Первая в его жизни рана, она изумила его до того, что он остался на месте, зажав левой рукой правую, точно мог этим остановить и кровь и боль.
   Обегая его и крича, штыки наперевес, бурлили солдаты, стремясь в горжу, но они попадали под рассчитанный перекрестный огонь. Перепрыгивая через упавших, но чаще наступая на них, ладожцы все-таки рвались вперед, и не один десяток их прорвался на площадку бастиона, выставляя штыки.
   Французы отступали, стреляя; пальба шла отовсюду: с крыш блиндажей, с ядер, собранных в четырехугольные кучи, с подбитых лафетов, сваленных здесь для починки, с широких банкетов бруствера наконец, где стрелки могли помещаться в три ряда.
   Этих стрелков с черными козьими бородками было много, - ими густо пестрела вся площадка, - цель же была одна: несколько десятков прорвавшихся русских солдат...
   А из руки Хрулева лилась кровь, - он чувствовал, что слабеет, что голова его мутится.
   - Поддержите меня, - обратился он к Сикорскому.
   И оба ординарца, обхватив его в поясе, повели его в тыл, где стоял белый, укрытый буркой, и где приводил в порядок брянцев Лысенко.
   - Михаил Захарыч, примите команду: я ранен, - сказал Хрулев, которому Сикорский наскоро бинтовал руку своим платком.
   При этом Хрулев кивнул папахой туда, откуда он только что вернулся и где пятились назад ладожцы, вступив в невыгодную для себя перестрелку, так как прикрытия были не у них, а у французов.
   Заботливо наклонившийся было к ране Хрулева, щуря голубоватые, выпуклые, слегка близорукие и с натруженными, не то запыленными, красными веками глаза, Лысенко выпрямился, развернул грудь. Толстые пальцы его поднялись к козырьку; он сказал: "Слушаю!" - и тут же, оставив Хрулева и брянцев, зашагал к горже.
   А через пять-шесть минут, едва вступив в толпу ладожцев перед горжей, он рухнул, пронизанный двумя пулями над сердцем...
   Ладожцы отступали, провожаемые залпами французов, которые не решались все же выходить за пределы горжи, опасаясь принести на Малахов русских на своих плечах.
   XII
   Хрулева, который оказался еще и контуженным в голову, чего сгоряча не заметил, ординарцы его поспешили усадить на коня и отконвоировать в Павловские казармы, на перевязочный пункт, так что он не видел, чем окончился новый штурм горжи Малахова; а смертельно раненный Лысенко едва успел передать команду пришедшемуся около него деятельному защитнику Севастополя с первых дней осады, капитан-лейтенанту Ильинскому.
   Но Ильинский, как моряк, чувствовал себя не на месте перед пехотными солдатами, обескураженными неудачей штурма, сбившимися в кучи возле домишек. При солдатах остались только младшие офицеры, а около Ильинского - два ротмистра: Макаров, вернувшийся со второго бастиона, и флигель-адъютант Воейков, которому удалось вовремя покинуть Малахов.
   Как раз в это время шел новый штурм второго бастиона и куртины дивизиями Дюлака и де Ламотт-Ружа и третьего бастиона - войсками Кодрингтона.
   - Положение очень трудное, - говорил обоим ротмистрам Ильинский, сидевший на маленьком казачьем коньке. - Мне кажется, самое лучшее просить у главнокомандующего настоящего начальника - пехотного генерала, и свежих войск.
   К Горчакову с докладом отправился Макаров, а Воейков разглядел в стороне генерал-майора Юферова, ехавшего верхом со стороны батареи Жерве, и вскрикнул радостно:
   - Вот и начальник!
   Юферов всего за несколько дней перед тем был ранен. Рана, хотя и была легкая, - он остался в строю после перевязки, - все-таки саднила, ныла, как больной зуб, мешала спать.
   Вид у него был нездоровый, усталый: на запыленном лице выделялись темные круги под черными глазами, блестевшими лихорадочным стеклянным блеском, щеки втянулись, нос заострился. Это был серьезный, очень начитанный человек, художник, любитель музыки, хорошо игравший на фортепиано.
   Когда Ильинский обратился к нему:
   - Ваше превосходительство, примите начальство над войсками на этом участке... - он ответил, точно его пригласили на обед:
   - С удовольствием.
   При этом от неловкого движения его в седле очень заявила о себе вдруг рана; он невольно поморщился и добавил гораздо более пониженным тоном:
   - С большим удовольствием.
   И только после этого задал Ильинскому несколько вопросов по сути дела, потом повернул лошадь к солдатам ближайшего Ладожского полка и прокричал:
   - Слушать мою ко-ман-ду!
   Найдя начальника, Воейков тут же напросился на смелый маневр: набрав команду охотников, атаковать Малахов справа, со стороны батареи Жерве. Ильинский тут же поддержал его:
   - Прекрасно! Вы - справа, а я в таком случае - слева, от куртины!.. Только послушайтесь моего доброго совета, - слезьте с вашей лошади, когда пойдете на штурм, а то недолго на ней усидите.
   - А вы тоже слезете со своей? - полюбопытствовал ротмистр.
   - У меня разве лошадь? - весело удивился Ильинский. - У меня котенок, а у вас целый мастодонт!
   Лошадь Воейкова действительно была большая. Набрав с разрешения Юферова команду в несколько десятков человек, чтобы отвлечь внимание французов от атаки с фронта, Воейков принял совет Ильинского, оставил лошадь и пошел впереди своего отряда пешком.
   Назад потом принесли его с простреленной грудью. Пуля застряла в позвоночнике, и жил он еще только два дня. Ильинский, которому также не удалась атака Малахова с фланга, остался невредимым, хотя и не спешивался; а генерала Юферова ожидала другая доля.
   Он тоже пошел впереди своего большого отряда охотников, оставив лошадь. В руке у него была кавказская шашка.
   Свой отряд он рассыпал, чтобы меньше было потерь. Только по взмаху его шашки должен он был сбежаться к нему для штурма.
   Отряд, конечно, был встречен самой частой ружейной пальбой, но пули миновали Юферова. И сквозь горжу, по трупам павших, пробилась большая часть отряда, на поддержку которого уже готовился идти сборный батальон от трех раньше ходивших на штурм этой же дорогой полков; но французы приготовились встретить русских.
   Несколько быстро следовавших один за другим залпов, и наполовину был уничтожен отряд, а сам Юферов прижат был с несколькими солдатами к одному из траверсов на площадке бастиона.
   Его хотели взять в плен.
   - Сдавайтесь, генерал! - кричал ему офицерзуав.
   - Русские генералы в плен не сдаются, - отвечал Юферов.
   Такое предпочтение смерти плену поразило зуава, и он приказал своим солдатам непременно обезоружить и захватить русского генерала как лестный приз.
   Но Юферов умел действовать шашкой, и попытка эта дорого стоила зуавам. Его закололи, наконец, штыками, но фамилия его долго оставалась неизвестной любознательным французам, точно так же и русские не знали обстоятельств его смерти.
   Только несколько месяцев спустя, уже после заключения мира, кое-кто из французских офицеров узнали, наконец, кто из русских генералов предпочел умереть, но не сдаваться, погиб в бою у горжи Малахова, и удивились, что в России не позаботились внести Юферова в списки героев.
   Юферов был четвертым генералом, выбывшим из рядов русской армии в этот день на Малаховом. Пятым же оказался Мартинау, которого прислал сюда Горчаков после доклада ротмистра Макарова.
   Едва оправившийся от раны, полученной в сражении на Черной, Мартинау был снова ранен пулей в плечо, чуть только подъехал к полкам, оставшимся без начальника.
   И когда, - это было уже в четвертом часу, - сюда прибыл генерал-лейтенант Шепелев, посланный Горчаковым с тем, чтобы решить на месте, можно ли отбить у французов Малахов, то решение его было именно такое, какого хотелось Горчакову: штурмовать можно, но успеха ожидать нельзя.
   - Можно ли взять обратно Малахов? - обратился Горчаков и к другому генералу, вернувшемуся в Николаевские казармы с Корабельной, - князю Васильчикову.
   - Можно, - ответил Васильчиков, - но для этого надобно положить тысяч десять.
   - Много, много! Что вы! - замахал на него руками Горчаков.
   - Может быть, обойдется и меньше, - невозмутимо согласился Васильчиков, - но что же потом, если даже будет отбит Малахов? Начнется новая бомбардировка, и только.
   - И только! - повторил Горчаков, пожал плечами и поехал на Корабельную сам.
   XIII
   К этому времени штурм был отбит уже везде и на Южной стороне и на Корабельной, кроме Малахова, а бомбардировка гремела яростно всюду.
   К этому времени и сам Боске решил перейти на Малахов, чтобы убедить солдат корпуса в том, что курган не минирован русскими, и если даже и минирован кое-где местами, то мины эти взорваны не будут и опустошений в рядах войск не вызовут.
   Поводом же к усиленным толкам о минах послужил взрыв небольшого порохового погреба от бомбы, пущенной с третьего бастиона. От этого взрыва погибло несколько десятков французов, а несколько сот кинулось стремительно с кургана к своим траншеям, и Мак-Магону стоило большого труда вернуть их и успокоить.
   Этот взрыв погреба на Малаховом испугал и самого Пелисье, бывшего на Камчатке. Волнуясь, он говорил своим штабным, что если Малахов и другие бастионы, которые могут быть взяты на следующий день, минированы и принесут большие потери союзным войскам, то он прикажет расстрелять всех пленных в виду русской армии.
   Боске же был убежден в том, что взрыв на Малаховом - простая случайность, возможная и часто бывавшая и на французских батареях. Появившись на Малаховом, он благодарил полки дивизий Мак-Магона, потом по его приказу был расстелен ковер для обеда генералов в присутствии солдат: этот обед должен был окончательно доказать колеблющимся, что Малахов вполне безопасен от мин.
   Перед обедом Боске со свойственной ему проницательностью сделал открытие первейшей важности. Присмотревшись к мосту через рейд, он заметил, что по нем с Северной стороны шли, как это бывало ежедневно в последнее время, артельщики с корзинами и мешками для ротных кухонь. И вдруг кто-то остановил вереницу их посредине моста, и после недолгой остановки они повернули обратно.
   - Господа! Знаете ли что? - вскричал экспансивный Боске, обратясь к окружающим. - Я готов держать какое угодно пари, что русские не станут отбивать у нас Малахова! Совсем напротив, - они приготовились угостить ужином гарнизон Севастополя там, на Северной стороне!
   Это открытие чрезвычайно обрадовало прежде всех других самого Боске, но радоваться ему пришлось недолго: разорвавшимся около снарядом, пущенным с батареи Будищева, французский Ахилл был ранен в плечо и бок с надломом ребер.
   Некоторое время он и лежа пытался еще отдавать приказания, наконец, обессиленный, был на носилках отправлен в тыл, - девятый французский генерал, выбывший в этот день из строя.
   Что русские не собираются пока отбивать обратно Малахов, в этом убедились Мак-Магон и другие из высшего начальства на кургане, увидя, что части полков, бывших перед горжей, начинают отходить, очищая и траверсы впереди домишек и самые домишки. Как раз перед этим Боске приказал забаррикадировать горжу фашинами, старыми лафетами, телами убитых; но теперь оказалось, что в этом не было нужды.
   Горчаков приехал на Корабельную не затем, чтобы распорядиться лично войсками, там собранными, и направить их на штурм Малахова. Он хотел только лично своими глазами увидеть то, в чем придется на следующий день давать отчет царю. Донесение в общих чертах складывалось уже в его голове, - нужны были только яркие, убедительные детали. Складывался также и приказ по армии, но в нем не хватало каких-то сильных слов, рождения которых он ожидал там, на месте подвигов русских солдат и офицеров пехотных частей, матросов и офицеров флота.
   Но самое важное для него было все-таки самому убедиться в том, что шаг, который он вот сейчас сделает, действительно необходим.
   По донесениям выходило, что из двенадцати штурмов, предпринятых противником в этот день, отбиты с большими потерями для него одиннадцать, - и это несомненная победа русской армии; не отбит же только один, и это, конечно, поражение, но разве один неотбитый штурм способен перевесить одиннадцать отбитых?
   К очищению Южной и Корабельной сторон все уже было им приготовлено: и мост через рейд, и баррикады на улицах, и минные работы для взрывов, и, наконец, гораздо более, чем оставляемые бастионы, сильные укрепления Северной стороны. Но в то же время ведь всего только один штурм оказался неотбитым, всего только один бастион с прилегающими к нему двумя батареями занят, - не мало ли этого для того, чтобы покидать остальные? Что скажет царь? Что скажет свет? Что скажет Россия? Европа?..
   Бомбардировка гремела со всех сторон, всюду рвались снаряды, - отнюдь не безопасной была поездка Горчакова на Корабельную, - напротив, каждую минуту он рисковал жизнью, а ему, главнокомандующему, гораздо умнее было бы стоять или сидеть у окна на четвертом этаже Николаевского форта, но он снова пришел в волнение.
   Холодная решительность, так удивившая в полдень и Коцебу и всю его свиту, уступила опять место обычной для него нервозности.
   Как после проигранного им сражения на Черной речке всем приближенным его казалось, что он, прогуливаясь под огнем противника, сознательно ищет смерти, так же точно было с ним и теперь.
   Найдя генерала Шепелева и выслушав его доклад, что атаковать Малахов - значит идти на очень большие жертвы людьми без уверенности в победе, Горчаков тут же с ним согласился и довольно решительно дал ему приказ стянуть все войска Корабельной стороны к линии первых баррикад (на Корабельной были две линии баррикад) и защищать эту линию до последней возможности, если противник перейдет в наступление. При этом все очищаемые укрепления там, где они минированы, приказано было взорвать, орудия привести в полную негодность.
   Донесение царю было уже заготовлено в квартире Остен-Сакена; здесь, на месте, Горчаков решил, что приведенных в нем доводов к очищению Южной и Корабельной достаточно, и бывший при нем адъютант военного министра князь Анатолий Барятинский был послан с этим донесением в Петербург, к царю.
   И все-таки тут же после такого решительного шага он, спешившись, тонкий, длинноногий, сгорбленный под тяжестью взятой им на себя ответственности за оставление Севастополя, одиноко и совершенно бесцельно, глядя себе под ноги, бродил по узеньким улицам Слободки, загроможденным мусором разбитых домишек, развороченным снарядами и, главное, обстреливаемым с Малахова.
   Думать ему, конечно, было о чем, и прежде всего о том, как примут бойцы на бастионах и редутах, только что блестяще отбившие штурмы, его приказ об отступлении. Ведь выходило так, что то самое, за что боролись одиннадцать с половиной месяцев, а если считать со дня высадки десанта союзников в Крыму, то все двенадцать, то самое, обильно политое русской кровью и не взятое с бою противником, теперь должно быть отдано ему без бою... И что делать, если солдаты не поверят этому приказу? Что, если скажут они в ответ на этот приказ жестокое слово: "измена"? И может быть, будет какая-то доля правды в этом жестоком слове?
   Горчаков, прогуливаясь так самозабвенно и одиноко по улицам Корабельной, не пытался, конечно, представить себя со стороны; решая свои вопросы, действительно тяжелые не только для его личного самолюбия, он и не думал о том, каким кажется теперь другим он, главнокомандующий русской армией не только одного Крыма, но и всего юга России. Наконец, полковник Меньков, его адъютант, испугавшись за его жизнь, позаботился о том, чтобы вывести его из лабиринта тяжких размышлений и Корабельной слободки, усадить его снова на лошадь и направить в сторону Николаевских казарм.
   Приказ же Горчакова очистить бастионы и отвести войска на Северную действительно поразил гарнизон: ему не хотели верить даже офицеры, не только солдаты.
   Горчаков потому-то именно и остался в одиночестве на Корабельной, что разослал всех своих адъютантов и ординарцев по бастионам и редутам одновременно. Однако старшие офицеры на укреплениях не решались даже и передать во всеуслышанье своим подчиненным приказ главнокомандующего: они посылали на соседние бастионы справляться - неужели и там получен тоже такой нелепый приказ. Но с приказами об отступлении разъезжали и адъютанты Сакена.
   Особенно негодовали на Южной стороне, а солдаты, возбужденные только что одержанной победой, кричали, как и предполагал Горчаков: "Измена, братцы, измена!"
   Но и в самой середине прочно занятого французами Малахова, в башне, кучка солдат Модлинского полка и матросов, с несколькими совсем молодыми офицерами и кондукторами флота тоже не хотела верить, что Малахов не только не отобьют, даже и отбивать не станут большими силами, что их не выручат, что им остается только один из двух выходов: или смерть, или плен.
   После незавершенной попытки выкурить их по-африкански дымом и другой попытки - взломать потолок башни - их приказано было оставить пока, так как уйти они никуда не могли. Особо поставленные в закрытых местах часовые предупреждали проходившие мимо команды, что из башни стреляют, и команды старались держаться траверсов, способных защитить их от неустанно летевших через бойницы пуль.
   Так дотянулось до шести часов вечера, когда всем на кургане стало ясно, что русские нападать на них не собираются, что открытие Боске вполне похоже на правду. Только тогда и решено было покончить с досадной кучкой храбрецов в башне, прибегнув к артиллерийскому обстрелу.
   На ближайшем к дверям башни траверсе соорудили закрытие из туров для артиллерийской прислуги, втащили туда орудие и начали бить в двери гранатами.
   Этого не ожидали в башне, но первую гранату обезвредили, залив ее водой; зато вторая взорвалась и ранила несколько человек, между ними и Витю Зарубина в ногу, впрочем без повреждения кости.
   Тогда поручик Юни, как старший, прокричал своим:
   - Объявляю дальнейшее сопротивление бесполезным! Кладем оружие!
   Витя был занят перевязкой своей раны, для чего пришлось оторвать рукав рубашки и разорвать его пополам вдоль при помощи зубов, и отказался выступить парламентером, что предложил ему сделать Юни.
   Кондуктор Венецкий, который был тоже ранен и тоже скинул с себя рубашку для перевязки, воткнул рубашку на штык и выставил это в дверь, как белый флаг. С траверса спустился французский офицер и подошел к двери.
   - Сдаетесь? - спросил он.
   - Мы - ваши пленные, - ответил Венецкий.
   - Отчего же вы не сдавались раньше? - проворчал француз. - Это давно бы уж нужно было сделать... Прикажите своим людям сложить здесь, перед дверью, свое оружие.
   Так стали пленниками французов четыре офицера, два кондуктора флота и человек тридцать, в большинстве раненых, матросов и солдат-модлинцев последние защитники Малахова кургана.
   - Ах, черт! Если бы я не заснул здесь... - горевал Витя, обращаясь к незнакомому ему до этого дня поручику-модлинцу, распоряжавшемуся сдачей.
   Но чернявый, похожий на грека Юни, высоко вздернув левое плечо и делая затяжную гримасу, отозвался ему снисходительно:
   - А что же такое могло бы с вами случиться, если бы вы не заснули здесь?.. Валялось бы, может быть, ваше тело где-нибудь во рву, и по нем пробежало бы пятьсот человек.
   - У меня здесь все родные - в Севастополе, не понимаете вы! Отец, мать, сестры... эх! Что они будут думать?
   - Напишите им из плена, вот и будут думать, как надо, - рассудил Юни.
   По обилию французских войск на Малаховом Витя решил, что все уже кончено, что то же самое и на других бастионах, что Севастополь взят.
   К бывшей Камчатке, куда отправляли пленных французы, он шел совершенно подавленным. Рана на ноге заставляла его хромать, но он не чувствовал особенно резкой боли: боль за Севастополь, за неудачу своей армии все-таки была гораздо сильнее. И все шли подавленные, не один он.
   Однако уже по дороге к Камчатке, оглядываясь на хорошо знакомые ему бастионы Корабельной, Витя видел, что бастионы эти в русских руках. Он обратился к конвоировавшему их французскому офицеру, который был старше его, может быть, всего только тремя годами, и тот подтвердил его догадку, и сразу, узнав это, повеселела вся партия пленных.
   А на Камчатке о них, последних защитниках знаменитого Малахова кургана, было доложено самому Пелисье, и с большим любопытством смотрел Витя на этого приземистого человека с заурядным, хотя и энергичным лицом, с сильной проседью в усах и эспаньолке.
   Пелисье был в мундире с одинокой звездой Почетного легиона. Он был, видимо, очень доволен успехом на главном пункте штурма и успел уже поверить в открытие Боске, что русские собираются покинуть бастионы и город.
   Поэтому совершенно неожиданно для Вити он, обратившись к ним, назвал их бравыми молодцами, сказал, что раненых из них будут лечить и даже что он принимает на себя обязательство обратиться с письмом к князю Горчакову, чтобы тот достойно наградил всех их за храбрость.
   Глава седьмая
   ПЕРЕПРАВА НА СЕВЕРНУЮ
   I
   Когда вице-адмирал, начальник штаба Черноморского флота Корнилов вынужден был подчиниться приказу адмирала, командующего всеми морскими и сухопутными силами Крыма, светлейшего князя Меншикова, приказу, воспрещающему флоту вступать в бой с флотом противника, приказу, обрекающему весь флот на бездействие, а часть его даже на уничтожение к явному торжеству враждебной эскадры, то он, Корнилов, отважный человек, участник не одного морского боя, заплакал.
   - Это - самоубийство, что приказываете вы, - говорил он тогда Меншикову, - но... я обязан подчиняться вам, и я... подчиняюсь...
   Когда солдаты и матросы на бастионах, редутах и батареях убедились в том, что совсем не "измена" этот приказ очистить укрепления, отдать их врагам без боя, взорвать то, что защищали они, не щадя своих жизней долгие месяцы, укрепления, на сажень в глубину пропитанные кровью павших на них товарищей и через это ставшие святынею русского народа, то многие из них заплакали... А старые матросы рыдали, ругая при этом и Сакена и Горчакова.
   Это были слезы мужественных людей, всегда готовых к какому угодно увечью и к смерти за то, что доверено было родиной их защите, и ведь только что, всего два-три часа назад, дрались они за эти бастионы и редуты и отбросили врага!.. Это были слезы кровной обиды, которую нужно было перенести молча. Тут воинская честь столкнулась с военной дисциплиной и должна была уступить ей.
   Отвод полков начался часов в семь вечера под прикрытием орудийного дыма и неумолкающей ружейной пальбы, поднятой немногими стрелками, оставленными в целях ввести в заблуждение противника везде вдоль линии обороны.
   Некоторые части, впрочем, стояли в резерве на случай, если противник в заблуждение введен не будет и начнет наступление.
   Команды матросов и саперов явились на бастионы, чтобы подготовить на них пожары и взрывы и привести в полную негодность орудия.
   Батарею в семнадцать крепостных орудий, стоявшую на Павловском мыске, против Павловских казарм, приказано было сбросить в бухту, но никто из строевых солдат не решался посягнуть на свою артиллерию.
   - Что же это такое? Топить, стало быть, как все одно щенят? говорили они. - Мысленное разве дело, чтобы такое приказание кто отдал?
   Только ординарец Хрулева, прапорщик Степанов, которого послал сам Хрулев, набрав писарей из штаба, кое-как выполнил этот печальный приказ.
   Начинало уже смеркаться, когда по точному расписанию, над которым много трудились Тотлебен и Васильчиков, полки, вызванные в этот день с Инкермана в помощь гарнизону крепости, стали стягиваться к Николаевской площади.
   Орудийный дым к тому времени разогнало уже сильным ветром, продолжавшим дуть с моря, а света, хотя и после захода солнца, было еще вполне достаточно, чтобы союзники заметили движение больших пехотных частей по улицам с разрушенными больше чем наполовину домами.
   Это вполне подтверждало открытие Боске, однако Пелисье не отдавал приказа о наступлении: он опасался, что улицы минированы, что отступающие везде оставляют гальванеров Аникеевых, у которых даже и полгода назад заложенные фугасы будут действовать исправно и грозно, как перед люнетом лейтенанта Белкина.
   К одиннадцати часам вечера Николаевская площадь была сплошь покрыта ротными колоннами, но Горчакову все казалось, что еще недостаточно темно для переправы через рейд по мосту; кроме того, ветер не слабел и гнал на мост волны, так что можно было опасаться, сумеют ли войска перейти по мосту по колено в воде.
   Наконец, около полуночи начальник курского ополчения генерал Белевцев назначен был следить за порядком переправы, и движение войск на Северную началось.
   Еще засветло приказал Горчаков затопить все парусные суда, и матросы застучали в их трюмах топорами, открывая заделанные пробоины. Однако корабли, переживши почти годовую осаду, медленно, будто удивленно, погружались в воду. Некоторые из них вполне затонули только к утру... как раз в тот день, когда в Черное море вошли новые военные суда французов броненосцы.
   Светящиеся снаряды, пущенные с неприятельских батарей, дали знать интервентам, что гарнизон отступает по большому мосту через рейд, и поднялась учащенная стрельба, но мост почему-то оставался неуязвимым: ядра и бомбы давали то перелеты, то недолеты, и гранаты рвались над водой...
   По колени в воде и с головы до ног обдаваемые брызгами бившейся о бревна волны, как под дождем, вброд шли целую ночь солдаты многих полков целая армия, отнюдь не побежденная и все-таки отступающая.
   Мост длиною в версту - узкий настил бревен и досок, скользкий, гнущийся под ногами - того и гляди утонет или уплывет из-под ног, и вот плыви тогда в полном снаряжении, кто как умеет, а глубина рейда посредине - четырнадцать сажен.