_______________
   * А в г и е в ы  к о н ю ш н и  - конюшни легендарного царя
   Авгия, которые Геркулес очистил, проведя через них реку. В переносном
   смысле - очень загрязненное место.
   ** Б у л г а р и н  Ф. В. (1789 - 1859) - литератор, издатель
   реакционной полуофициозной газеты "Северная пчела".
   - Травматическая эпидемия? - переспросил Тарасов улыбнувшись. Пожалуй, действительно с нашей медицинской точки зрения именно так и можно назвать эту страшную войну.
   - Когда-нибудь, когда никаких вообще эпидемий больше не будет, сказал Пирогов, - исчезнут и травматические: это и будет время, "когда народы, распри позабыв, в одну великую семью соединятся..." И я не был бы врачом, если бы в это не верил. Но пока что, Василий Иванович, должен вам сказать, что начал я серьезно думать об отъезде отсюда. Будет уж! Поработал, надо дать место другим... Пускай другие попробуют, - может, им будет больше удачи, чем мне... А я уж скажу "пас".
   - Это вы серьезно говорите, Николай Иванович? - несколько оторопело поднял брови Тарасов, человек сыроватый на вид, полный, белоглазый и с белыми ресницами.
   - Вполне серьезно... Вы видите сами, колит мой все не проходит, куриный бульон пробовал есть - очень противен он мне показался... А вдруг еще привяжется тиф?.. И дома у меня не все в порядке: жена не ладит с моими ребятками, - те ее плохо слушают, - дескать, мачеха... Да, наконец, все говорят, что как только сойдут полые воды на севере, начнется война и там, под Петербургом. Могу, значит, пригодиться и там в крайнем-то случае... Думаю, что там гораздо лучше я могу пригодиться.
   От длительной гастрической болезни Пирогов был худ, слаб, желт и желчен, - это видел Тарасов. Болезни приписал он и такое решение - уехать из Севастополя; поэтому он сказал:
   - Скоро поправитесь, Николай Иванович, и бросите тогда все мрачные мысли...
   - Нет уж, нет, не брошу! - сделал угловатый жест обеими исхудалыми руками сразу Пирогов. - Я ведь не для того поехал в Севастополь, чтобы только резать ноги, руки! Этого добра я переделал на своем веку достаточно, и с меня хватит!.. Я, между прочим, отлично знал и то, что здесь встречу, однако же я все-таки думал, что мне дадут сделать для наших раненых все, что можно бы было для них сделать... Не дают, - вы это сами видите! Везде только и натыкаешься, что на свои же шпаги, а воевать вышел с целой Европой!.. Так нельзя, Василий Иванович! И я устал, говорю вам откровенно. Независимо от болезни устал и требую отдыха. Баста!
   - Николай Иванович, но ведь в таком случае и мы все, врачи, не останемся здесь без вас, - очень решительным тоном, который к нему как-то и не шел, заявил Тарасов. - Если вы действительно собираетесь уехать, тогда уехать придется и нам всем. Вы наша защита тут, вами и держимся все... А без вас что же мы будем представлять из себя такое? Мы ваш отряд врачей, вы же наше начальство... Если и в самом деле уедете вы, то нам неминуемо приходится ехать с вами... Не знаю, конечно, как другие, а я без вас тут оставаться не намерен.
   И Тарасов даже покраснел, говоря это, и задышал усиленно, что было слышно Пирогову.
   Потерев плешь свою ладонями, что было у него признаком волнения, Пирогов отозвался Тарасову:
   - Что ж, разумеется, мы ведь единый отряд частных штатских врачей, и все вы поработали тоже довольно, и половина переболела тифом, и были смертные случаи. Вот и Каде еле выкарабкался из когтей смерти, - просто чудом спасся, - а Сохраничев погиб... Отдых необходим, конечно, и вам тоже... кроме того... кроме того, должен я сказать, это может произвести на начальство и власть гораздо большее впечатление и заставит подумать поприлежней над вопросом: отчего уехал из Севастополя академик Пирогов, а с ним вместе и все врачи его отряда?
   III
   К концу марта Пирогов совершенно оправился от своей болезни. В апреле же Сакен объявил в приказе по гарнизону благодарность Пирогову и всем приехавшим с ним врачам за их ревностную и успешную службу, так же, впрочем, как и профессору Гюббенету и врачам его перевязочного пункта на Корабельной.
   Но это признание заслуг со стороны начальства не поколебало все-таки решения Пирогова покинуть Севастополь, тем более что как раз перед этим погибло на Северной пятьсот ампутированных им солдат, и это заставило его к благодарности Сакена отнестись весьма подозрительно, как к тонкому виду взятки.
   Если что и задерживало его отъезд, то только кровопролитные бои, дававшие много работы городскому перевязочному пункту.
   Он уже выправил все необходимые для отъезда бумаги, думая выехать в начале мая, но ночные схватки из-за траншеи на кладбище и Карантинной высоте задержали его очень большим наплывом раненых. Однако едва только он справился с этим делом, как началась жестокая третья бомбардировка, давшая несколько сот раненых в первый же день и предвещавшая большое сражение из-за передовых редутов, если только не окончательный общий штурм города.
   Это заставило Пирогова, совершенно уже готового к отъезду, остаться снова, что оказалось и необходимым: раненых было тысячи. Даже и половины их в ночь с 26 на 27 мая не мог принять Гюббенег, тем более что его пункт находился под сильным обстрелом и тут же после потери редутов получил приказ перейти на Северную.
   Раненых безостановочно несли с Корабельной в дом Дворянского собрания, причем были и такие случаи, что солдаты вместе с ранеными на носилках же приносили и оторванные осколками и ядрами руки и ноги их, говоря в объяснение такой странности:
   - Кабы на тот перевязочный, не взяли бы, а как сказано было на этот, к Пирогову, несть, захватили на всякий случай: они же ведь еще свежие, авось Пирогов-доктор пришьет, вот бы и сгодился еще куда наш брат солдат!
   О Пирогове, впрочем, сочиняли ходовые легенды не только солдаты; так, одно время было кем-то пущено по Севастополю, будто парламентер с письмом от французского главнокомандующего обратился к Сакену с просьбой, чтобы тот разрешил Пирогову отправиться в их лагерь на консультацию.
   На баркасе переправившись через бухту, четверо солдат Камчатского полка принесли от Графской пристани тяжелые носилки с раненым перед третьим бастионом Иоанникием, часов в десять вечера. К этому времени раненых было в огромной зале уже много, и много было, точно в церкви, свечей, стеариновых, правда, не восковых, и в простых железных или медных подсвечниках. Эти свечи стояли на тумбочках, здесь и там, иногда же сестры милосердия, которых было здесь человек двенадцать, с подсвечниками в руках наклонялись над только что принесенными ранеными, чтобы осмотреть их - не умирают ли, не нужен ли им священник вместо врача.
   Так одна из сестер наклонилась над носилками с иеромонахом; в одной руке ее был подсвечник, в другой - стакан и бутылка - четырехгранный полуштоф с остатками водки, которую носила она в операционную.
   Увидя огромную бороду и резко блеснувший на черной рясе крест, к тому же на георгиевской ленте, сестра прониклась глубоким почтением. Но только успела она спросить:
   - Вы куда ранены, батюшка? - как Иоанникий, схватившись за полуштоф, очень сильно потянул его к себе и удивленно радостно пробасил вместо ответа:
   - Что, водка, а?.. Ну-ка, налейте-ка стаканчик!
   Сестра налила. Он выпил полный стакан в два-три затяжных глотка, приподнявшись для этого на локте, и, протянув ей стакан и выразительно щелкнув пальцем по бутылке, сказал уже спокойным командным тоном:
   - Еще!
   Обрадованная уже тем, что этому духовному лицу не понадобится, видимо, услуги другого такого же, дежурившего при перевязочном, сестра вылила в стакан все, что еще оставалось в полуштофе. Иоанникий неодобрительно крякнул, так как стакан получился неполный, однако выпил, прокашлялся, как лев, и повеселевшими глазами огляделся кругом, так и не удостоив сестру ответом, куда он ранен.
   Но вот к нему подошел сам Пирогов. Как только осветили лежащего на матраце Иоанникия с двух сторон свечами, Пирогов сразу узнал того богатыря Пересвета, который стоял около окна в симферопольской гостинице "Европа", а перед тем потрясал своды этой "Европы" своими песнями из числа не дозволенных начальством.
   - А-а! - протянул он, невольно улыбаясь, точно встретил хорошего старого знакомого. - И вы, батюшка, тоже попали в наш дом скорби! Чем же мы можем вам служить?
   Но Иоанникий, прежде чем ответить, нашел нужным справиться:
   - С кем же это я имею честь говорить?
   - Я лекарь Пирогов.
   - О-чень приятно познакомиться! - пророкотал монах, протягивая ему руку.
   - Эх, приятности в этом, к сожалению, мало... Куда, в ноги ранены? серьезно уже спросил Пирогов.
   - Пока не в ноги, а только в ногу... Вот сюда, полюбуйтесь!
   Иоанникий сам подтянул полы рясы, под которой все было в обильной загустевшей крови.
   - Ох, он что-то очень спокойно относится к своей ране! - по-немецки обратился к стоявшему рядом с ним врачу Обермиллеру Пирогов, когда осмотрел рану. - Плохой признак... А рана серьезная: ногу придется отнять по коленный сустав.
   Иоанникий смотрел на него выжидающе, но терпеливо.
   - Придется нам сделать вам маленькую операцию, - сказал ему Пирогов. - Как это ни жаль, однако ничего другого придумать нельзя: ногу вашу сохранить невозможно.
   - Отпилить значит? Ну что же делать: воля божья, - спокойно отозвался монах. - Разрешите только мне выпить перед этим солдатскую чарку водки, а?
   - Дадим, дадим, как только на стол положим...
   - А это, может быть, долго ждать придется?
   - Нет-нет, на первый же свободный стол ляжете вы, и перед хлороформированием мы угостим вас водкой, чтобы поднять деятельность сердца.
   Иоанникий недовольно крякнул, но Пирогов с Обермиллером и сестрой Травиной уже отошли от него к другому.
   Засыпая под хлороформенной повязкой на операционном столе, раненые вели себя разно: иные пели молитвы, иные бормотали что-то малопонятное, как в бреду, иные выкрикивали команды... Иоанникий же начал ругаться неожиданно весьма вычурно и до того громогласно, что решительно утопил все звуки кругом и даже пушечные выстрелы с бастионов Городской стороны.
   - Ну, такого шумного пациента еще не видали стены этого дома, сказал Пирогов, когда он, наконец, утих.
   Сам же Пирогов делал ему и ампутацию, но когда все было кончено, сказал окружавшим:
   - Случай этот, господа, как будто бы даже и довольно легкий, однако мне почему-то кажется, что богатырь все-таки не выживет... Очень бы хотел я ошибиться в прогнозе, но...
   И он развел руками, вглядываясь еще и еще в черты лица и в линии огромного тела монаха, потом добавил:
   - Если же выживет, я первый буду этому рад.
   IV
   Четверо принесли раненого офицера. Офицер этот с окровавленным лицом и с поврежденными ногами, освободив носилки и улегшись на тюфяке на полу, начал усиленно возиться в кармане брюк, доставая деньги на чай своим носильщикам. Однако один из них, сам раненный в голову и наскоро обвязавший себя разодранным надвое платком, сурово сказал:
   - Ваше благородие, не извольте хлопотать об эфтом. Ни к чему это совсем, не извольте!
   Солдат этот был такой же рядовой, как и другие трое, но на вид гораздо старше их, суше, утомленней лицом. Он как-то начальственно кивнул на двери своим товарищам - на огромные, парадные, красного дерева с бронзой двери, - и те, помявшись немного, пошли с носилками к выходу; сам же он остался на перевязку.
   Случайно, когда перевязывал его фельдшер, к нему подошел Пирогов.
   Рана в голову небольшим осколком принадлежала к легким, но очень усталое, худое лицо солдата заставило Пирогова сказать фельдшеру:
   - Надо бы его оставить у нас денька на три: пусть бы отдохнул хоть немного.
   - Никак нет, ваша честь, нельзя эфтого! - как будто даже обиженно отозвался на это солдат, не догадываясь, кто это говорит с ним: Пирогов был в белом халате.
   - Почему нельзя? - спросил Пирогов не понимая.
   - Да ведь нас-то, старых солдат, уже немного теперь осталось, ваша честь... Ежели теперь будем мы уходить с фронту по всяким пустякам таким, так ведь молодые-то солдаты без нас оторопеть могут!
   - Оторопеть?
   - Так точно-с. Оторопеют и, глядишь, побегут еще перед ним, а он тому и рад будет, ваша честь.
   Пирогов знал, что "он" означает "неприятель".
   Кое-как напялив на растолстевшую от бинтов голову свою фуражку без козырька, солдат ушел держать фронт, а Пирогов, не спросивший даже за многолюдством на пункте, как его фамилия и какого он полка, нет-нет да и вспоминал потом среди работы худое, усталое, закопченное дымом лицо, сурово глядевшее на него из-под ярко-белой чалмы повязки.
   Раненых было много; три дня проходили они через руки Пирогова чуть что не по тысяче в день. Наконец, с обращенных французами в сторону бухты "Трех отроков" снаряды часто стали попадать и в небольшой садик около дома Дворянского собрания и даже в самый дом, поэтому Сакен приказал перевезти всех лежавших там больных на Северную, в Михайловский форт, здесь же оставить пока только нечто вроде полевого перевязочного пункта с небольшим штатом врачей и фельдшеров.
   Так как бомбы и ядра теперь уже очень густо летели в бухту, то можно было наблюдать с террасы дома, как перемещались суда.
   Самый большой из кораблей - "Императрица Мария" - был передвинут пароходом "Владимир" к Михайловскому форту, а против него, вблизи Николаевского форта, или батареи, как его называли чаще, стал на якорь другой корабль - "Храбрый". Они как бы призваны были сторожить вход на Большой рейд. За ними в две колонны вытянулись корабли: "Великий князь Константин", "Чесма", "Париж" и транспорт "Березань". Корабль "Ягудиил" появился было в Южной бухте, но в него тут попала бомба, и его передвинули снова на Большой рейд и поставили около Павловской батареи; пароход "Владимир" подтащил на буксире к нему бриг "Эней", потом и сам стал рядом. Другие девять пароходов: "Одесса", "Крым", "Херсонес", "Эльбрус", "Громоносец", "Бессарабия" и прочие, деятельно сновали по бухте, перевозя с одного берега на другой войска и грузы.
   Под теплым, даже горячим уже солнцем это была красочная картина, неустанной работы на продолжение борьбы с врагом, которому временно, случайно, - так казалось, - посчастливилось занять три редута, но который, между прочим, так и не решался пока придвинуться к разоруженной и брошенной бывшей Забалканской батарее. Плавучий мост через Килен-балку тоже развели и отбуксировали на шлюпках без всяких препятствий со стороны французов.
   Никаких признаков упадка духа в гарнизоне Севастополя после потери "Трех отроков" Пирогов не замечал. Никто не говорил: "Ну, теперь конец Севастополю!" - или что-нибудь в этом роде. Только ругали куда-то исчезнувшего генерала Жабокрицкого, да не совсем лестно отзывались о Горчакове, который не позволил Хрулеву отбить редуты, но в том, что они будут рано или поздно все-таки отбиты, не сомневались - особенно солдаты.
   Узнав, что Пирогов уезжает, пришли проститься с ним две сестры из дома Гущина, Григорьева и Голубцова, которые бессменно проводили дни и ночи в этом мрачнейшем из всех севастопольских домов скорби, над дверями которого, как над дверями Дантова ада, можно бы было написать: "Оставь надежду всяк, сюда входящий". Это был дом умирающих, дом гангренозных, отравляющих воздух вокруг себя нестерпимым зловоньем, с которым не могли справиться целые ведра так называемой ждановской жидкости. Но и эти умирающие видели около себя заботливые, участливые лица двух простых и по-родному близких женщин, которые помогали выносить их койки на дворик, под деревья, в тихую теплую погоду, которые хранили их деньги с наказом, куда и кому переслать эти деньги после их смерти, которые принимали последний их вздох.
   Когда Голубцова ехала со своим отделением сестер в Севастополь, то на одном из перегонов между Перекопом и Симферополем выпала из саней, ударилась о каменный верстовой столб и переломила два ребра; но, поправившись, сама просилась у Пирогова на тяжелую работу в дом Гущина, на героическую работу.
   А на вид ничего героического в ней не было: обыкновенное русское круглое добродушное лицо, с несколько коротковатым носом, серыми застенчивыми глазами и веснушками кое-где; и Пирогову чувствовалась в ней, когда случалось ему к ней обращаться, какая-то неловкость и за то, что вот ей приходится отвечать на вопросы такого важного лица, как он, и за то, должно быть, еще, что на ней такой же золотой крест на голубой ленте, и коричневое платье, и белая косынка, как и на сестрах из барынь. Ведь старшей сестрой в их отделении была Бакунина, дочь петербургского губернатора, для которой сам граф Остен-Сакен был только хороший старый знакомый, часто бывавший раньше в гостях в их доме.
   Григорьева была тоже очень скромная, даже робкая на вид, немолодая уже женщина небольшого роста, и, наверное, ни она, ни Голубцова не решились бы прощаться с самим Пироговым, если бы их не захватил с собой его давний сотрудник, лекарский помощник из фельдшеров, Калашников, имевший первый гражданский чин коллежского регистратора и ведавший гущинским домом, который был недалеко от дома Дворянского собрания.
   Калашников и говорил с Пироговым, встретив его на мраморной лестнице, нижняя ступенька которой была уже сильно попорчена ядром:
   - Вот до чего хотелось и мне тоже с вами в Петербург отсюда, ваше превосходительство, да вот лиха беда: на кого же мне своих умирающих оставить?.. Решительно ведь никакой из врачей не выдержит воздуху нашего убежит... Приходится, стало быть, Николай Иванович, мне до самого конца с ними отдежурить.
   - До конца? - неопределенно спросил Пирогов, с любопытством, точно нового человека, разглядывая давно уж ему приглядевшегося, мешкотного, чрезмерно волосатого, с крупными следами оспы на лице Калашникова и этих обеих простых и робких перед ним сестер.
   - До конца, а как же еще, ваше превосходительство? Тут, конечно, тройной может случиться конец, как плетка о трех концах бывает: или Гущину дому придет конец, или всему Севастополю, чего боже избави, конец, или мне самому, скорее всего, конец... Так что, с какой стороны ни погляди на это, а конца тут не миновать, - приходится так, значит, дотягивать, Николай Иваныч. А ваше дело, разумеется, совсем другое.
   - Ну, какое же там другое? - недовольно возразил Пирогов, отвернувшись в сторону бухты, где на гладкой поверхности почти одновременно выскочили три белых фонтана от бомб.
   Шутливо называя иногда Калашникова по-французски officier de sante (офицер здравия), Пирогов привык ценить его большую работоспособность и вообще привык к нему еще с поездки своей на Кавказ в 47-м году, куда Калашников сопровождал его тоже, и на службе в Медико-хирургической академии, где тот работал по вольному найму в анатомическом институте, консервируя трупы.
   Трупный запах, тяжкий запах заживо разлагающихся человеческих тел, шел от него и сейчас. Этим запахом были пропитаны и платья обеих сестер, несмотря ни на ждановскую жидкость там, у них, ни на свежий воздух здесь, на лестнице... Пирогов вспомнил, что доктор Тарасов тоже остался в Севастополе, - перешел в отряд врачей Гюббенета, ставшего с самого появления своего здесь в недружелюбные отношения к нему, Пирогову, и вообще из врачей с ним в Петербург уезжали только Обермиллер да еще двое с немецкими тоже фамилиями...
   - Ничего другого нет, а есть то же самое: совсем от Севастополя уйти нельзя, - добавил Пирогов, переводя глаза с Калашникова на Григорьеву и Голубцову. - Можно только на время выпасть из строя, но потом, конечно, опять вернуться в строй... Если на Петербург не будет этим летом нападения союзников, то, разумеется, что же мне там?.. Повидаюсь с семьей, поговорю о здешних порядках с великой княгиней и опять сюда же... А Севастополь, несмотря ни на что, кажется, долго еще может стоять. Не зря же его зовут в иностранных газетах русской Троей.
   - Приедете? - повеселел Калашников. - Ну, значит, будем ждать... А пока час добрый! Счастливого пути, ваше превосходительство!
   Пирогов расцеловался с ним и крепко жал на прощание не умеющие сгибаться руки обеих сестер, как будто извиняясь перед ними за свою слабость...
   Он уехал в тот же день - 1 июня, твердо решив вернуться в Севастополь снова.
   Заместителем его по главному наблюдению за общиной сестер сделался Сакен, так как об этом просила его собственноручным письмом сама великая княгиня Елена Павловна.
   Глава восьмая
   ШТУРМ СЕВАСТОПОЛЯ
   I
   Если Пирогов, человек заведомо штатский, полагал, что русская Троя после потери ее передовых редутов может простоять еще долго, то совершенно иначе думали главнокомандующие с этой и с той стороны: дни Севастополя были ими сочтены, только счет дней у Горчакова оказался несколько короче, чем у Пелисье.
   Последнее объяснялось тем, что Горчаков был совершенно подавлен и испуган. Пелисье же при всей своей пылкости расчетливо учитывал то отчаянное сопротивление, которое оказали русские на Камчатском и других редутах, и старался подготовить штурм безупречно. Он знал, что должен еще завоевать себе у своего императора - Наполеона III - такое доверие, какое получил с первых своих шагов в Крыму его противник Горчаков от своего императора Александра II.
   Казалось бы, крупный успех, выпавший на долю Пелисье 7 - 8 июня (26 27 мая), так сразу поднявший авторитет его среди главнокомандующих прочих союзных армий, должен был примирить с ним Наполеона, но поздравление, которое Пелисье получил по телеграфу от Наполеона, было и запоздалым, и очень сдержанным в выражениях, и резко подчеркивало цену успеха - большие потери французских войск, и заканчивалось прямым и строгим приказанием изменить план войны, то есть немедленно сделать ее маневренной, как это предписывалось раньше.
   Пелисье получил эту телеграмму тогда, когда уже заканчивались им приготовления к общему штурму Севастополя. Этой палки в свое колесо он не вынес с надлежащим смирением. Он ответил телеграммой далеко не столь длинной, однако содержащей отказ следовать "предначертаниям" императора. Он ссылался при этом на мнения всех остальных главнокомандующих и просил не портить хороших отношений, которые у него, Пелисье, установились с ними, его же самого "не делать человеком недисциплинированным и неосторожным".