заколебалась. Сомнение мелькнуло в ее взоре.
   — Могу ли я довериться вашей милости?
   — А что тебе остается?
   — Верно. Это верно. Но поклянись же, что не обманешь.
   — Умом ты, барышня-панна, повредилась! Однако если желаешь, поклянусь. Вот те господь и святой крест! Здесь — погибель, спасение же в бегстве.
   — Это правда, это правда.
   — Переоденься побыстрей в мужское платье и жди.
   — А Василь?
   — Какой Василь?
   — Брат мой безумный, — сказала Елена.
   — Тебе гибель грозит, не ему, — ответил Заглоба. — Ежели он безумный, так он для казаков святой. Мне показалось, они его пророком считают.
   — Верно. И перед Богуном на нем вины нету.
   — Придется его оставить, иначе мы погибли, а пан Скшетуский вместе с нами. Поторопись, барышня-панна.
   С этими словами пан Заглоба вышел и направился прямо к Богуну.
   Атаман был бледен и слаб, глаза его, однако, были открыты.
   — Лучше тебе? — спросил Заглоба.
   Богун хотел что-то сказать, но не смог.
   — Говорить не можешь?
   Богун шевельнул было головой, подтверждая, что не может, но на лице его тотчас появилось страдание. Как видно, раны от движения заболели.
   — Значит, ты и крикнуть не сможешь?
   Богун взглядом подтвердил, что не сможет.
   — И шевельнуться тоже?
   Тот же самый знак.
   — Оно и лучше, потому как не будешь ни говорить, ни кричать, ни шевелиться, пока я с княжною в Лубны ускачу. Ежели я ее у тебя не уведу, пускай меня старая баба в ручном жернове на коровью крупу смелет. Ты что, ракалия, полагаешь, что с меня не довольно твоей компании, что я и дальше буду челомкаться с хамом? Ах, негодяй! Ты, значит, думал, что за-ради твоего вина, твоей рожи и твоих мужицких амуров я на убийство пойду и к бунтовщикам с тобою перекинусь? Нет, не бывать этому, красавец!
   По мере того как пан Заглоба витийствовал, черные глаза атамана расширялись все больше и больше. Снилось ли ему это? Или происходило наяву? Или пан Заглоба валял дурака?
   А пан Заглоба продолжал.
   — Чего ты бельмы, как кот на сало, вылупил? Думаешь, я шучу? Может, прикажешь в Лубнах кому поклониться? Может, тебе оттуда лекаря прислать? А может, заплечного мастера у князя, нашего господина, заказать?
   Бледное лицо атамана сделалось страшно. Он понял, что Заглоба не шутит, и в очах его сверкнули молнии отчаяния и бешенства, а кровь прихлынула к щекам. Нечеловеческим усилием казак привстал, и с уст его сорвался крик:
   — Гей, есаул…
   Но не докончил, ибо пан Заглоба мигом схватил его же собственный жупан и обмотал ему голову, после чего опрокинул атамана навзничь.
   — Не кричи, тебе вредно, — тихо приговаривал он, тяжело сопя. — Не то завтра голова разболится, а я, как добрый друг, о тебе радею. Уж будет тебе и тепло, и уснешь сладко, и глотку не надорвешь. А чтобы повязочки не сорвал, я тебе и ручки свяжу, а все per amicitiam[80], чтобы добром меня вспоминал.
   Сказавши это, он обкрутил кушаком руки казака и затянул узел, другим кушаком, своим собственным, он связал ему ноги. Атаман уже ничего не чувствовал, потому что потерял сознание.
   — Больному полагается лежать спокойно, — бормотал Заглоба, — и чтобы глупости ему в голову не приходили, не то delirium[81] начаться может. Ну, выздоравливай. Мог бы я тебя, конечно, и ножом пырнуть, что, вероятно, для меня было бы и лучше, да только стыдно мне мужицким манером действовать. Другое дело, если ты сам к утру сомлеешь, ибо такое не с одной уже свиньей случалось. Будь же здоров. Vale et me amantem redama[82]. Может, еще когда и встретимся, но, ежели я буду искать этой встречи, пускай с меня шкуру спустят и подхвостники из нее нарежут.
   После этих слов пан Заглоба вышел из сеней, пригасил огонь в печи и постучался в комнату Василя.
   Стройная фигура тотчас же выскользнула из двери.
   — Это ты, любезная барышня?
   — Я.
   — Пошли же, нам бы только к лошадям пробраться. Все перепились, ночь темная. Когда проснутся, мы уже далеко будем. Осторожно, тут князья лежат!
   — Во имя отца, и сына, и святого духа, — прошептала Елена.

Глава XIX

   Два всадника неторопливо и тихо пробирались через лесистый яр, примыкавший к разложской усадьбе. Ночь сделалась совсем темна, ибо месяц давно зашел, а горизонт вдобавок затянулся тучами. В яру на три шага ничего нельзя было разглядеть, так что лошади то и дело спотыкались о протянувшиеся поперек дороги корни дерев. Довольно долго всадники ехали с величайшей осторожностью, и, лишь когда показалась в прозоре лощины открытая степь, едва освещенная тусклым отсветом туч, один из ездоков шепнул:
   — Вперед!
   Они полетели, точно две стрелы, пущенные из татарских луков, оставляя за собою глухой конский топот. Одинокие дубы, тут и там стоявшие у дороги, мелькали точно призраки, а они мчались и мчались без отдыха и роздыха, пока лошади не прижали уши и не начали всхрапывать от усталости, скача все тяжелее и медленней.
   — Ничего не поделаешь, придется коней придержать, — сказал всадник, который был потолще.
   А тут уже и рассвет вспугнул непроглядную ночь, из тьмы стали вырисовываться обширные пространства, бледно обозначились степные бодяки, отдаленные деревья, курганы — в воздух просачивалось все больше и больше света. Серые отсветы легли и на лица всадников.
   Это были пан Заглоба с Еленой.
   — Ничего не поделаешь, придется коней придержать, — повторил пан Заглоба. — Вчера они прошли из Чигирина в Разлоги без передыху. А лошади, они так долго не протянут, и дай бог, чтоб не пали. А ты как, любезная барышня, себя чувствуешь?
   Тут пан Заглоба поглядел на свою спутницу и, не ожидая ответа, воскликнул:
   — Позволь же, любезная барышня, при свете дня на тебя поглядеть. Хо-хо! Это что же, братнина одежа? Ничего не скажешь, ладный из тебя, любезная барышня, казачок. У меня такого пажика, сколько живу, еще не бывало. Да только наверняка пан Скшетуский его у меня отнимет. А это что такое? О господи, спрячь же, любезная барышня, волоса, а то касательно твоего женского звания никто не ошибется.
   И в самом деле, по плечам Елены спадали волны черных волос, распустившихся от быстрой скачки и ночной сырости.
   — Куда мы едем? — спросила она, подбирая волосы обеими руками и пытаясь запихнуть их под шапку.
   — Куда глаза глядят.
   — Не в Лубны, значит?
   Лицо Елены стало тревожно, а в быстром взгляде, обращенном к Заглобе, заметно было разбуженное вновь недоверие.
   — Видишь ли, барыщня-панна, есть у меня свой расчет, и положись в этом деле на меня. А расчет мой на вот какой мудрой максиме основан: не удирай в ту сторону, в какую за тобой погонятся. Так что ежели за нами в эту минуту гонятся, то в сторону Лубен, потому что вчера я во всеуслышание о дороге расспрашивал и Богуну на прощанье сообщил, что мы собираемся бежать туда. Ergo: бежим в Черкассы. Если же нашу хитрость раскроют, то лишь тогда, когда удостоверятся, что нас на лубенской дороге нету, а на это дня два потеряют. Мы же тем временем окажемся в Черкассах, где сейчас стоят польские хоругви панов Пивницкого и Рудомины. А в Корсуне — все гетманское войско. Поняла, любезная барышня?
   — Поняла и, сколько жить буду, вашей милости буду благодарна. Не знаю я, кто ты и как попал в Разлоги, но полагаю, что господь мне в защиту и во спасение тебя послал, ведь я скорее бы зарезалась, чем предалась в руки душегубу этому.
   — Аспид он, на невинность твою, барышня, весьма распалившийся.
   — Что я ему, несчастная, сделала? За что он меня преследует? Я же его давно знаю и давно ненавижу, и всегда он во мне только страх вызывал. Разве одна я на свете, что он не отстает от меня, что столько крови из-за меня пролил, что братьев моих поубивал?.. Господи, как вспомню, холодею вся. Что делать? Куда спрятаться от него? Ты, сударь, не удивляйся жалобам этим, ведь я несчастна, ведь я стыжусь его домогательств, ведь мне смерть во сто раз милее.
   Щеки Елены запылали, и по ним от гнева, презрения и горя скатились две слезы.
   — Чего и говорить, — сказал пан Заглоба, — великая беда пала на ваш дом, но позволь, любезная барышня, заметить, что родичи твои отчасти сами в том виноваты. Не следовало казаку руки твоей обещать, а потом его обманывать, что, обнаружившись, так его рассердило, что никакие увещевания мои нисколько не помогли. Жаль тоже и мне братьев твоих убитых: особенно младшего, он хоть и малец почти, а сразу было видать, что из него знаменитый кавалер бы вышел.
   Елена расплакалась.
   — Не пристали слезы той одежонке, которую ты, любезная барышня, сейчас носишь, так что утри их и скажи себе: на все, мол, воля божья. Господь и покарает убийцу, который без того уже наказан, ибо кровь-то пролил, а барышню-панну, единственную и главную цель страстей своих, потерял.
   Тут пан Заглоба умолк, но через малое время сказал:
   — Ох и дал бы он мне жару, попадись я ему в лапы! На шагрень бы шкуру мою выделал. Ты ведь не знаешь, барышня-панна, что я в Галате уже от турок муки принял, так что с меня довольно. Других не жажду, и потому не в Лубны, но в Черкассы поспешаю. Оно бы, конечно, хорошо у князя спрятаться. А если догонят? Слыхала, Богунов казачок проснулся, когда я коней отвязывал? А если он тревогу поднял? Тогда они сразу бы в погоню кинулись и нас бы через час поймали, у них там княжеские лошади свежие, а у меня времени не было выбирать. Он же — бестия дикая, этот Богун, уж ты мне поверь, барышня-панна, и так мне опротивел, что я дьявола бы скорее предпочел увидеть, чем его.
   — Боже сохрани к нему попасть.
   — Сам ведь он себя погубил. Чигирин, нарушив гетманский приказ, бросил, с князем-воеводой русским задрался. И остается ему идти к Хмельницкому. Да только он присмиреет, если Хмельницкого побьют, что, между прочим, могло уже быть. Редзян за Кременчугом войска встретил, плывущие под Барабашем и Кречовским на Хмеля, а вдобавок пан Стефан Потоцкий по суше с гусарами шел, но Редзян в Кременчуге десять дней, пока чайку чинили, просидел, так что, покамест он до Чигирина довлекся, сражение, надо думать, состоялось. Мы новостей с минуты на минуту ждали.
   — Значит, Редзян из Кудака письма вез? — спросила Елена.
   — Точно. От пана Скшетуского к княгине и к тебе, но Богун их перехватил и, про все из них узнав, тут же Редзяна порубал и поскакал мстить Курцевичам.
   — О, несчастный юноша! Из-за меня он кровь свою пролил!
   — Не горюй, барышня-панна. Выздоровеет.
   — Когда же это было?
   — Вчера утром. Богуну человека убить — все равно что другому чару вина опрокинуть. А рычал он, когда письма прочитал, так, что весь Чигирин трясло.