- Вот погоди, война кончится, приезжай тогда в Петербург, невесту тебе найду, - говорила она, обращаясь к Вите. - Мальчишка хотя еще, ну авось до того времени подрастешь на вершочек.
   - Постой-ка, Прасковья Ивановна, так нельзя, - притворно-обиженно сказал Лесли. - Ведь это ты мне обещалась невесту хорошую найти, - и красавицу и чтобы с приданым!
   - Что ты испугался так! Одна, что ли, у меня невеста на примете? укорила его Прасковья Ивановна. - Эх, голова! Голова! А еще батареей командует!.. В Петербурге невест на всех на вас хватит, не бойся!
   - Я не боюсь, что не хватит, да ведь не всех же ты знаешь, Прасковья Ивановна, - продолжал шутливо спорить Лесли.
   - Всех не всех, а порядочно знаю... И этому тоже невесту найду, показала пальцем Прасковья Ивановна на Хлапонина, сидевшего в середине.
   - Нет, нет, мне не нужно, я женат, - засмеялся Хлапонин, с недоумением глядевший на старуху, которая, впрочем, казалась не такой уж старой, да ей и действительно не было еще и пятидесяти, - старили ее только чрезмерная мощь всего ее тела да очень крупные черты лица, загорелого притом до черноты.
   - Вот и хорошо, что женат, мне, значит, хлопот-забот поменьше будет, ну, а с этими-то двумя уж управлюсь - женю... Столько народу пропадает что ни день, подумать надо, как это теперь прорехи такие залатать! Все люди молодые стараться об этом должны... У тебя-то ребятишек много ли? обратилась Прасковья Ивановна к Хлапонину, жуя шоколад.
   Хлапонин хотя и слышал о ней раньше, но представлял ее все-таки не настолько внушительно мощной, а теперь здесь, на Корниловском бастионе, основной твердыне Севастополя, сидела прямо против него на смолистых краснокорых сосновых русских бревнах как будто вся целиком простонародная Россия, грубоватая, правда, но не зря же старавшаяся на протяжении многих веков пошире и покрепче удержаться на земле в роды и роды, и забота этой Прасковьи Ивановны не только о раненых, но еще и о женитьбе молодых людей по окончании войны, а также и о приплоде от них, показалась ему не шуткой ради препровождения времени, не зубоскальством от нечего делать, а чем-то вполне необходимым и законным с ее стороны; он только затруднялся подобрать подходящий ответ на ее вопрос, обращенный прямо к нему, но... ему и не пришлось высказать этот ответ.
   - На-ша-а! Береги-и-ись! - завопил где-то за башней сигнальный матрос, и не успели еще все трое, сидевшие у входа в блиндаж Буссау, вскочить с места, как большой гаубичный снаряд, пущенный, конечно, в башню, плавно обогнул ее и оглушительно разорвался в воздухе как раз над Прасковьей Ивановной, не выше чем в четырех метрах над ее головой.
   Хлапонин увидел после разрыва только густые клубы дыма и невольно зажмурил глаза... Что-то пронеслось над ним жужжа и шипя, где-то вблизи ударилось оземь... Взбросив руки в стороны, он наткнулся на чьи-то колени или локти, мгновенно вспомнил о Вите и Лесли, испуганно открыл глаза - и также испуганно глядели на него с одной стороны Лесли, с другой Зарубин, и Лесли спросил придушенно:
   - Ну?
   Это "ну" значило: "Что? Не задело? Живы? Ноги? Руки?.. Все в целости?" Это был короткий вопрос человека, привыкшего уже и к разрывам гранат и бомб около себя и даже к мысли, что он-то уцелеет и представленный к анне 2-й степени, хотя эту анну принято давать только штаб-офицерам, непременно ее получит, а вот как другие на его батарее, главное, комендоры, которых заменить трудно...
   - Ничего! - первым, пришедшим в голову словом отозвался на "ну" лейтенанта Хлапонин, Витя же только слегка подбросил голову.
   Хлапонин понял, что их спасла крыша блиндажа, под которой они сидели, так как осколки сыпались сверху, разлетевшись веером, но когда он поглядел на бревна, на которых сидела всего за несколько моментов перед тем Прасковья Ивановна, он увидел только кровавые пятна на расщепленной желтой древесине, а ее не было...
   Зловонный дым отползал в сторону, расщепленные бревна открылись во всю их длину, а могучей Прасковьи Ивановны, только что балагурившей под шоколад насчет петербургских невест, не было...
   - Где же она? - спросил Хлапонин.
   Витя вместо ответа хотел было стремительно броситься туда, к бревнам и кровавым пятнам на них, но после двух-трех шагов остановился и начал тереть рукой левую ногу ниже колена.
   - Черт! Контузило, что ли? - пробормотал он; однако, оправившись и пересилив боль, все-таки пошел дальше.
   - Разорвало Прасковью Ивановну нашу! - сказал Лесли, тоже кинувшись к бревнам.
   А в это время пластун Чумаченко, подходя к группе офицеров с другой стороны, бережно нес в руках кусок ноги в залитой кровью парусиновой туфле, ноги голой, в щиколотке необычайно широкой, - из красного мяса торчал острый кусок раздробленной кости.
   Чумаченко поднес это Хлапонину, как будто думая только о том, что из трех офицеров здесь тот - старший в чине, и Хлапонин, едва скользнув по нем глазами, проговорил озадаченно:
   - Это все разве?.. А прочее?
   - Прочее? - повторил Чумаченко. - Насчет прочего не могу знать...
   Однако он быстро огляделся кругом и вдруг качнул папахой в сторону крыши блиндажа Буссау:
   - Вон где прочее, ваше благородие!
   Хлапонин глянул в том направлении и понял, что пролетевшее над его головой было тело Прасковьи Ивановны, подброшенное страшной силой взрыва снаряда.
   Из блиндажа генерала Буссау выскочили два пехотных офицера, и один из них нашел среди расщепленных бревен руку Прасковьи Ивановны, оторванную по плечо. Только что такая, казалось бы, несокрушимо мощная рука эта была теперь только бесформенным, безобразным куском кровавого мяса. Хлапонин глянул на него и отвернулся.
   VI
   Терентий узнал Дмитрия Дмитриевича издали, шагов за сорок от дверей того блиндажа, в котором помещалась команда пластунов. Так как Хлапонин шел рядом с мичманом Зарубиным, то у Терентия даже шевельнулась мысль, не привел ли мичман своего знакомого офицера-артиллериста посмотреть на того самого геройского пластуна Чумаченко, за здоровье которого он пил будто бы вино в своей компании. Поэтому вышел из-за прикрытия Терентий и стоял так, чтобы его видно было мичману.
   Но Витя занят был разговором сначала с Лесли, потом с Прасковьей Ивановной и не заметил пластуна; тем более не обратил на него внимания Хлапонин, а может быть, просто не разглядел.
   Терентий же усиленно думал над тем, как и что ему сказать Дмитрию Дмитриевичу, когда его позовут к нему, в чем он, чем дальше, тем меньше сомневался.
   Открываться при других офицерах все-таки казалось ему совсем неудобным, и он боялся того, что Хлапонин узнает его сам, но в то же время не хотел пропускать такого случая поговорить с "дружком", совсем не входившего в его прежние расчеты. Поэтому он колебался и два раза уходил было в свой блиндаж, но тут же выходил снова.
   Взрыв снаряда как раз над тем местом, где сидели офицеры с бастионной сестрой, заставил его бежать в испуге туда, - не ранило ли Дмитрия Дмитриевича опять. На оторванный кусок ноги Прасковьи Ивановны он наткнулся на бегу, но поднял его, только убедившись раньше, что Хлапонин стоит - значит не ранен.
   Лейтенант Лесли между тем заспешил на свою батарею послать ответный гостинец на непредвиденный в этот час жестокий снаряд французов; солдаты-санитары, появившись с носилками, пошли на крышу блиндажа за телом; за ординарцем Витей Зарубиным прислан был казак хрулевского конвоя.
   Прощаясь с Хлапониным, Витя сказал:
   - Ничего не поделаешь, надо идти, а вас вот Чумаченко проводит до горжи.
   - А-а, так это и есть Чумаченко? - рассеянно спросил Хлапонин.
   Терентию не хотелось отвечать на это, пока не ушел еще мичман, но не отозваться на вопрос штабс-капитана было нельзя, и он проговорил вполголоса:
   - Так точно, вашбродь, Чумаченко...
   При этом он стремился самым неестественным образом выпучить глаза и оглупить лицо, чтобы "дружок" как-нибудь не узнал его раньше времени.
   Но вот ушел молодой мичман, и та самая минута, о которой столько думал еще с половины июля Терентий, наконец-то настала.
   Хлапонин был еще под сильнейшим впечатлением от взрыва снаряда, мгновенно уничтожившего эту могучую женщину, и от своей личной удачи тоже. Быть буквально на волосок от смерти и остаться не только живым, но даже и совершенно невредимым, это в первый раз случилось с ним после октябрьской бомбардировки. Его батарея теперь стояла пока в резерве, - она была подтянута к третьему бастиону для целей отражения штурма, который все заставлял только себя ожидать, и если снаряды англичан падали в расположение его батареи, то действие ни одного из них не было таким исключительно разительным.
   Чувствуя инстинктивно, как-то вне сознания появившуюся во всем его теле радость от постигшей его удачи, Хлапонин чувствовал в то же время и то, как на смену радости приходит слабость, расслабленность, дававшая ему знать, что он не вполне еще оправился от своей страшной контузии, и он делал усилия, чтобы, идя к горже бастиона на шаг впереди пластуна Чумаченко, ставить ноги как можно тверже, чтобы не выдать своей взволнованности этому молодчаге-унтеру с двумя Георгиями за храбрость.
   А унтер действительно следил во все глаза за каждым его шагом и вдруг сказал совершенно для него неожиданно, выдвигаясь вперед:
   - Не признали меня, Митрий Митрич?
   Хлапонин остановился.
   Пластун держал руку "под козырек", как было принято при разговоре "нижнего чина" с офицером только здесь, в Севастополе, прежде он должен был бы снять свою шапку и держать ее в опущенной по шву левой руке; глаза его не то чтобы улыбались, но в них не было и той напряженности, подчиненности, какая обычно вколачивалась долговременной муштрой; это были простодушно деревенские глаза казачка Терешки, и Хлапонин вскрикнул, пораженный неожиданностью:
   - Терешка, ты?
   Он не положил ему рук на плечи, как это дважды сделал адмирал Нахимов, и не расцеловался с ним чинно три раза накрест, он остановился, чрезвычайно изумленный только, не то чтобы обрадованный нечаянной встречей, - это отметил цепко впившийся в него глазами Терентий и промолчал на его вопрос, выжидая.
   А Хлапонин быстро вызвал из памяти первый допрос свой в кабинете жандармского подполковника Рауха, когда неожиданно для себя так обессилел он, оскорбленный до глубины души бессмысленным подозрением, что закричал истерзанно: "Лиза!.. Лиза!"
   Точно стенка, прозрачная правда, однако не непроницаемая, возникла вдруг между ним и Терентием, и он только сказал, не улыбнувшись:
   - Опусти руку!
   Потом он пошел дальше, хотя и медленнее, чем шел до этого, а Терентий старался держаться за ним сзади на полшага, по-прежнему выжидая.
   - Почему ты вдруг стал пластун? - спросил, пройдя десятка два шагов, Хлапонин.
   - На Кубань после того попал, - не решаясь уже называть Хлапонина по имени-отчеству, однако не желая еще добавлять и "ваше благородие", ответил Терентий.
   - Там ты и стал Чумаченкой?
   - Надо же было как-нибудь... Чумаков я назвался поперва, а Чумаченко - это уж опосля того, там ведь хохлы все, на Кубани.
   - Наделал ты дела, Терентий! - укоризненно, полуобернувшись к нему, сказал Хлапонин, когда подходил уже к горже.
   - Это там то есть, или вы о теперешнем говорите?
   Терентий не то чтобы сознательно запутывал смысл сказанного Хлапониным, он действительно не совсем и не сразу здесь, на Малаховом кургане, где получил он свои кресты и басоны, перенесся вдруг в прошлое, и Хлапонин повторил сказанное другими словами:
   - Зачем убил Василия Матвеича?
   Это был тот самый вопрос, которого ожидал и которого боялся Терентий. Он остановился, снял свою папаху и сказал торжественно:
   - Митрий Митрич! Мне суд что?.. Кнутом засечь меня, конечно, могут, або палками до смерти, так я ведь себе скорую смерть и здесь могу получить, как вы сейчас сами изволили видеть, - Прасковья Ивановна наша заработала!.. И сколько арестантов тут сидело, - полголовы брито, - то где они теперь? Не в остроге сидят, а тоже на бастионах свое отбывают, и какие из них есть давно на кладбище... а какие кресты уж носят, как и я тоже, и, стало быть, считаются не арестанты больше... Митрий Митрич! Я сознаю против вас я грех сделал, как вам он считается дядя родной, и, конечно, против семейства свово, как им, бедным, что жене, что ребятам, теперь, должно, каторга, а не жизнь, - это я все сознаю, Митрий Митрич, ну, тогда мне на него зло большое было, - на все я решился. Кабы ж я знал тогда, что вы об нем сожалевать будете, Митрий Митрич!
   - Надень шапку! - сказал Хлапонин командным тоном.
   - Слушаю-с! - и Терентий надвинул папаху сначала на лоб, потом поправил ее, сдвинув набок.
   - Мне из-за тебя пришлось много перенести, также и жене моей, медленно сказал Хлапонин, смотря на него, однако не зло, только серьезно.
   - А как же это могло, Митрий Митрич? - изумился Терентий, впрочем, уже догадываясь о том, что не приходило ему на ум раньше.
   - Я и сейчас, должно быть, остаюсь под следствием, - вот "как это могло"... Да, кажется, и не я один, а и жена тоже.
   - Митрий Митрич? Как же можно такое? Я объявлюсь в таком разе, и пусть что хотят со мной, а с вас чтобы снято было! Сейчас могу пойтить объявиться жандармам, Митрий Митрич!
   И Терентий снял папаху и ждал.
   - Надень шапку! - по-прежнему сказал Хлапонин. - С этим спешить незачем, может быть нас обоих в эту же ночь убьют.
   - Так точно, все может быть, Митрий Митрич, - радостно согласился с этим Терентий, надевая папаху. - А супругу вашу я, когда в госпитале лежал на Северной, в окошко видал... Хотел было дойтить до них от большой радости, да вот нога помешала, - он показал на бедро.
   - Что, ранен был?
   - Штыком француз проткнул в секрете... Это когда я ихнего офицера заарканил, - может, слыхали про это... Адмирал Нахимов покойный, Павел Степаныч, дай бог царство небесное (Терентий перекрестился), сам мне вот этот крест тогда навешивали, - показал он пальцем, - а этот раньше - за английского офицера...
   И столько совсем ребячьего желания не то чтобы похвастаться, а доставить удовольствие, чуть-чуть хотя бы порадовать, было в этих словах и жестах Терентия, что Хлапонин невольно улыбнулся слегка: только казачок Терешка, бывало, говорил с таким жаром, соблазняя его идти на охоту за утками на Донец.
   - Об этом что говорить, Терентий, отличился, это я вижу, - проговорил он уже куда более мягко.
   - А на Кавказе в плену у черкесов был, Митрий Митрич, - счел удобным именно теперь сказать Терентий.
   - И в плену успел побывать? Как же ты вырвался? - удивленно спросил Хлапонин.
   - Вот память об этом ношу, - приподнял несколько свой кинжал Терентий. - Я там заместо пластуна в секрете в камышах сидел, - ну, черкес меня на аркан, вроде как я того офицера французского... Здоровый там один оказался - сажень высоты, - это его и кинжал был, а ко мне попал.
   - Зарезал ты его, что ли, этим кинжалом?
   - Зарезал, а как же? Не зарезал бы, ходил бы и до сих там у них в ишаках... А кабы француза того, какой меня штыком угадал в это место, не зарезал я тем кинжалом, то и вас бы я не побачил, Митрий Митрич: на то ж она и называется война!.. А как с Лукерьей моей, с детишками не воюют там, Митрий Митрич? - спросил Терентий вполголоса, потому что проходили мимо два казака.
   - Я после того в Хлапонинке ведь не был, не знаю.
   - Не были-с? Как же это могло? - очень изумился Терентий.
   - Ты, может быть, думаешь, что я теперь стал хозяином имения? догадался Хлапонин. - Нет, брат, хозяин теперь там другой.
   - Дру-угой?.. Кто же это еще мог там другой быть, Митрий Митрич?
   Терентий как-то совершенно померк, услышав, что хозяин имения теперь кто-то другой, и Хлапонин заметил это и сказал брезгливо:
   - Да ты уж не ради меня ли старался, когда дядюшку моего топил, а?
   - Истинно ради вас, Митрий Митрич, - тихо, но тут же ответил Терентий. - Думка такая была, - при вас народ-то вздохнул хотя бы, а то ведь и дыхания не было: вот как все у него были зажматы!
   И Терентий сжал правый кулак до белизны пальцев.
   - Не знаю уж, лучше ли стало при новом, или еще хуже, - этого я не слыхал, - внимательно поглядев на этот кулак, сказал Хлапонин. - А меня, да и жену тоже месяца два таскали на допросы в Москве... И даже сюда я, может быть, не попал бы, если бы за меня известные люди не просили.
   - Зря, значит, я это и без пользы, а только вам одним мученье принес, - уныло отозвался Терентий. - А может, мне уж открыться лучше, Митрий Митрич? Как вы прикажете, так и сделаю.
   - Я уж тебе сказал раз, что незачем, - досадливо ответил Хлапонин, но Терентий, помолчав, возразил оживленно:
   - А вдруг нонечь меня убьют, а вы, стало быть, так и останетесь перед властями в подозрении, что сговор у нас с вами был!
   - Неизвестно, брат, кого из нас раньше убьют, - с серьезным видом сказал на это Хлапонин и добавил: - Ну, дальше уж я тут дорогу знаю... прощай, братец!
   - Счастливо оставаться, ваше благородие! - выкрикнул по-военному Терентий, так как и с той и с другой стороны от них проходили группами солдаты, но когда Хлапонин отошел уже шагов на пять, он бегом догнал его, чтобы сказать, о чем думал раньше:
   - Митрий Митрич, супруге вашей не говорите уж, что меня видали!
   - Не говорить?.. Почему именно? - удивился Хлапонин.
   - Да как бы доложить вам, - запнулся Терентий, - женщина ведь они-с...
   - Аа-а, да... разумеется, женщина, - улыбнулся Хлапонин. - Хорошо, не скажу, об этом не беспокойся.
   Кивнув ему головой, он пошел дальше, а Терентий, стоя на месте, глядел ему вслед, пока было его видно.
   Глава восьмая
   СОВЕЩАНИЕ "БОЛЬШИХ ЭПОЛЕТ"
   I
   Перед концом июля странное облако появилось вдруг среди дня в чистом и знойном небе над Инкерманом, где расположены были русские войска. Оно двигалось с севера, но вдоль берега моря, и как бы извивалось змееобразно при своем движении, отчего местами казалось светлее, местами бурее.
   Оно двигалось так около часу, и солдаты, уроженцы степных губерний, кричали:
   - Сарана летит, братцы, сарана!
   И саранча долетела. Напрасно в бурую гущу ее швыряли солдаты, крича, свои бескозырки: совершенно неисчислимая, она била с налета, как град, от нее приходилось закрывать лицо и прятаться в палатки и землянки, - всякая борьба с нею была бесполезна: она заняла в полете пространство не менее пятнадцати верст в длину и летела плотною массой, а хвост ее еще тянулся где-то там, над морем.
   Широкая полоса большого рейда, за которою белел стенами город, остановила эти мириады обжор, и они пали около лагерей, на кусты, среди которых паслись лошади ординарцев, казаков, штабных, фурштатов, артиллерии, и лошади хотя и не без боя, но уступили им все-таки свое скудное пастбище: сколько они ни топтали ее, сколько ни грызли, ожесточаясь зубами, саранча была совершенно неистребима и неодолима.
   Это нашествие саранчи явилось для штаба Горчакова осложнением совершенно непредвиденным: кто мог ожидать внезапного нападения этих крылатых врагов?
   Иные доки из штабных постарались даже впасть в уныние, уверяя, что вполне установлено наукой, будто на красивых с виду крыльях каждой из этих ненасытных обжор имеется надпись на халдейском языке, значащая в переводе "гнев божий" или "кара неба".
   Халдейского языка, конечно, никто не знал, и в такие выводы науки не всякий верил, но иные мнительные люди, к которым принадлежал прежде всего сам главнокомандующий русской армией в Крыму, признали появление саранчи в расположении вспомогательного корпуса знамением весьма для себя понятным и бесспорно плохим.
   Под тяжким впечатлением от этой большой неприятности Горчаков отправился верхом со своим неизменным начальником штаба - коротеньким, но очень речистым генерал-адъютантом Коцебу, с другим генерал-адъютантом, бароном Вревским, с генералом Сержпутовским, начальником артиллерии всей армии, посмотреть, как идут работы по устройству моста через Большой рейд.
   Этот мост и был тем самым "четвертым выходом из положения", который держал в секрете Горчаков, когда писал свое письмо военному министру князю Долгорукову перед штурмом шестого июня.
   Сам по себе этот плавучий мост в версту длиною был для того времени предприятием технически очень смелым, а стратегически - блестящим.
   Он должен был прочно связать Северную сторону Севастополя с Южной и Корабельной, чтобы подкрепления, большими частями идущие из вспомогательного корпуса на бастионы, не теряли слишком много времени на погрузку на баркасы, шаланды, пароходы и выгрузку из них, а шли бесперебойно через бухту в незыблемом походном порядке и приходили бы на выручку своим в случае штурма в кратчайший срок.
   Однако назначение этого моста было совсем другое, и это еще в конце июня верно понял Нахимов.
   Никто даже и из штабных главного штаба армии не мог бы с уверенностью сказать, где кончается Коцебу и начинается Горчаков и обратно, поэтому трудно решить, кому собственно из этих двух генералов принадлежала мысль о постройке моста, но что начальнику военных инженеров армии Бухмейеру никогда не приходилось строить подобного сооружения, это не подлежит сомнению, так что он, разработавши эту мысль технически, был новатором: такой мост в военное время предлагался к постройке первый раз в истории человечества. Отразив доводы противников своего проекта, Бухмейер с большой энергией, которая его отличала, принялся прежде всего отыскивать материалы для этого моста.
   Командировки, конечно, всегда бывали приятны военным чинам того времени по причинам чисто материальным, однако нужно было в этом очень важном и жизненном для всей армии деле, чтобы командировка была не затяжной и не праздной, а дала бы сразу видные результаты. И Бухмейер нашел подходящий для строительства лес в Херсоне, Каховке, Бериславе и других местах.
   Это был отборный чудесный лес, которому впоследствии дивились интервенты. На покупку его было отпущено шестьдесят тысяч рублей серебром, и на эти деньги приобрел Бухмейер тысячу двести бревен по шести сажен в длину, по пол-аршина в диаметре в вершняке. Бревна эти перепиливались пополам, чтобы ширина моста была ровно в три сажени.
   По мере того как подвозился лес, из него на берегу вязались плоты. Когда лесу стало уж много, для постоянной работы над ним отрядили сто человек, из них половину саперов, а для оковки плотов железо ковалось сразу во всех кузницах - и полковых, и артиллерийских, и инженерных.
   С установкой моста Горчаков спешил вообще, а появление саранчи навело его на очень мрачные мысли. Эта крылатая и бесчисленная, неотбойная и неусыпная "кара неба" как-то объединялась в нем с другой "карой неба", еще в июне поселившейся в палатке с ним рядом и ежедневно обедавшей за одним с ним столом, - с уполномоченным самого царя бароном Вревским.
   С виду этот молодой еще генерал-адъютант был и представителен, и красив, и прекрасно дрессирован, как истый придворный довольно красноречив, в меру остроумен, наконец еще и большой любитель игры в шахматы, до которой немалым охотником был и Горчаков, признавая в ней нечто стратегическое. Но при всех этих своих привлекательных качествах Вревский едва был терпим Горчаковым.
   В русской армии Вревский, по заданию Александра, должен был занять почти то же место, какое занимал во французской генерал Ниэль; разница была только в том, что Ниэль все-таки являлся весьма опытным военным инженером и был поэтому лишен верхоглядства, основной черты Вревского. Но для Горчакова достаточно было и Вревского, раз только он был командирован к нему самим императором. Горчаков был далеко не Пелисье по своему темпераменту и никогда не решился бы сказать публично Вревскому, что "вышвырнет его вон из вверенной ему армии": он очень заботился о чистоте своего послужного списка, хотя и сгибался уже под тяжестью непосильной для него задачи отстоять Севастополь.
   Вся военная опытность склоняла Горчакова к твердой, несмотря на присущую ему нерешительность, мысли о пассивной обороне Севастополя и к выводу из него гарнизона в подходящий для этого момент; все доводы пускал в дело Вревский, чтобы склонить его к наступательным действиям.
   Если предшественник Горчакова, Меншиков, стремился воплощать собою судьбу Севастополя, то Горчаков с первых же дней своих в Крыму отказался перед самим собою от этой роли, но необходимость в "судьбе" была настоятельная, - как же без "судьбы?" - и вот теперь исподволь, но неуклонно стремился занять вакантное место "судьбы" барон Вревский, чувствуя за собой всесильную поддержку Зимнего дворца.
   Он не сидел в ставке Горчакова без дела; совсем напротив, он ретиво собирал сведения о числе войск в Крыму, о запасах фуража и провианта, о состояний перевозочных средств и дорог - обо всем вообще, что по его мнению, мнению директора одного из департаментов военного министерства, необходимо было для нажима на правый фланг союзников, задуманного им еще в Петербурге.
   И к военному министру Долгорукову шли из главной квартиры на Инкерманских высотах должностные письма совершенно противоположного содержания, смотря кем они писались - Вревским или Горчаковым.
   Вревский писал, например:
   "С 30 тысячами человек, находящихся на позиции от Инкермана до Таш-Басти, с 20 тысячами человек 4-й и 5-й дивизий и 15 тысячами курского ополчения мы будем иметь армию в 65 тысяч штыков, атака которых со стороны Черной речки может быть поддержана вылазкой из Севастополя по крайней мере в 30 тысяч человек. Обладая преимуществом в кавалерии и артиллерии и, наконец, пользуясь моральным превосходством после отбития штурма, мы можем отважиться на многое...
   Начальники гарнизона подают собой пример самоотвержения, бдительности и трудов, но постоянное напряжение изнуряет силы уцелевших от огня. В течение нескольких дней ранены Тотлебен и - смертельно Нахимов, а Васильчиков, всегда храбрый, но изнуренный работою, принужден оставить строй. Что же будет, если Хрулев, Семякин, Урусов и Панфилов нас покинут? Смерть угрожает им ежеминутно, да, наконец, и физическим силам есть предел. Для замены их найдутся другие, такие же бдительные и храбрые начальники, но они не будут так близки войскам и не будут знать всех обстоятельств дела. Не пора ли положить конец этому ненормальному порядку вещей?"