Что среди крепостной артиллерии было очень мало мортир, ему уже было известно, зато неизвестным для него осталось наличие здесь у французов трех бронированных плавучих батарей, стоявших в первой линии. Он не мог знать того, что русские ядра, падая на палубу этих судов, делали в броне только легкие вмятины и потом отлетали от них, как футбольные мячи.
   Это были первые броненосцы в бою: имена их были: "Lave", "Devastation", "Tonnante"*; они вышли из верфи в Тулоне.
   _______________
   * "Лава", "Опустошение", "Гремящий" (фр.).
   Около полудня в этот день (третьего октября) Стеценко увидел тоже знакомую ему картину: подошли транспорты с войсками и начали высадку десанта, имея в виду отрезать Кинбурн от сообщения с сушей. Это важное наблюдение он тотчас передал в Николаев в надежде, что оттуда пошлют пехотные части.
   Канонада между тем продолжалась до темноты. Ночью было тихо, и Стеценко представлял, что к утру произойдет на Кинбурнской косе нечто подобное тому, что было тут шестьдесят восемь лет назад, в начале октября 1787 года: также подойдут русские пехотные полки и после жестокого боя сбросят десант союзников в море.
   Но наутро началась новая канонада, причем к неизбежному дыму присоединился еще и туман, совершенно скрывший из глаз Стеценко и крепость и эскадру противника. Донесения в Николаев поневоле стали однообразны и очень неопределенны, между тем как Стеценко затем только и был командирован в Очаков из Николаева, чтобы дать туда сведения о ходе дела в Кинбурне.
   Что на море туман, из которого даже и солнце выступает только в виде бледного худосочного кружочка, что стрельба сотрясает воздух, но ничего не видно, - об этом, конечно, могли бы дать донесения и адъютанты генерала Кнорринга; Стеценко понимал это, и, для того чтобы выйти из глупого положения, он решился на очень смелый шаг.
   Узнать что-нибудь достоверное о положении Кинбурна можно было только добравшись до Кинбурна, а добраться до него никак иначе было нельзя, как только на шлюпке и под прикрытием ночной темноты. Поэтому вечером он с помощью очаковского городничего принялся искать шлюпку для этой цели.
   Шлюпка нашлась, конечно, и нашлись гребцы, но нужно было получить разрешение Кнорринга на опасную рекогносцировку, а Кнорринг, насколько успел узнать его Стеценко, такого разрешения ни за что бы не дал. И Стеценко отправился на свой страх и риск, предупредив только об этом одного из адъютантов Кнорринга, но разрешения не дожидаясь. Конечно, гребцы были опытные, и весла были обмотаны каболкой.
   Стеценко взял направление на канонерки, как они стояли в предыдущий день, думая, что легче будет проскочить незамеченным между ними, - строй их был сравнительно редкий.
   К ночи туман несколько рассеялся, и опасность наткнуться прямо на корму какой-либо из лодок не ждала Стеценко; напротив, другая опасность вырисовывалась перед ним, когда шлюпка проскочила между двух канонерок: могли заметить шлюпку дозорные с берега, свои же, из крепости, принять ее за неприятельскую, конечно, и открыть по ней пальбу из ружей.
   Чтобы предупредить такую неприятность, Стеценко начал кричать: "Свои, свои, э-эй, свои, не стреляй!.." - гребцы тоже кричали, и это, как оказалось потом, спасло всех от смерти или увечья.
   Когда Стеценко вышел, наконец, на берег, он очень удивил своим появлением офицера в передовой цепи стрелков, но не менее удивились потом и офицеры в крепости.
   Его засыпали вопросами о том, идут ли им на помощь войска из Николаева отстаивать Кинбурн, или они будут здесь предоставлены своим силам, которых очень немного. Стеценко же пришлось разочаровать их: он ничего не знал о решении царя, - напротив, он обязан был передать в Николаев, что делается здесь.
   Он заметил, что молодые офицеры были бодры, как это наблюдалось им везде и в Севастополе, офицеры же старших чинов и возраста сомневались в том, чтобы гарнизон мог продержаться еще два-три дня: слишком жесток был обстрел и велики потери.
   Наиболее подавленным оказался сам комендант крепости генерал Коханович. Ростом немного выше Стеценко, растерянно торопливый в движениях, он поднес свечу к самому лицу так неожиданно появившегося ночью в крепости, осажденной врагом, штаб-офицера русского Черноморского флота, - флота уже не существующего, - и оглядывал его внимательными, расширенными, но какими-то мутными глазами. Он казался Стеценко надолго оглушенным не то канонадой, не то трудным положением, в котором очутился.
   - Прошу вас, ваше превосходительство, написать рапорт о состоянии вверенной вам крепости, - решился, наконец, сказать ему Стеценко, так как тот сам никак не мог или не хотел понять, кто он такой и зачем здесь.
   - Что? Рапорт? Какой рапорт? Зачем? - недоуменно и подозрительно зачастил вопросами Коханович. - Вам я должен вдруг писать рапорт? Скажите, пожалуйста, на каком основании? Кто вы такой?
   Стеценко пришлось долго объяснять ему, что он начальник штаба князя Барятинского, временно заменяющего генерала Лидерса, главнокомандующего Южной армией, что рапорт этот необходим для представления самому государю.
   Больше часа ушло на то, чтобы убедить, наконец, Кохановича сесть за стол и написать хотя бы несколько строк донесения на имя Кнорринга, которому он был непосредственно подчинен.
   В то время когда писал донесение комендант, один из инженеров, по просьбе Стеценко, занес в его памятную книжку список повреждений, нанесенных крепости бомбардировкой.
   Повреждения, по словам этого инженера, были очень большие, но Стеценко читал запись его в своей книжке: "Главный вал на пятом бастионе, куртина между 4 и 5 бастионами повреждены; пороховой погреб тоже, но это повреждение исправлено; здания и каземат у Одесских ворот повреждены; на казематах в нескольких местах вырыты бомбами большие ямы..." - и говорил инженеру:
   - То ли бывало в Севастополе! И сколько времени держался при подобных повреждениях Севастополь!
   И, возобновляя в памяти то, что переживал он в Севастополе, Стеценко недоумевал, чему именно удивляются обступившие его офицеры, что он, капитан 2-го ранга, начальник штаба, решился на такую рискованную прогулку под носом у огромной неприятельской флотилии.
   Коханович кончил писать донесение; Стеценко выбрался из крепости, уселся в свою шлюпку и старался для себя самого решить, будет ли Коханович защищаться до последней крайности, или сдаст крепость, может быть, даже в этот день к вечеру (новый день уже наступил).
   Гребцы так же осторожно и теперь работали веслами. Пронизывала холодная сырость моря, но стало виднее и потому опаснее.
   Сквозь линию канонерок прошли все-таки удачно, не обратив на себя внимание, но дальше какая-то длинная тень показалась в море.
   - Что это? Неужели берег? - удивился Стеценко.
   - А вже ж бэрег, - сказал один из гребцов.
   Но еще несколько бесшумных взмахов веслами, и Стеценко отличил очертания большого парохода, причем пароход этот не стоял на якоре, а двигался и как раз на пересечку курса, взятого шлюпкой.
   Несколько мгновений дал себе Стеценко, чтобы решить, можно ли проскочить впереди парохода, и, решив, что можно, вполголоса приказал гребцам налечь на весла.
   Все предосторожности теперь были уже отброшены, - гребли изо всех сил и проскочили, но было около минуты жуткого ожидания, не раздастся ли с борта парохода пушечный выстрел, не обдаст ли шлюпку картечь...
   Не заметить шлюпки с парохода не могли, - туман уже поднялся, однако и поднимать тревогу выстрелом, видимо, не хотели. Шлюпка благополучно вернулась в Очаков еще до рассвета.
   IV
   На своей квартире на столе нашел Стеценко бумажку от Кнорринга. Адъютант генерала передал ему, конечно, о том, что моряк из Николаева хотел было обратиться к нему за разрешением на поездку в Кинбурн, но боялся, что это отнимет много времени, тем более что в разрешении не сомневался.
   Кнорринг же решил умыть руки, так как не сомневался в напрасной гибели моряка. Он писал, что разрешения дать не имеет даже и права, так как Стеценко ему не подчинен, а прислан сюда "для самостоятельных наблюдений с телеграфной башни его высочеством генерал-адмиралом".
   Все-таки, чуть настало утро и Кнорринг встал, Стеценко счел нужным пойти к нему доложить о виденном в Кинбурне.
   Кнорринг изумился, его увидев, но счел нужным тут же строго насупить брови.
   - Счастлив ваш бог, что вам удалось... э-э... удалась, я хотел сказать, эта ваша затея, - заговорил он, косвенно глядя на маленького моряка. - А ведь если бы не удалась - не миновать бы вам суда, - вот что-о!
   - Если бы не удалась, то со мной, ваше превосходительство, могло бы случиться что-нибудь одно из трех, - стал добросовестно представлять самому себе всякие возможности Стеценко: - я или был бы убит в шлюпке пулей, или утонул бы в море, или на самый худой конец был бы ранен и взят в плен... Обо всем этом я думал, когда отправлялся, но о суде, признаюсь, не догадался вспомнить.
   - Напрасно не вспомнили, очень напрасно, вот что-с! Вашим поступком вы и меня подводили под красную шапку, должен я вам сказать.
   Кнорринг поднял голову, посмотрел на Стеценко так, как будто он был уже председателем суда над ним, и добавил:
   - Вам следует, по моему мнению, сейчас же ехать с донесением генерала Кохановича в Николаев и представить это самое донесение его величеству, что он скажет, вот что-о!
   Стеценко понял, что Кнорринг последними словами своими выразил заботу о себе самом и вверенном ему Очакове, который мог быть атакован точно так же, как и Кинбурн, поэтому не медля отправился он в Николаев под гром новой канонады, гораздо более напряженной, чем предыдущие.
   Когда царь поселился в Николаеве, то заботы об укреплении этого города создали около него деловую обстановку, почему вставал и завтракал он рано, рано и обедал - в два часа; к этому времени привез и Стеценко донесение Кохановича в запечатанном конверте.
   Конверт с донесением передан был дежурному генералу, и вскоре царский камердинер, сказав Стеценко, что он приглашен на обед, указал за столом его место.
   В начале обеда, когда только что все обедавшие, - до тридцати человек, - разместились, тот же царский камердинер, благообразный и важный, подошел к Стеценко и сказал вполголоса, наклонившись:
   - Его величество просит вас к себе.
   Голубые, слегка усталые глаза Александра, повернувшегося на своем стуле к подошедшему Стеценко, пришлись как раз вровень с его глазами. Стеценко привык уже читать в глазах людей, впервые его видевших, этакое обидное недоумение, внушаемое его малым ростом; это же недоумение прочитал он и в глазах впервые видевшего его царя.
   - Здравствуй, Стеценко! - отчетливо сказал царь, кивнув коротко головой.
   Стеценко ответил на это приветствие по форме.
   - Ты был в Кинбурне этой ночью... Расскажи, что там.
   Стеценко понимал, что длинного, обстоятельного доклада теперь, во время обеда, от него не требуется, конечно, что нужно было упомянуть только о настроении офицеров, которых он видел, и о тех повреждениях, о которых он слышал от инженера, и он сказал:
   - Настроение командного состава мне показалось вполне бодрым и желание отстаивать крепость до последней крайности было у всех налицо, ваше величество. Что же касается повреждений в крепостных казематах и валах, то они, на мой взгляд, незначительны и частично, - это касается одного порохового погреба, - уже исправлены.
   - Спасибо тебе за службу, - кивнул ему царь.
   - Рад стараться, ваше величество, - отозвался на этот знак "монаршей милости" Стеценко и отошел на свое место.
   Только теперь, оглядев всех, сидевших за столом, Стеценко увидел ротмистра Грейга, старого своего знакомца, бывшего теперь адъютантом великого князя Константина.
   Его не замечал он здесь раньше в свите генерал-адмирала. Он появился в Николаеве, очевидно, совсем недавно. Грейг, поймав его взгляд, приветливо заулыбался ему, только что осчастливленному беседой с царем.
   А царь, быть может тоже под непосредственным впечатлением беседы с одним из отважных севастопольцев, поднял бокал вина, взглянул на Бутакова и сказал, несколько повысив голос:
   - Сегодня, в годовщину первой бомбардировки Севастополя, пью здоровье храбрых его защитников, которыми я горжусь!
   - Ур-ра, защитники Севастополя! - возбужденно молодо крикнул генерал-адмирал, и продолговатое с чисто выбритыми щеками, казавшееся совсем еще юным лицо его сплошь порозовело.
   Потом разрешенно кричали "ура" и все за столом и тянулись чокаться с георгиевскими кавалерами - великими князьями Николаем и Михаилом, с Бутаковым, Стеценко и несколькими другими моряками.
   Но нужно же было так случиться, что как раз в разгар этого общего возбуждения камердинер поднес царю только что полученную с телеграфа депешу.
   Царь пробежал ее быстро и поднял глаза на Стеценко. Взгляд его был теперь не то чтобы строг, а только серьезен, неподвижен от явного недоумения, и Стеценко по одному этому взгляду догадался, что депеша о Кинбурне, что гарнизон крепости, пожалуй, даже сдался.
   Через минуту все за столом уже знали, что депеша была послана самим Кноррингом из Очакова и говорила действительно о сдаче Кинбурна.
   Обед продолжался почти так же оживленно, как и начался: как ни был поражен, видимо, Александр депешей. Стеценко чувствовал себя так, как будто он просто глупо нашкольничал докладом о бодрости командного состава гарнизона, в то время как сам комендант Коханович проявлял не бодрость, а самую жалкую растерянность.
   Убитый вид Стеценко, конечно, был замечен царем, и когда обед кончился и царь вышел на балкон, он сам подозвал к себе сконфуженного героя.
   - Кинбурн сдался, а ты... ты как будто совсем не ожидал такой развязки, а?
   - Ваше величество, я пять месяцев провел на первом участке оборонительной линии Севастополя, и то, что мне говорили тут, в Кинбурне, о полученных повреждениях, не могло мне не показаться совсем несерьезным! - горячо и вполне искренне ответил Стеценко. - Со мной моя памятная книжка (он быстро вынул ее из бокового кармана), и вот в ней я просил инженер-капитана Брикнера записать все повреждения от бомбардировки. Все эти повреждения уместились на половине странички, ваше величество! Как же мог я ожидать, чтобы совсем почти неповрежденная крепость сдалась через несколько часов после того, как я ее покинул.
   Заметив его взволнованность, как будто он сам был виноват в сдаче крепости, царь равнодушно улыбнулся и сказал:
   - Что делать, Кинбурн сдался, но твой подвиг все-таки останется подвигом, и ты получишь награду.
   Бывший тут же генерал-адмирал пожал руку Стеценко, поздравил его и добавил:
   - С этого дня ты зачисляешься ко мне адъютантом, а завтра отправляйся снова в Очаков. Передашь генералу Кноррингу, что он получит отдельное приказание, как ему поступить, чтобы не повторилась история с Кинбурном.
   На другой день Стеценко получил георгиевский крест, а Кнорринг приказание взорвать укрепления, если неприятельский флот будет угрожать Очакову, и вывести во избежание напрасных потерь гарнизон.
   Через несколько дней так и было сделано Кноррингом.
   После этого отряд канонерок осмелился было войти в лиман с намерением атаковать Николаев, но, встреченный пальбой береговых батарей, повернул обратно и больше уже не возобновлял этих попыток.
   Глава вторая
   I
   Взятием Кинбурна окончились все действия на море. Можно было опасаться за участь Одессы, но Одессу довольно сильно успели укрепить за время войны. Там, кроме восемнадцати береговых батарей, устроены были в виде отдельных люнетов сорок пять сухопутных, включающие свыше двухсот полевых орудий для отражения десантной армии большой численности. Такой армии интервенты выделить не могли, конечно.
   Даже и Омер-паша для действий на Кавказе должен был собрать корпус в Турции, чтобы не ослаблять турецких войск в Крыму.
   Перед последним штурмом Севастополя в английское военное министерство был внесен проект некоего Дундональда овладеть Большим реданом и Малаховым курганом при помощи серных паров, которые должны были выгнать с этих бастионов всех без исключения защитников.
   Чтобы получить достаточный объем серных паров, Дундональд предлагал сжечь пятьсот тонн серы на костре из двух тысяч тонн угля. Конечно, разжечь такое количество угля можно было только при достаточном запасе сухого дерева и соломы, а чтобы пары пошли на русские бастионы, а не обратно, необходимо было сообразоваться с направлением ветра.
   Когда в военном министерстве выразили сомнение, чтобы русские допустили беспрепятственно разводить костер таких гигантских размеров, чтобы они немедленно не открыли по рабочим убийственной бомбардировки, Дундональд придумал для защиты рабочих дымовую завесу. Для этой цели он считал достаточным зажечь две тысячи бочек дегтя впереди костра.
   Но когда возразили ему, что деготь может сгореть быстрее, чем будет разожжен костер из двух тысяч тонн угля, тогда Дундональд выдвинул новые две тысячи тонн смолистого угля в промежуток между бочками дегтя и костром для сжигания серы.
   Английские газеты, не признававшие никаких военных тайн, не только напечатали, но еще и вышутили проект Дундональда. Много смеялись над ним и в Николаеве, в свите Александра II, не подозревая, что затея эта, в других только формах, гораздо менее громоздких и более действительных, прочно войдет в практику войн в двадцатом веке, войн по преимуществу позиционных, для которых прообразом явилась осада Севастополя.
   Кинбурн был занят французским отрядом, на Очаков же покушений со стороны эскадры союзников так и не было, как не было их и на Одессу, перед которой в бездействии простояла эта эскадра несколько дней.
   За отплытием ее от Кинбурна Александр наблюдал сам из Очакова. Она направилась снова в Крым, вслед за нею туда же направились стратегические планы царя, обдуманные им еще в Москве.
   Планы эти были вообще очень обширны, так как в основание их легла предвзятая мысль, что потерей Севастополя закончилась малая война, после чего неминуемо должна начаться большая, причем застрельщиком этой новой большой войны явится, конечно, Австрия.
   Говорится, что "мертвый хватает живого"; но часто с неменьшим успехом делают это и полумертвые. Страх перед Австрией сумел внушить Александру фельдмаршал Паскевич, который только и писал, что его армии придется с наступлением весны выдержать первый и сильный удар австрийцев, поэтому она должна быть значительно увеличена, так же как и Средняя армия, опирающаяся на Киев и созданная Николаем по его же настойчивым просьбам.
   По плану "большой" войны защите Северной стороны никакого значения не придавалось, так как Александру мерещились обходы армии Горчакова путем переброски значительных десантных отрядов от устья Качи до Евпатории.
   Поэтому Александр, успокоившись в октябре, с отплытием эскадры союзников, за судьбу Николаева, стал готовиться к поездке в Крым, чтобы там на месте обсудить с Горчаковым, как удобнее будет стянуть всю его армию к Симферополю и здесь, в центре полуострова, обезопасить ее от обходов со стороны западного берега. Это, по мнению Александра, позволило бы сократить Крымскую армию, причем излишки ее пошли бы на подкрепление армий Южной и Средней.
   В конце октября Александру стало известно, что на все понукания из Парижа Пелисье упорно отвечает отказом куда-либо передвигать свою армию и готовится зимовать там же, где зимовали французы раньше. Это успокоило царя, и он решился появиться в Крыму.
   II
   Крымским грифам, орлам-стервятникам, свойственно быть санитарами полей сражений, и, когда царь подъезжал к Бахчисараю, ставке Горчакова, довольно большая стая их плавно реяла высоко в небе, выискивая зоркими глазами не просто падаль, а обильную падаль; но стоило только Александру обратить на них внимание, как сопровождавшие его начали усердно считать их, возбуждаясь по-детски.
   - Двадцать орлов, ваше величество! - торжественно провозгласил один.
   Двадцать - это было очень удобное число: делилось на два, на четыре, на пять, на десять, - вообще по своей круглоте явно означало что-то такое вещее.
   Однако другой из бывших в коляске с царем, излишне приверженный точности, заметил первому:
   - Насколько мне кажется, не двадцать, а двадцать два орла.
   Действительно, грифов было двадцать два: они кружились медленно, важно, и сосчитать их было нетрудно. Наконец, двадцать или двадцать два все равно, они представляли из себя зрелище, наводящее на бодрые мысли. Они похожи были на приветственную депутацию, тем более что кружились дружно и долго, не разлетаясь.
   Высочайше признано это было добрым знамением, а что же еще больше нужно было Горчакову, который, впрочем, не обладал таким орлиным зрением, чтобы отыскать не только орлов в небе, но и порядочный дом в Бахчисарае, достойный принять монарха России с его двумя братьями.
   Дворец был издавна занят под госпиталь и переполнен ранеными, дом, в котором жил он сам, был мал... Кое-что нашлось, конечно, но ведь могло не понравиться, хоть царь и предупреждал, что он пробудет в Крыму всего-навсего не более трех дней.
   Никакой пальбы со стороны Севастополя не доносилось; погода стояла сухая и теплая, вместо огромного десанта интервентов от устья Качи, что часто мерещилось царю в бытность его в Николаеве, его встретило в здешнем соборе большое количество торжественно облаченных попов, и начался громогласный молебен: двадцать два орла пришлись кстати.
   В Бахчисарае, тут же после молебна, смотрел царь несколько поставленных в резерв полков из бывшего гарнизона Севастополя.
   Полки эти, конечно, давно уже отдохнули; солдаты в них для смотра были парадно одеты, все в начищенных киверах и ослепительно белых широких ранцевых ремнях, перекрещенных на груди; ходили под музыку широким шагом, вытягивая исправно носки; "ура" кричали зычно и радостно; вид имели сытый... Александр благодарил солдат, благодарил офицеров, благодарил Горчакова...
   На другой день он был уже на Северной стороне. Здесь, с Волоховой башни, долго разглядывал развалины города и бывшие бастионы и, по свидетельству очевидцев, по впалым щекам его катились слезы: он был чувствителен, ученик Жуковского.
   В то же время мощные сооружения Северного фронта и длинные ряды батарей, выросшие благодаря неисчислимым трудам солдат на Северной стороне, убедили его в том, что отдавать все это без боя врагу, который не в состоянии тут вести лобовую атаку, невозможно, что это прежде всего удивит армию противника и жестоко оскорбит свою... Он увидел, что придуманный им в Москве и получивший одобрение со стороны ближайших его советников в Николаеве проект стягивания всех крымских войск к Симферополю, чтобы отсюда защищать остальной Крым, надо отбросить.
   Он смотрел войска и на Инкерманских высотах и на Мекензиевых горах и видел, что отступать с такими солдатами нельзя. В то же время он видел, что армия союзников утомлена: иначе чем же и как было бы объяснить молчание их батарей?
   Знаменитый Камчатский полк был выведен на смотр в одном только батальоне, численно меньшем, чем в мирное время. Командир полка объяснил царю, что есть еще один батальон камчатцев, но стоит на позициях.
   - Ничего, один батальон камчатцев стоит иного целого полка, - сказал царь и добавил: - Вот эти, например, два правофланговых, что за молодцы такие? Как фамилия?
   Тот, к кому обратился царь, уже пожилой на лицо, но выше всех в полку ростом, сероглазый здоровяк, степенно ответил:
   - Михайлов Семен, ваше императорское величество!
   Но во второй шеренге стоял разительно похожий на Михайлова Семена, почти столь же высокий молодчага, но только гораздо моложе на вид.
   - А твоя фамилия? - обратился к нему Александр.
   - Михайлов Степан, ваше императорское величество! - как эхо первому, отозвался второй богатырь.
   - Вы что же, братья, что ли?
   - Степан, это мой сын, - ответил Семен.
   Оба они были унтер-офицеры, оба с Георгиями, но совсем не по форме у обоих прицеплены были к поясам не тесаки, а французские сабли; кроме того, еще пистолеты оказались у обоих засунуты за пояс, и эта вольность в вооружении заставила царя спросить Семена Михайлова:
   - Откуда у вас обоих сабли?.. Какой вы губернии уроженцы?
   - Сабли нам пожалованы были за храбрость нашу, также и пистолеты, ваше императорское величество, - расстановисто объяснил Семен Михайлов, а урожденные мы Новгородской губернии, пришли оттоль защищать землю русскую!
   - Так вы волонтеры, значит! Молодцы! Спасибо вам, братцы!
   - Рады стараться, ваше императорское величество! - истово и согласно рявкнули оба.
   - Спасибо, спасибо... Будете в Петербурге, заходите ко мне в гости: я вас не забуду.
   - Пок-корнейше благодарим!..
   И даже не добавили на этот раз титула, - так озадачило богатырей-новгородцев это царское приглашение в гости.
   От Камчатского перешел царь к смотру других полков, и в каждом полку находил он кого-нибудь из солдат, украшенных крестами за храбрость, с кем говорил, - "удостаивал разговором", но в гости пригласил только Михайловых, о чем узнал на другой только день, когда царь уже уехал, пластун Василий Чумаченко, бывший по обыкновению в секрете перед позициями другого батальона камчатцев, у Черной речки.
   Как он жалел, что не был на смотру!.. Несколько раз срывал он с себя облезлую папаху и швырял оземь, - так досадно было ему, что зло подшутил над ним случай... Ведь мог бы и он, - тоже волонтер и тоже унтер-офицер да не с одним, а двумя крестами, услышать от царя это: "Будешь в Петербурге, заходи в гости: я тебя не забуду".