Страница:
- Ну, уж где бы ни достал, Эдуард Иваныч, - достал для вас! - весьма неопределенно ответил Нахимов, стараясь придать своей улыбке оттенок таинственности и даже лукавства, и, так же лукаво поглядывая на Тотлебена, громко сказал в полуотворенную дверь: - А ну-ка, давай сюда ящик!
Конвойный казак внес в комнату порядочной величины ящик, полученный по почте, судя по большим сургучным печатям на нем и бечевке, опутавшей его крест-накрест. Ящик был прислан на адрес самого Нахимова, как помощника начальника гарнизона, но посылку эту сопровождало немногословное, однако многозначительное письмо: "От прекраснейшей женщины Петербурга передать доблестнейшему рыцарю Севастополя".
- Вот читайте, что это значит-с, Эдуард Иваныч! - и Нахимов, не снимая с лица лукавства, протянул ему письмо, сохранившее еще запах тонких каких-то духов.
- Ха-ха-ха, до чего это хорошо: "От прекраснейшей женщины Петербурга"! - рассмеялся Тотлебен.
- Вот видите-с, видите-с, я ведь знал, что вам это понравится, ликовал и Нахимов.
- Вопрос: какая именно женщина не считает себя "прекраснейшей"?
- Да-с, да-да-с, такой не бывает-с, совсем не бывает-с в природе-с!
- Но что касается дальнейшего, то-о... Павел Стефанович! "Доблестнейший рыцарь Севастополя" - ведь это вы-с!
- Ну, какой же я рыцарь, что за вздор-с! И главное-с, "доблестнейший"! Это и есть именно вы-с, Эдуард Иваныч!
- Я-я?.. Как же так я? Разве я сражаюсь! Я есть земляной крот, не больше того! Какой же я рыцарь, да еще "доблестнейший"? Это вы, Павел Стефанович, вы!
- Помилуйте-с, пустяки какие-с! Разве я полками командую и в бой их вожу-с? Это, это генерал Хрулев-с, а не я! Но, позвольте-с, Эдуард Иваныч, ведь ранены-то вы, а не Хрулев-с... Кому же нужна корпия-с, позвольте спросить, дамский этот подарок-с? А? Кому-с? Вам или Хрулеву-с?
- Ну, конечно, если же так ставить этот вопрос, то вы есть совершенно правы, Павел Стефанович, - корпия в текущий момент нужна мне, а не генералу Хрулеву, но все-таки...
- Все-таки, между нами говоря, - перебил вполголоса, но с настойчивым жестом обеих рук Нахимов, - самый доблестный из защитников Севастополя вы-с, и прошу больше об этом со мной не спорить-с!.. Что же касается всех этих "прекраснейших" женщин, то вечно они путаются не в свое дело-с и задают нам тут разные загвоздки-с!
Комната, в которой лежал Тотлебен, служила ему рабочим кабинетом.
На большом письменном столе навалены были книги, впрочем не в беспорядке; подробнейший план укреплений пришпилен был на стене над столом, причем русские батареи показаны были черным, батареи союзников красным цветом. Видно было, что план этот часто снимался и дополнялся и особенно много поправок было внесено в него совсем недавно: так они были свежи в той части плана, на которой пришлись потерянные в конце мая редуты.
Тот же план укреплений, но отдельными картами, по бастионам, батареям, редутам и в большем виде составлял толстую папку, лежавшую на столе. В ней же были и подробнейшие планы и проекты подземных работ минных колодцев, галерей и ходов.
Рядом с простой железной койкой, на которой полусидел Тотлебен, лежала на стуле красного дерева с отлогой спинкой его записная тетрадь, в которой он делал обычно свои вычисления и расчеты по расстановке сил и средств обороны.
Отсюда, из этой комнаты в центре города, весьма щедро осыпаемого снарядами, исходили те, поддержанные цифровыми выкладками, мысли общей и частной обороны, с которыми обычно соглашались в штабе начальника гарнизона.
Этими мыслями полон был Тотлебен и теперь, несмотря на свою рану. Эти мысли должны были вылиться вечером там, в штабе гарнизона, если бы не пуля французского стрелка; но помощник начальника гарнизона, адмирал Нахимов, сидел около, букет цветов был поставлен в стеклянный кувшин с водой, спор, причиной которого оказался ящик с корпией, нащипанной несомненно прелестными руками "прекраснейшей из женщин Петербурга", был так или иначе закончен, и Тотлебен заговорил несколько торжественным тоном:
- Я пришел к несомненному выводу, Павел Стефанович, что противник окончательно решил захватить у нас не другое что, как Малахов! Именно так!.. Третьего дня был, можно так выразиться, второй штурм Малахова, первый же мы с вами видели двадцать шестого мая. Потери союзников были велики, очень велики, потому-то они и должны волей или неволей испытать счастья в третий раз... Что и говорить, игра эта свечей стоит: Малахов есть ключ наших укреплений, это и слепому видно. Если они возьмут Малахов, мы защищаться больше не в состоянии.
- Так-с... Не в состоянии-с... Допустим-с, - подтвердил Нахимов и поднял вопросительно брови; к таким выражениям, как "защищаться будем не в состоянии", он уже привык и против них не спорил: это был просто сухопутный язык.
- Но у нас была уже перед глазами та же самая картина, - поднял палец Тотлебен, - когда на бастион нумер четвертый велась атака французами. Мы ее остановили тогда чем же? Устройством двух батарей вправо и влево от бастиона. Тридцать орудий справа, тридцать слева дали такой перекрестный огонь, что противник придвинуться ближе, чем ему удалось до этого, уже не смог! Выдохся, потерял свою энергию, - вот что сделали эти батареи Швана, Никонова, Смагина... Это они спасли наше дело в том самом пункте... Противник вынужден был идти дальше минами. Хорошо, что же-с, мы выдвинули им навстречу контрмины... И вот бастион нумер четвертый стал для них очень опасен: как кидаться на него в лоб? Пришлось отставить!.. Теперь прямое наше дело защитить Малахов по той же самой системе, Павел Стефанович.
- Сколько же надо будет всего-с орудий больших калибров? - коротко спросил Нахимов.
- Больших? Шестьдесят, - так же коротко ответил Тотлебен.
- Гм... Шестьдесят? - очень удивился Нахимов. - Где же можно поставить на Малахове еще шестьдесят-с?
- Не на одном Малахове, нет! Этто, этто было бы уж слишком! улыбнулся Тотлебен и взял свою записную книжку. - Малахов - в центре; справа и слева - третьего и второго нумера бастионы и промежуточные между ними линии... Вот этот весь участок и требует безотлагательного усиления огня на шестьдесят орудий больших калибров.
- Вполне допустимо-с, - согласился Нахимов.
- Но этими только мерами мы не достигнем того же, чего достигнуть нам удалось на нумере четвертом, а именно: перекрестного огня!.. Перекрестный же огонь этто... в нем нуждается бывший наш Камчатский люнет, как... пьяница в чарке водки. Именно около него скопились большие силы французов для штурма, - вот, стало быть, ему-то именно и нужна острастка большая. А для этой цели на Корабельной - на ретраншементе - надобно устроить батареи на тридцать орудий, а также, само собой разумеется, и справа от Малахова, позади оборонительной линии, вот в этом месте, я думаю, Павел Стефанович, - он протянул Нахимову свою записную книжку с собственноручно набросанным небольшим планом, - вот, где от бастиона нумер третий отлогость спускается в Докову балку, тут можно установить батареи тоже, в общей сложности на тридцать орудий.
- Это значит что же-с? Еще, выходит, шестьдесят большого калибра? заморгал голубыми глазами Нахимов. - Откуда же мы можем взять столько-с?
- В крайнем случае придется снять кое-что с бастионов Городской стороны, а Корабельную укрепить: она находится под прямым ударом. Этто есть несомненно! И немедленно же надо переходить к контрминной системе, как на бастионе нумер четвертый... Она понадобится не вот сейчас, но много требует времени для своего устройства... А теперь разрешите мне лечь, Павел Стефанович!
- Голубчик! - так и кинулся к нему Нахимов, сам подкладывая ему под голову подушку. - Вы так увлекательно говорили все это, что я забыл-с, совершенно у меня из ума вон вышло, что вы ранены-с! Вот как бывает-с! Отдыхайте, отдыхайте-с! А я все, что вы мне говорили-с, доложу сегодня же графу. Так что вы уж не трудитесь, Эдуард Иванович, докладывать ему, если он сам к вам заедет. Доложу, что требуется сто двадцать большого калибра для защиты Малахова-с. Профессор Гюббенет был у вас? Нет еще? Ну, хорошо-с, я за ним пошлю сейчас своего адъютанта!
- Оччень вам благодарен, Павел Стефанович, но ведь Гюббенет сейчас занят по горло, - столько раненых за те два дня, что едва ли он не нужнее есть там, чем у меня. Я, слава богу, ничего себя чувствую, перевязан... Я хотел бы еще дополнить двумя словами, что уже доложил вам, насчет защиты Малахова... Тут наши условия есть превосходны сравнительно с бастионом нумер четвертый. Там справа, как вам хорошо известно этто, - Городской овраг, слева - Сарандинакина балка, - там были очень мы стеснены в установке батарей, а здесь зато, здесь места вполне довольно, притом же еще одно я хотел бы сказать: левофланговые батареи Малахова кургана фланкировать будут его с гораздо более близкого расстояния, чем батарея Смагина фланкирует бастион нумер четвертый...
- Прекрасно-с! Очень хорошо-с!.. Сто двадцать орудий большого калибра... Тридцать и тридцать - с фронта, тридцать и тридцать - в тылу для перекрестного огня на Камчатке-с. Есть!.. А что касается Гюббенета, то я сегодня буду сам в госпитале и попрошу его к вам...
- Если он свободен, только в эттом случае, Павел Стефанович!
- Полагаю, что сегодня ему уже легче-с... А вас, Эдуард Иваныч, он осмотреть должен сегодня же... За отъездом Пирогова он остался у нас единственный-с, кому можно доверить ваше здоровье-с, так как вы у нас тоже единственный!
III
Гюббенет действительно был в это время очень занят. До двухсот операций пришлось сделать ему самому за четыре дня июня, с пятого по восьмое включительно, но гораздо больше раненых прошло через руки его помощников - врачей, частью приехавших с ним из Киева, частью перешедших к нему от Пирогова, наконец иностранцев - американцев, немцев и других.
Кровь в операционной буквально лилась ручьями, ее едва успевали подтирать служителя-солдаты. Столы не бывали свободными ни одной минуты: снимая одного тяжело раненного, клали другого.
Перевязочная палата занимала тут почти целый барак и была переполнена, и если перемирие окончилось там, между рядами укреплений и батарей, здесь оно продолжалось.
Сюда, на особом боте, доставлены были раненые французы, оставшиеся на батарее Жерве и в домишках на Корабельной, а также приползшие ночью с седьмого на восьмое число на позиции русских. Их было больше ста человек; между ними были и алжирские стрелки-арабы.
Их располагали в перевязочной там, где находилось хоть какое-нибудь место, и, едва улегшись, на тюфяки ли, или просто на пол, они начинали кричать: "De l'eau! De l'eau!"*
_______________
* Воды! Воды! (фр.)
Сестры посылали к ним служителей с ведрами воды и кружками.
Напившись и несколько придя в себя, французы поднимали между собою споры, и французская речь раздавалась в разных концах палаты наряду с русской.
Иные из тяжело раненных русских ли, французских ли солдат, которых врачи признавали безнадежными, отправлялись на носилках в здешний "Гущин дом" - особое отделение для умирающих.
В этот день здесь умерло человек двадцать русских и французов; в этот же день умирал тут иеромонах Иоанникий, огромное тело которого стало добычей гангрены. Если перед ампутацией ноги он сказал Пирогову: "Ну что ж, божья воля" - и в этом ответе сквозило как будто смирение, то, обреченный на смерть, он сделался буен, как был под хлороформенной марлей на операционном столе в Дворянском собрании.
Он то громогласно проклинал архимандрита Фотия, поддавшись увещаниям которого поступил он в монастырь и тем испортил свою жизнь, то начинал вдруг петь грустным, но все еще сильным голосом: "Пло-ти-ю усну-ув, я-я-яко ме-ертв..."
Провалившиеся глаза его стали очень велики, но мутны, иногда же непримиримо злобны ко всем здоровым около него как сестрам, так и служителям; длинные волосы его спутались и свалялись, борода скомкалась: он сделался страшен.
Умер он в ночь на девятое июня. Когда богомольный граф Сакен, просматривая списки умерших от ран, нашел в них его имя, он собственноручно написал против него в особой графе: "Учинить розыск родных на предмет назначения им пенсии".
Схоронили его в приличном черном гробу и с почетом.
К этому времени на Северной стороне открылось уже несколько заведений гробовых дел мастеров, умудрявшихся откуда-то добывать доски; материя же для обивки гробов продавалась в довольно многочисленных лавках красного товара, перекочевавших сюда из города.
Эти лавки, правда, не имели вида городских лавок: это были или балаганы, как на ярмарках, или просто палатки, но зато они выстроились правильными рядами, - лавка к лавке. Торговали в них большей частью караимы и торговали бойко, как и лавчонки посудные, хлебные, квасные и прочие.
Бойчее же всех шли дела рестораторов, которые тоже выстроили в ряд свои вместительные палатки. Эти палатки посещали теперь, после штурма, офицеры, приезжавшие немного повеселиться из города, с бастионов. Нужно же было оглядеться хоть сколько-нибудь, встряхнуться, промочить горло после того, как удалось так блистательно отстоять Севастополь.
Рядом, на Братском кладбище, арестанты без устали рыли обширные братские могилы, которые без устали же заполнялись все новыми и новыми "положившими живот свой на брани", но живые в гостеприимных палатках, в которых помещался и буфет с большим выбором вин, водок, закусок, и дюжина столиков для посетителей, и даже скрытая за буфетом кухня, пили, ели, сыпали остротами, весело хохотали...
Удача бодрит, окрыляет, а такая удача, как утром 6/18 июня 1855 года в Севастополе, была всероссийской удачей.
Непосредственно за кварталом балаганов и палаток разлегся базар "толчок", или "толкучка", где действительно толчея стояла непроходимая. Сюда, к этим палаткам и всяким иным сооружениям из любого подручного материала, или телегам, отлично заменявшим ларьки, или к простейшим низеньким скамеечкам торговок, шли неисчислимыми толпами солдаты, если даже и ничего не купить, то хотя бы просто так, потолкаться на народе, поглазеть, позубоскалить, расстегнув тугие ворота рубах на загорелых потных шеях.
Сюда перебрались, наконец, все почти матроски и солдатки с Корабельной и Артиллерийской слободок, но, впрочем, перебрались как бы на дачный сезон подышать свежим воздухом, свои же домишки отнюдь не забывали, хотя бы они и были разбиты снарядами.
И на пристани Северной стороны встречались, ожидая перевоза, бывшие соседки.
- Дунька! И ты тоже домой никак хочешь?
- Да ишь ты, ведь ведерко там, почесть новое совсем, забыла: в суматохе-то и из ума вон!
Соседке это было понятно: ведерко, да еще "почесть новое", стоило копеек тридцать, а перевоз через рейд только одну копейку в конец.
Глава четвертая
СВАДЬБА
I
Совершенно исключительно это вышло, что разрешили поручику первого саперного батальона Бородатову жениться на юной сестре милосердия Вареньке Зарубиной, но за Бородатова замолвил слово перед Сакеном сам Тотлебен, очень ценивший поручика. Нахимов же в этом вопросе был совсем обойден, так как этот закоренелый холостяк не без основания слыл противником семейных уз в среде молодого офицерства.
Отечески относясь к мичманам и лейтенантам Черноморского флота, он горестно покачивал головой, когда замечал, что кто-либо из них начинал чрезмерно увлекаться какою-нибудь из севастопольских невест; тогда он вызывал к себе виновника своего огорчения и с ужасом на лице говорил ему:
- Что это вы, послушайте, ведь это срам-с! Она вас погубит, смею вас уверить, погубит-с! Бегите от нее, пока не поздно еще, бегите-с! Не хотите ли, я вам хоть сегодня подпишу отпуск, - уезжайте от зла и сотворите благо-с!
Было более чем вероятно, что Нахимов остался бы верен себе и в этом случае, хотя Бородатов был и не флотский, - напротив, из флотской семьи оказалась та, которая вознамерилась "погубить" его; Тотлебен же погибели в этом не видел, а Сакен слишком бережно относился к раненому инженер-генералу, чтобы отказать ему в невинной просьбе, тем более что и сам он не только не был суров по натуре, но даже сентиментален, и считал самого себя примернейшим семьянином, отчего оборона Севастополя, по его мнению, только выигрывала, а отнюдь не страдала.
Наконец, и самый момент обращения к высшему начальству за разрешением на женитьбу был выбран Бородатовым удачно: после шестого июня будущее Севастополя начало представляться даже и Сакену далеко не в столь мрачном виде, как раньше, тем более что долгожданные дивизии из Южной армии седьмая и пятнадцатая - находились уже в пределах Крыма.
Величайшее напряжение всех сил севастопольского гарнизона, проявленное накануне штурма и во время штурма, непременно должно было смениться таким благодушием отдыха, которое допускало даже и свадьбу молодого, но уже известного своей спокойной храбростью офицера и совсем юной, но самоотверженно работающей сестры милосердия, причем первый перенес тяжелое ранение, вторая опасную болезнь - пятнистый тиф, и оба снова вернулись в строй защитников города.
Однако это был первый подобный случай за все время осады, и даже священник, к которому обратился жених, был чрезвычайно удивлен: он служил обедни, всенощные, заутрени, иногда молебны, но чаще всего панихиды, панихиды и панихиды, а тут вдруг просят его совершить обряд венчания, причем предъявляется и необходимая бумажка за подписью самого начальника гарнизона.
Ведь бомбы, гранаты, ракеты и ядра не перестали летать с неприятельских батарей, хотя поток их и ослабел временно; чем же еще, как не вызовом этому смертоносному потоку, могла показаться предстоящая свадьба, - среди всеобщего разрушения и смертей - утверждение жизни?
Между прочим, не только тиф не переводился в Севастополе, появилась, как это и предсказывал Пирогов, еще и азиатская гостья холера. Она вспыхнула снова, как и в начале осады, в лагере союзников и перебросилась в город, поражая более ста человек ежедневно. Так что приготовления к свадьбе, которые велись в уцелевшем пока еще домике Зарубиных на Малой Офицерской улице, очень часто сопровождались тревожными вопросами:
- А что холера? А как холера? Да неужто же от холеры пропасть придется?
К смертям от снарядов привыкли, к смертям от тифа притерпелись, притом же тиф не всегда и не всем угрожал смертью, но холера... казалось даже, что и самое слово это и слово "смерть" соединены невидимым знаком равенства, и это не переставало казаться, несмотря даже на то, что бывали случаи выздоровления от холеры. Если сыпной тиф объясняли тяжелым воздухом госпиталей, то эта болезнь пугала прежде всего своей полной непостижимостью.
Тиф, холера, снаряды, руины кругом, но близость свадьбы заставила забыть все эти неудобства, и в доме Зарубиных спешно, но деятельно готовилось "малое приданое", - что-то суетное, тряпичное покупалось, что-то шилось, и Капитолине Петровне деятельно помогала в этом Елизавета Михайловна Хлапонина.
В первый же день по приезде в Севастополь встал перед нею вопрос, где ей найти для себя квартиру. На ближайшей к Инкерманским высотам Северной стороне все, даже и самые маленькие хатки были давно и прочно заняты офицерами из штабов; кроме того, жили и военные и коммерческие люди в палатках, в землянках и прочих подобиях человеческого жилья. Ютились как-то и матроски с Корабельной, неприхотливые вообще и в надежде на стойкую летнюю погоду. А между тем Севастополь издали, при взгляде на него через Большой рейд, казался по-прежнему красив и вполне благоустроен, что и внушило Елизавете Михайловне желание поселиться бестрепетно на своей бывшей квартире.
Однако квартира эта не уцелела: половина дома была уже разрушена снарядом, грудой валялся белый камень, переслоенный разбитой вдребезги черепицей, от балкона на втором этаже, который ей так нравился когда-то, остались только три выступающие вперед дубовые балки, с которых свисали в беспорядке развороченные доски пола.
Тогда Елизавета Михайловна вспомнила о Зарубиных, своих бывших соседях, и велика была ее радость, когда она нашла их домик почти нетронутым, только что окна без стекол. Однако ставни внутри были затворены, двери заперты, - в доме не было никого.
- Должно быть, все уж уехали отсюда, - сказала тогда она мужу.
- Если только не... - начал было и не договорил Дмитрий Дмитриевич.
И несколько времени, уходя от домика Зарубиных, оба молчали, каждый по-своему представляя, что могло случиться за восемь месяцев с этой знакомой им семьей.
- Хорошие были люди, - сказала, наконец, Елизавета Михайловна, очень мне нравилась Варенька...
И вдруг именно Варенька так неожиданно встретилась им, когда шли они к Графской пристани, чтобы отправляться обратно на Северную, и от восторженной, с сияющими, как летнее небо в полдень, глазами счастливой невесты узнали они, что все Зарубины живы и здоровы, из Севастополя никуда не уезжали, что Витя стал уже мичман и вполне надеется отстоять свой Малахов курган от нового штурма, а за дело шестого июня представлен к награде.
- Мы сейчас были в вашем доме, там что-то никого не оказалось, и ставни и двери заперты, - сказал Хлапонин.
- Ушли куда-нибудь за покупками, - объяснила Варя. - Во время бомбардировки и штурма они спасались на Николаевской батарее, а теперь опять вернулись.
- Не боятся? - удивилась Елизавета Михайловна.
- Привыкли уж.
- Вот что, Митя, - обратилась к мужу Елизавета Михайловна, - если они привыкли, то, значит, и я тоже привыкну, - во всяком случае у них я хотела бы научиться этому, так что если бы в вашем доме, Варенька, нашлась для меня комната...
- Мы будем очень рады! - вскрикнула Варенька и снова бросилась обнимать Елизавету Михайловну.
Вечером в этот же день Хлапонина перебралась к Зарубиным. Арсентий, принесший ее чемодан и дорожную корзину и свой окованный и окрашенный суриком сундучок, хозяйственно, как он это умел, устроился в пустом чулане около кухни; и если с водворением Елизаветы Михайловны скромный домик Зарубиных сделался как-то несравненно красивее и моложе, то благодаря Арсентию он приобрел гораздо большую основательность, устойчивость, прочность, - обстоятельство немаловажное во время длительной осады и частых бомбардировок.
Арсентий тут же с приходу осведомился у Капитолины Петровны, куда надо будет ходить за провизией, где доставать воду, есть ли у них дрова, а если нет, что не удивительно, конечно, то в каком из домов поблизости можно выламывать на дрова полы, двери и окна.
Эта обстоятельность сразу расположила к нему сердце Капитолины Петровны; даже и сам Иван Ильич Зарубин не раз высказывал свое мнение, что денщик Хлапониных, хотя и не матрос, а все-таки молодец и свое дело знает.
Наконец, и личико маленькой Оли тоже весьма повеселело с водворением в их доме двух новых людей. Спокойно красивую Елизавету Михайловну она разглядывала большими умиленными глазами, и когда та ласкала ее мягкой и нежной рукой, у нее сладко замирало сердце, и она боялась пошевельнуться. Даже и голос ее, грудной, ненапряженный, казался ей совершенно необыкновенным.
- Вы у нас долго пробудете? - шепотом на ухо спросила Елизавету Михайловну Оля, почти касаясь губами ее розовой мочки с проколом для серьги, хотя серег она не носила.
Этот детский вопрос несколько смутил Хлапонину. Она затруднилась на него ответить.
- Долго ли? - повторила она, обняв плечи Оли. - Хотелось бы подольше...
- До конца? - прошептала Оля.
Неизвестно было, что считала эта маленькая девочка, с большими недетскими уже глазами, концом; Елизавета Михайловна ответила:
- Буду жить, пока союзников не прогонят наши.
Оля глядела на нее грустно, медленно поводя головкой в стороны, причем белые косички ее с синими бантиками, вплетенными в них, колыхались не то чтобы недоверчиво, но как-то снисходительно к этой маленькой и вполне понятной лжи, такой лжи, которая делает ее еще как-то ближе, теплее, нежнее, милее, мягче.
Арсентий же с его коротенькой трубочкой, из которой, клубясь, струился крепкий, щекочущий в носу махорочный дымок, не говорил, что союзников отобьют от Севастополя. На ее вопрос об этом он ответил, подумав и выбивая золу из трубочки: "Кто ж его знает!" Однако, глядя на него, как обстоятельно и в то же время проворно он делал все, за что ни брался, Оля думала, что не может же быть, чтобы сто тысяч таких вот Арсентиев не могли отстоять город.
II
Офицеры двух саперных батальонов, входивших в состав севастопольского гарнизона еще до Крымской войны, отличались вообще некоторым свободомыслием. Объяснялось ли это тем, что они были образованнее офицеров пехотных и кавалерийских полков и в то же время имели больше свободного времени для чтения, но они держались своим небольшим кружком, тем более что и служебные интересы ставили их особняком в гарнизоне.
Когда же среди них стало известно, что в Севастополь, в рабочий батальон морского ведомства, переведен из военно-инженерных арестантских рот, из Килии на Дунае, петрашевец Ипполит Дебу, то одним из первых счел нужным познакомиться с ним молодой подпоручик Бородатов, которого весьма интересовали идеи Белинского, Герцена и пронесшаяся по Европе революция сорок восьмого года.
Все это не могло, конечно, не произвести большого впечатления на передовую военную молодежь.
Но Севастополь стоял в стороне от центров умственной жизни, на окраине, на отшибе. Руководящую роль в нем играли флотские офицеры. И вот эта среда флотских, даже и в крупных чинах, ввела в свои салоны ссыльного петрашевца, нижнего чина, а адмирал Станюкович доверил ему воспитание своих детей (из которых один стал впоследствии известным писателем).
Конвойный казак внес в комнату порядочной величины ящик, полученный по почте, судя по большим сургучным печатям на нем и бечевке, опутавшей его крест-накрест. Ящик был прислан на адрес самого Нахимова, как помощника начальника гарнизона, но посылку эту сопровождало немногословное, однако многозначительное письмо: "От прекраснейшей женщины Петербурга передать доблестнейшему рыцарю Севастополя".
- Вот читайте, что это значит-с, Эдуард Иваныч! - и Нахимов, не снимая с лица лукавства, протянул ему письмо, сохранившее еще запах тонких каких-то духов.
- Ха-ха-ха, до чего это хорошо: "От прекраснейшей женщины Петербурга"! - рассмеялся Тотлебен.
- Вот видите-с, видите-с, я ведь знал, что вам это понравится, ликовал и Нахимов.
- Вопрос: какая именно женщина не считает себя "прекраснейшей"?
- Да-с, да-да-с, такой не бывает-с, совсем не бывает-с в природе-с!
- Но что касается дальнейшего, то-о... Павел Стефанович! "Доблестнейший рыцарь Севастополя" - ведь это вы-с!
- Ну, какой же я рыцарь, что за вздор-с! И главное-с, "доблестнейший"! Это и есть именно вы-с, Эдуард Иваныч!
- Я-я?.. Как же так я? Разве я сражаюсь! Я есть земляной крот, не больше того! Какой же я рыцарь, да еще "доблестнейший"? Это вы, Павел Стефанович, вы!
- Помилуйте-с, пустяки какие-с! Разве я полками командую и в бой их вожу-с? Это, это генерал Хрулев-с, а не я! Но, позвольте-с, Эдуард Иваныч, ведь ранены-то вы, а не Хрулев-с... Кому же нужна корпия-с, позвольте спросить, дамский этот подарок-с? А? Кому-с? Вам или Хрулеву-с?
- Ну, конечно, если же так ставить этот вопрос, то вы есть совершенно правы, Павел Стефанович, - корпия в текущий момент нужна мне, а не генералу Хрулеву, но все-таки...
- Все-таки, между нами говоря, - перебил вполголоса, но с настойчивым жестом обеих рук Нахимов, - самый доблестный из защитников Севастополя вы-с, и прошу больше об этом со мной не спорить-с!.. Что же касается всех этих "прекраснейших" женщин, то вечно они путаются не в свое дело-с и задают нам тут разные загвоздки-с!
Комната, в которой лежал Тотлебен, служила ему рабочим кабинетом.
На большом письменном столе навалены были книги, впрочем не в беспорядке; подробнейший план укреплений пришпилен был на стене над столом, причем русские батареи показаны были черным, батареи союзников красным цветом. Видно было, что план этот часто снимался и дополнялся и особенно много поправок было внесено в него совсем недавно: так они были свежи в той части плана, на которой пришлись потерянные в конце мая редуты.
Тот же план укреплений, но отдельными картами, по бастионам, батареям, редутам и в большем виде составлял толстую папку, лежавшую на столе. В ней же были и подробнейшие планы и проекты подземных работ минных колодцев, галерей и ходов.
Рядом с простой железной койкой, на которой полусидел Тотлебен, лежала на стуле красного дерева с отлогой спинкой его записная тетрадь, в которой он делал обычно свои вычисления и расчеты по расстановке сил и средств обороны.
Отсюда, из этой комнаты в центре города, весьма щедро осыпаемого снарядами, исходили те, поддержанные цифровыми выкладками, мысли общей и частной обороны, с которыми обычно соглашались в штабе начальника гарнизона.
Этими мыслями полон был Тотлебен и теперь, несмотря на свою рану. Эти мысли должны были вылиться вечером там, в штабе гарнизона, если бы не пуля французского стрелка; но помощник начальника гарнизона, адмирал Нахимов, сидел около, букет цветов был поставлен в стеклянный кувшин с водой, спор, причиной которого оказался ящик с корпией, нащипанной несомненно прелестными руками "прекраснейшей из женщин Петербурга", был так или иначе закончен, и Тотлебен заговорил несколько торжественным тоном:
- Я пришел к несомненному выводу, Павел Стефанович, что противник окончательно решил захватить у нас не другое что, как Малахов! Именно так!.. Третьего дня был, можно так выразиться, второй штурм Малахова, первый же мы с вами видели двадцать шестого мая. Потери союзников были велики, очень велики, потому-то они и должны волей или неволей испытать счастья в третий раз... Что и говорить, игра эта свечей стоит: Малахов есть ключ наших укреплений, это и слепому видно. Если они возьмут Малахов, мы защищаться больше не в состоянии.
- Так-с... Не в состоянии-с... Допустим-с, - подтвердил Нахимов и поднял вопросительно брови; к таким выражениям, как "защищаться будем не в состоянии", он уже привык и против них не спорил: это был просто сухопутный язык.
- Но у нас была уже перед глазами та же самая картина, - поднял палец Тотлебен, - когда на бастион нумер четвертый велась атака французами. Мы ее остановили тогда чем же? Устройством двух батарей вправо и влево от бастиона. Тридцать орудий справа, тридцать слева дали такой перекрестный огонь, что противник придвинуться ближе, чем ему удалось до этого, уже не смог! Выдохся, потерял свою энергию, - вот что сделали эти батареи Швана, Никонова, Смагина... Это они спасли наше дело в том самом пункте... Противник вынужден был идти дальше минами. Хорошо, что же-с, мы выдвинули им навстречу контрмины... И вот бастион нумер четвертый стал для них очень опасен: как кидаться на него в лоб? Пришлось отставить!.. Теперь прямое наше дело защитить Малахов по той же самой системе, Павел Стефанович.
- Сколько же надо будет всего-с орудий больших калибров? - коротко спросил Нахимов.
- Больших? Шестьдесят, - так же коротко ответил Тотлебен.
- Гм... Шестьдесят? - очень удивился Нахимов. - Где же можно поставить на Малахове еще шестьдесят-с?
- Не на одном Малахове, нет! Этто, этто было бы уж слишком! улыбнулся Тотлебен и взял свою записную книжку. - Малахов - в центре; справа и слева - третьего и второго нумера бастионы и промежуточные между ними линии... Вот этот весь участок и требует безотлагательного усиления огня на шестьдесят орудий больших калибров.
- Вполне допустимо-с, - согласился Нахимов.
- Но этими только мерами мы не достигнем того же, чего достигнуть нам удалось на нумере четвертом, а именно: перекрестного огня!.. Перекрестный же огонь этто... в нем нуждается бывший наш Камчатский люнет, как... пьяница в чарке водки. Именно около него скопились большие силы французов для штурма, - вот, стало быть, ему-то именно и нужна острастка большая. А для этой цели на Корабельной - на ретраншементе - надобно устроить батареи на тридцать орудий, а также, само собой разумеется, и справа от Малахова, позади оборонительной линии, вот в этом месте, я думаю, Павел Стефанович, - он протянул Нахимову свою записную книжку с собственноручно набросанным небольшим планом, - вот, где от бастиона нумер третий отлогость спускается в Докову балку, тут можно установить батареи тоже, в общей сложности на тридцать орудий.
- Это значит что же-с? Еще, выходит, шестьдесят большого калибра? заморгал голубыми глазами Нахимов. - Откуда же мы можем взять столько-с?
- В крайнем случае придется снять кое-что с бастионов Городской стороны, а Корабельную укрепить: она находится под прямым ударом. Этто есть несомненно! И немедленно же надо переходить к контрминной системе, как на бастионе нумер четвертый... Она понадобится не вот сейчас, но много требует времени для своего устройства... А теперь разрешите мне лечь, Павел Стефанович!
- Голубчик! - так и кинулся к нему Нахимов, сам подкладывая ему под голову подушку. - Вы так увлекательно говорили все это, что я забыл-с, совершенно у меня из ума вон вышло, что вы ранены-с! Вот как бывает-с! Отдыхайте, отдыхайте-с! А я все, что вы мне говорили-с, доложу сегодня же графу. Так что вы уж не трудитесь, Эдуард Иванович, докладывать ему, если он сам к вам заедет. Доложу, что требуется сто двадцать большого калибра для защиты Малахова-с. Профессор Гюббенет был у вас? Нет еще? Ну, хорошо-с, я за ним пошлю сейчас своего адъютанта!
- Оччень вам благодарен, Павел Стефанович, но ведь Гюббенет сейчас занят по горло, - столько раненых за те два дня, что едва ли он не нужнее есть там, чем у меня. Я, слава богу, ничего себя чувствую, перевязан... Я хотел бы еще дополнить двумя словами, что уже доложил вам, насчет защиты Малахова... Тут наши условия есть превосходны сравнительно с бастионом нумер четвертый. Там справа, как вам хорошо известно этто, - Городской овраг, слева - Сарандинакина балка, - там были очень мы стеснены в установке батарей, а здесь зато, здесь места вполне довольно, притом же еще одно я хотел бы сказать: левофланговые батареи Малахова кургана фланкировать будут его с гораздо более близкого расстояния, чем батарея Смагина фланкирует бастион нумер четвертый...
- Прекрасно-с! Очень хорошо-с!.. Сто двадцать орудий большого калибра... Тридцать и тридцать - с фронта, тридцать и тридцать - в тылу для перекрестного огня на Камчатке-с. Есть!.. А что касается Гюббенета, то я сегодня буду сам в госпитале и попрошу его к вам...
- Если он свободен, только в эттом случае, Павел Стефанович!
- Полагаю, что сегодня ему уже легче-с... А вас, Эдуард Иваныч, он осмотреть должен сегодня же... За отъездом Пирогова он остался у нас единственный-с, кому можно доверить ваше здоровье-с, так как вы у нас тоже единственный!
III
Гюббенет действительно был в это время очень занят. До двухсот операций пришлось сделать ему самому за четыре дня июня, с пятого по восьмое включительно, но гораздо больше раненых прошло через руки его помощников - врачей, частью приехавших с ним из Киева, частью перешедших к нему от Пирогова, наконец иностранцев - американцев, немцев и других.
Кровь в операционной буквально лилась ручьями, ее едва успевали подтирать служителя-солдаты. Столы не бывали свободными ни одной минуты: снимая одного тяжело раненного, клали другого.
Перевязочная палата занимала тут почти целый барак и была переполнена, и если перемирие окончилось там, между рядами укреплений и батарей, здесь оно продолжалось.
Сюда, на особом боте, доставлены были раненые французы, оставшиеся на батарее Жерве и в домишках на Корабельной, а также приползшие ночью с седьмого на восьмое число на позиции русских. Их было больше ста человек; между ними были и алжирские стрелки-арабы.
Их располагали в перевязочной там, где находилось хоть какое-нибудь место, и, едва улегшись, на тюфяки ли, или просто на пол, они начинали кричать: "De l'eau! De l'eau!"*
_______________
* Воды! Воды! (фр.)
Сестры посылали к ним служителей с ведрами воды и кружками.
Напившись и несколько придя в себя, французы поднимали между собою споры, и французская речь раздавалась в разных концах палаты наряду с русской.
Иные из тяжело раненных русских ли, французских ли солдат, которых врачи признавали безнадежными, отправлялись на носилках в здешний "Гущин дом" - особое отделение для умирающих.
В этот день здесь умерло человек двадцать русских и французов; в этот же день умирал тут иеромонах Иоанникий, огромное тело которого стало добычей гангрены. Если перед ампутацией ноги он сказал Пирогову: "Ну что ж, божья воля" - и в этом ответе сквозило как будто смирение, то, обреченный на смерть, он сделался буен, как был под хлороформенной марлей на операционном столе в Дворянском собрании.
Он то громогласно проклинал архимандрита Фотия, поддавшись увещаниям которого поступил он в монастырь и тем испортил свою жизнь, то начинал вдруг петь грустным, но все еще сильным голосом: "Пло-ти-ю усну-ув, я-я-яко ме-ертв..."
Провалившиеся глаза его стали очень велики, но мутны, иногда же непримиримо злобны ко всем здоровым около него как сестрам, так и служителям; длинные волосы его спутались и свалялись, борода скомкалась: он сделался страшен.
Умер он в ночь на девятое июня. Когда богомольный граф Сакен, просматривая списки умерших от ран, нашел в них его имя, он собственноручно написал против него в особой графе: "Учинить розыск родных на предмет назначения им пенсии".
Схоронили его в приличном черном гробу и с почетом.
К этому времени на Северной стороне открылось уже несколько заведений гробовых дел мастеров, умудрявшихся откуда-то добывать доски; материя же для обивки гробов продавалась в довольно многочисленных лавках красного товара, перекочевавших сюда из города.
Эти лавки, правда, не имели вида городских лавок: это были или балаганы, как на ярмарках, или просто палатки, но зато они выстроились правильными рядами, - лавка к лавке. Торговали в них большей частью караимы и торговали бойко, как и лавчонки посудные, хлебные, квасные и прочие.
Бойчее же всех шли дела рестораторов, которые тоже выстроили в ряд свои вместительные палатки. Эти палатки посещали теперь, после штурма, офицеры, приезжавшие немного повеселиться из города, с бастионов. Нужно же было оглядеться хоть сколько-нибудь, встряхнуться, промочить горло после того, как удалось так блистательно отстоять Севастополь.
Рядом, на Братском кладбище, арестанты без устали рыли обширные братские могилы, которые без устали же заполнялись все новыми и новыми "положившими живот свой на брани", но живые в гостеприимных палатках, в которых помещался и буфет с большим выбором вин, водок, закусок, и дюжина столиков для посетителей, и даже скрытая за буфетом кухня, пили, ели, сыпали остротами, весело хохотали...
Удача бодрит, окрыляет, а такая удача, как утром 6/18 июня 1855 года в Севастополе, была всероссийской удачей.
Непосредственно за кварталом балаганов и палаток разлегся базар "толчок", или "толкучка", где действительно толчея стояла непроходимая. Сюда, к этим палаткам и всяким иным сооружениям из любого подручного материала, или телегам, отлично заменявшим ларьки, или к простейшим низеньким скамеечкам торговок, шли неисчислимыми толпами солдаты, если даже и ничего не купить, то хотя бы просто так, потолкаться на народе, поглазеть, позубоскалить, расстегнув тугие ворота рубах на загорелых потных шеях.
Сюда перебрались, наконец, все почти матроски и солдатки с Корабельной и Артиллерийской слободок, но, впрочем, перебрались как бы на дачный сезон подышать свежим воздухом, свои же домишки отнюдь не забывали, хотя бы они и были разбиты снарядами.
И на пристани Северной стороны встречались, ожидая перевоза, бывшие соседки.
- Дунька! И ты тоже домой никак хочешь?
- Да ишь ты, ведь ведерко там, почесть новое совсем, забыла: в суматохе-то и из ума вон!
Соседке это было понятно: ведерко, да еще "почесть новое", стоило копеек тридцать, а перевоз через рейд только одну копейку в конец.
Глава четвертая
СВАДЬБА
I
Совершенно исключительно это вышло, что разрешили поручику первого саперного батальона Бородатову жениться на юной сестре милосердия Вареньке Зарубиной, но за Бородатова замолвил слово перед Сакеном сам Тотлебен, очень ценивший поручика. Нахимов же в этом вопросе был совсем обойден, так как этот закоренелый холостяк не без основания слыл противником семейных уз в среде молодого офицерства.
Отечески относясь к мичманам и лейтенантам Черноморского флота, он горестно покачивал головой, когда замечал, что кто-либо из них начинал чрезмерно увлекаться какою-нибудь из севастопольских невест; тогда он вызывал к себе виновника своего огорчения и с ужасом на лице говорил ему:
- Что это вы, послушайте, ведь это срам-с! Она вас погубит, смею вас уверить, погубит-с! Бегите от нее, пока не поздно еще, бегите-с! Не хотите ли, я вам хоть сегодня подпишу отпуск, - уезжайте от зла и сотворите благо-с!
Было более чем вероятно, что Нахимов остался бы верен себе и в этом случае, хотя Бородатов был и не флотский, - напротив, из флотской семьи оказалась та, которая вознамерилась "погубить" его; Тотлебен же погибели в этом не видел, а Сакен слишком бережно относился к раненому инженер-генералу, чтобы отказать ему в невинной просьбе, тем более что и сам он не только не был суров по натуре, но даже сентиментален, и считал самого себя примернейшим семьянином, отчего оборона Севастополя, по его мнению, только выигрывала, а отнюдь не страдала.
Наконец, и самый момент обращения к высшему начальству за разрешением на женитьбу был выбран Бородатовым удачно: после шестого июня будущее Севастополя начало представляться даже и Сакену далеко не в столь мрачном виде, как раньше, тем более что долгожданные дивизии из Южной армии седьмая и пятнадцатая - находились уже в пределах Крыма.
Величайшее напряжение всех сил севастопольского гарнизона, проявленное накануне штурма и во время штурма, непременно должно было смениться таким благодушием отдыха, которое допускало даже и свадьбу молодого, но уже известного своей спокойной храбростью офицера и совсем юной, но самоотверженно работающей сестры милосердия, причем первый перенес тяжелое ранение, вторая опасную болезнь - пятнистый тиф, и оба снова вернулись в строй защитников города.
Однако это был первый подобный случай за все время осады, и даже священник, к которому обратился жених, был чрезвычайно удивлен: он служил обедни, всенощные, заутрени, иногда молебны, но чаще всего панихиды, панихиды и панихиды, а тут вдруг просят его совершить обряд венчания, причем предъявляется и необходимая бумажка за подписью самого начальника гарнизона.
Ведь бомбы, гранаты, ракеты и ядра не перестали летать с неприятельских батарей, хотя поток их и ослабел временно; чем же еще, как не вызовом этому смертоносному потоку, могла показаться предстоящая свадьба, - среди всеобщего разрушения и смертей - утверждение жизни?
Между прочим, не только тиф не переводился в Севастополе, появилась, как это и предсказывал Пирогов, еще и азиатская гостья холера. Она вспыхнула снова, как и в начале осады, в лагере союзников и перебросилась в город, поражая более ста человек ежедневно. Так что приготовления к свадьбе, которые велись в уцелевшем пока еще домике Зарубиных на Малой Офицерской улице, очень часто сопровождались тревожными вопросами:
- А что холера? А как холера? Да неужто же от холеры пропасть придется?
К смертям от снарядов привыкли, к смертям от тифа притерпелись, притом же тиф не всегда и не всем угрожал смертью, но холера... казалось даже, что и самое слово это и слово "смерть" соединены невидимым знаком равенства, и это не переставало казаться, несмотря даже на то, что бывали случаи выздоровления от холеры. Если сыпной тиф объясняли тяжелым воздухом госпиталей, то эта болезнь пугала прежде всего своей полной непостижимостью.
Тиф, холера, снаряды, руины кругом, но близость свадьбы заставила забыть все эти неудобства, и в доме Зарубиных спешно, но деятельно готовилось "малое приданое", - что-то суетное, тряпичное покупалось, что-то шилось, и Капитолине Петровне деятельно помогала в этом Елизавета Михайловна Хлапонина.
В первый же день по приезде в Севастополь встал перед нею вопрос, где ей найти для себя квартиру. На ближайшей к Инкерманским высотам Северной стороне все, даже и самые маленькие хатки были давно и прочно заняты офицерами из штабов; кроме того, жили и военные и коммерческие люди в палатках, в землянках и прочих подобиях человеческого жилья. Ютились как-то и матроски с Корабельной, неприхотливые вообще и в надежде на стойкую летнюю погоду. А между тем Севастополь издали, при взгляде на него через Большой рейд, казался по-прежнему красив и вполне благоустроен, что и внушило Елизавете Михайловне желание поселиться бестрепетно на своей бывшей квартире.
Однако квартира эта не уцелела: половина дома была уже разрушена снарядом, грудой валялся белый камень, переслоенный разбитой вдребезги черепицей, от балкона на втором этаже, который ей так нравился когда-то, остались только три выступающие вперед дубовые балки, с которых свисали в беспорядке развороченные доски пола.
Тогда Елизавета Михайловна вспомнила о Зарубиных, своих бывших соседях, и велика была ее радость, когда она нашла их домик почти нетронутым, только что окна без стекол. Однако ставни внутри были затворены, двери заперты, - в доме не было никого.
- Должно быть, все уж уехали отсюда, - сказала тогда она мужу.
- Если только не... - начал было и не договорил Дмитрий Дмитриевич.
И несколько времени, уходя от домика Зарубиных, оба молчали, каждый по-своему представляя, что могло случиться за восемь месяцев с этой знакомой им семьей.
- Хорошие были люди, - сказала, наконец, Елизавета Михайловна, очень мне нравилась Варенька...
И вдруг именно Варенька так неожиданно встретилась им, когда шли они к Графской пристани, чтобы отправляться обратно на Северную, и от восторженной, с сияющими, как летнее небо в полдень, глазами счастливой невесты узнали они, что все Зарубины живы и здоровы, из Севастополя никуда не уезжали, что Витя стал уже мичман и вполне надеется отстоять свой Малахов курган от нового штурма, а за дело шестого июня представлен к награде.
- Мы сейчас были в вашем доме, там что-то никого не оказалось, и ставни и двери заперты, - сказал Хлапонин.
- Ушли куда-нибудь за покупками, - объяснила Варя. - Во время бомбардировки и штурма они спасались на Николаевской батарее, а теперь опять вернулись.
- Не боятся? - удивилась Елизавета Михайловна.
- Привыкли уж.
- Вот что, Митя, - обратилась к мужу Елизавета Михайловна, - если они привыкли, то, значит, и я тоже привыкну, - во всяком случае у них я хотела бы научиться этому, так что если бы в вашем доме, Варенька, нашлась для меня комната...
- Мы будем очень рады! - вскрикнула Варенька и снова бросилась обнимать Елизавету Михайловну.
Вечером в этот же день Хлапонина перебралась к Зарубиным. Арсентий, принесший ее чемодан и дорожную корзину и свой окованный и окрашенный суриком сундучок, хозяйственно, как он это умел, устроился в пустом чулане около кухни; и если с водворением Елизаветы Михайловны скромный домик Зарубиных сделался как-то несравненно красивее и моложе, то благодаря Арсентию он приобрел гораздо большую основательность, устойчивость, прочность, - обстоятельство немаловажное во время длительной осады и частых бомбардировок.
Арсентий тут же с приходу осведомился у Капитолины Петровны, куда надо будет ходить за провизией, где доставать воду, есть ли у них дрова, а если нет, что не удивительно, конечно, то в каком из домов поблизости можно выламывать на дрова полы, двери и окна.
Эта обстоятельность сразу расположила к нему сердце Капитолины Петровны; даже и сам Иван Ильич Зарубин не раз высказывал свое мнение, что денщик Хлапониных, хотя и не матрос, а все-таки молодец и свое дело знает.
Наконец, и личико маленькой Оли тоже весьма повеселело с водворением в их доме двух новых людей. Спокойно красивую Елизавету Михайловну она разглядывала большими умиленными глазами, и когда та ласкала ее мягкой и нежной рукой, у нее сладко замирало сердце, и она боялась пошевельнуться. Даже и голос ее, грудной, ненапряженный, казался ей совершенно необыкновенным.
- Вы у нас долго пробудете? - шепотом на ухо спросила Елизавету Михайловну Оля, почти касаясь губами ее розовой мочки с проколом для серьги, хотя серег она не носила.
Этот детский вопрос несколько смутил Хлапонину. Она затруднилась на него ответить.
- Долго ли? - повторила она, обняв плечи Оли. - Хотелось бы подольше...
- До конца? - прошептала Оля.
Неизвестно было, что считала эта маленькая девочка, с большими недетскими уже глазами, концом; Елизавета Михайловна ответила:
- Буду жить, пока союзников не прогонят наши.
Оля глядела на нее грустно, медленно поводя головкой в стороны, причем белые косички ее с синими бантиками, вплетенными в них, колыхались не то чтобы недоверчиво, но как-то снисходительно к этой маленькой и вполне понятной лжи, такой лжи, которая делает ее еще как-то ближе, теплее, нежнее, милее, мягче.
Арсентий же с его коротенькой трубочкой, из которой, клубясь, струился крепкий, щекочущий в носу махорочный дымок, не говорил, что союзников отобьют от Севастополя. На ее вопрос об этом он ответил, подумав и выбивая золу из трубочки: "Кто ж его знает!" Однако, глядя на него, как обстоятельно и в то же время проворно он делал все, за что ни брался, Оля думала, что не может же быть, чтобы сто тысяч таких вот Арсентиев не могли отстоять город.
II
Офицеры двух саперных батальонов, входивших в состав севастопольского гарнизона еще до Крымской войны, отличались вообще некоторым свободомыслием. Объяснялось ли это тем, что они были образованнее офицеров пехотных и кавалерийских полков и в то же время имели больше свободного времени для чтения, но они держались своим небольшим кружком, тем более что и служебные интересы ставили их особняком в гарнизоне.
Когда же среди них стало известно, что в Севастополь, в рабочий батальон морского ведомства, переведен из военно-инженерных арестантских рот, из Килии на Дунае, петрашевец Ипполит Дебу, то одним из первых счел нужным познакомиться с ним молодой подпоручик Бородатов, которого весьма интересовали идеи Белинского, Герцена и пронесшаяся по Европе революция сорок восьмого года.
Все это не могло, конечно, не произвести большого впечатления на передовую военную молодежь.
Но Севастополь стоял в стороне от центров умственной жизни, на окраине, на отшибе. Руководящую роль в нем играли флотские офицеры. И вот эта среда флотских, даже и в крупных чинах, ввела в свои салоны ссыльного петрашевца, нижнего чина, а адмирал Станюкович доверил ему воспитание своих детей (из которых один стал впоследствии известным писателем).