Страница:
Севастополь приковывал нас к своим стенам. С падением его мы приобретаем подвижность, и начинается новая война, война полевая, свойственная духу русского солдата...
Храбрые воины сухопутных и морских сил! Именем государя императора благодарю вас за вашу твердость и постоянство во время осады Севастополя!.."
А вскоре после этого приказа пришел и приказ по армии и флоту самого царя:
"Долговременная, едва ли не беспримерная в военных летописях оборона Севастополя обратила на себя внимание не только России, но и всей Европы. Она с самого почти начала поставила его защитников наряду с героями, наиболее прославившими наше отечество. В течение одиннадцати месяцев гарнизон севастопольский оспаривал у сильных неприятелей каждый шаг родной, окружавшей город земли, и каждое из действий его было ознаменовано подвигами блистательнейшей храбрости. Четырехкратно возобновляемое жестокое бомбардирование, коего огонь был справедливо именуем адским, колебало стены ваших твердынь, но не могло потрясти и умалить постоянного усердия защитников их! С неодолимым мужеством они поражали врагов или гибли, не помышляя о сдаче. Но есть невозможное и для героев.
Скорбя душевно о потере столь многих доблестных воинов, принесших жизнь свою в жертву отечеству, я признаю святою для себя обязанностью изъявить, от имени моего и всей России, живейшую признательность гарнизону севастопольскому за неутомимые труды его, за кровь, пролитую им в сей, продолжавшейся почти целый год, защите сооруженных им же в немногие дни укреплений...
Имя Севастополя, столь многими страданиями купившего себе бессмертную славу, и имена защитников его пребудут вечно в памяти и сердцах всех русских совокупно с именами героев, прославившихся на полях Полтавских и Бородинских, в битвах под Чесмой и Синопом".
Приказы эти были прослушаны с надлежащим вниманием, и защитники Южной и Корабельной сторон принялись за укрепление новыми батареями, валами и блиндажами Северной стороны, и скоро через широкий Большой рейд, из вод которого выглядывали здесь и там мачты затопленных кораблей, начали летать с одного берега на другой приветственные бомбы и гранаты.
Однако вяло уже, устало начали теперь постреливать интервенты и с большой оглядкой на Париж, - не заскрипят ли там по-особому желанные перья дипломатов: слишком трудной, слишком вязкой, слишком непроходимой оказалась русская земля и очень вреден для здоровья крымский климат.
1939 г.
ЭПИЛОГ
Глава первая
I
Знаменательный день 27 августа (8 сентября) был в одинаковой степени днем удачи главнокомандующих двух враждебных армий, генералов Пелисье и Горчакова. Одному удалось, наконец, после года усилий французских и английских правительств и войск довести другого до твердой решимости очистить Севастополь; другому удалось совершенно беспрепятственно вывести из крепости сорокатысячный гарнизон, а самый город превратить, по примеру Москвы двенадцатого года, в пылающие руины.
В одинаковой степени и тому и другому из главнокомандующих казалось после этого, что война пришла уже к естественному своему концу.
Пелисье говорил убежденно:
- Дальше в Крым нам двигаться незачем... Что нам завоевывать там? Безводные степи?
Горчаков говорил успокоенно:
- Теперь мы занимаем позиции очень прочные... Главное же, что мы не прикованы к одной географической точке, очень к тому же неудобной для защиты с суши.
И желая немедленно осуществить эту свободу действий, перенес главную квартиру свою с Инкерманских высот в Бахчисарай.
Им обоим было виднее то, что произошло перед их глазами, но совсем иначе представился день падения черноморской твердыни из европейских столиц: Парижа, Лондона, Вены, Константинополя, Берлина, Стокгольма, из Петербурга и Москвы, наконец.
В Севастополе старом и в Севастополе новом - на Северной стороне установилось спокойствие, и если велась еще ленивая пальба через бухту, то исключительно для проформы, для видимости продолжения военных действий. А в столицах Европы, чуть только докатилась до них весть о взятии Малахова кургана, начался ажиотаж - там давно ожидаемое произвело впечатление внезапного взрыва: одних чрезвычайно окрылило, других очень встревожило, третьих опечалило, но перед всеми одинаково открыло разом новые горизонты.
Это был действительно переломный момент большой силы, заставивший встряхнуться и оглядеться кругом даже и неполитиков.
В Стокгольме начали громко кричать о том, что Швеции необходимо теперь же пристать к коалиции Франция - Англия - Турция - Пьемонт, чтобы не упускать случая захватить острова, а может быть, прирезать и Финляндию по реку Кюмень.
В Константинополе теперь ясно стало, что корпус Омера-паши должен быть отправлен морем на юг Кавказа, так как ему совершенно нечего делать теперь в Крыму, где, впрочем, он ничего не делал и раньше за все время войны, только усиленно вымирал от холеры, тифа, дизентерии и других эпидемий.
В Берлине военная партия, возглавляемая братом больного прусского короля, Вильгельмом, будущим победителем Наполеона III и объединителем Германии, еще выше подняла голос против остатков политической опеки со стороны России.
В Вене очень обеспокоились, как бы Франция, утомленная и истощенная продолжительной и кровавой войной, не вступила в мирные переговоры с Россией помимо нее, истратившей на одну оккупацию Молдавии и Валахии свыше миллиарда франков.
А в Париже действительно начинали уже очень и очень тяготиться войной в Крыму. Она обернулась совсем не таким легким делом, каким представлялась год назад маршалу Сент-Арно. Написав тогда в Париж: "Через десять дней ключи от Севастополя будут в руках императора. Теперь империя утверждена, и здесь ее крестины..." - этот краснобай предусмотрительно умер, и прах его покоился в Доме инвалидов в соседстве с прахом Тюрення и Наполеона I, а "крестины империи" прежде всего чрезвычайно затянулись, а затем стоили так много, что трещали финансы Франции и полубанкротом оказалась ее военная промышленность.
Но в то же время успех оставался успехом и настойчиво призывал многие горячие головы около Наполеона III к новым успехам, которые мерещились им издалека. Поэтому император Франции опять вернулся было к своему прежнему проекту перенесения войны внутрь Крыма, а плешивенький братец его, герцог Морни, окрыленно пустился в новые биржевые авантюры.
Ликования Лондона по случаю побед в Крыму были гораздо менее шумны, чем ликования Парижа, так как телеграмма главнокомандующего Симпсона говорила о поражении, не о победе английских войск при штурме Большого редана. Но чем больнее ударило это по национальному самолюбию англичан, тем сильнее всюду - и в сен-джемском дворце, и в печати, и в обществе раздавались голоса за продолжение войны с Россией, за разрушение Николаева с его судостроительной верфью, за превращение в руины цветущего коммерческого порта Одессы, за активные действия против Кронштадта и Петербурга, за более строгое проведение блокады всех русских портов...
А между тем ни одно из западных государств так не страдало от блокады русских портов, как сама Англия, являвшаяся самым крупным покупщиком русского хлеба и прочих сельскохозяйственных продуктов, а кроме того, и парусины, не имеющей себе равной по добротности, так что блокада России являлась в то же время и самоблокадой Англии. Ей приходилось покупать русское сырье из третьих рук, у прусских купцов, платя им полуторные цены. Пруссия же наживалась на Крымской войне и непосредственно, продавая России порох и другие боеприпасы.
Но проявлять воинственный пыл диктовала Англии печальная необходимость: застрельщица войны, она очутилась непосредственно после падения Севастополя в положении проигравшей войну, так как все успехи в этой войне выпали на долю русских и французов, на долю же английской армии пришлись только одни неудачи. Точно так же и хваленая английская промышленность не в состоянии оказалась справиться с теми громадными заказами, которые предъявила к ней первая в новейшей истории Европы продолжительная позиционная война.
Эгоистично выбрал лорд Раглан для стоянки английского флота Балаклавскую бухту, а для основной стоянки сухопутных войск Балаклаву, предоставив французам, своим союзникам, устраиваться как и где им удобнее, только не в Балаклаве. Но от Балаклавы до английских позиций было двенадцать километров, и это небольшое как будто расстояние оказалось совершенно непреодолимым для англичан со всею их техникой: склады их в Балаклаве ломились от всего необходимого фронту, но фронт во всем испытывал голод, и целых семь месяцев английское военное ведомство строило узкоколейку, да так и не достроило, - пришлось передать это дело подрядчику, который закончил его уже перед концом осады.
Обозов в английской армии совсем не водилось, почему ни к каким маневренным действиям она не была способна. Она была способна только к тому, чтобы усесться плотно невдали от морского берега, чтобы ни в коем случае не терять из виду свою эскадру, и начать пальбу из орудий и штуцеров. Это именно она и делала под Севастополем, но весь ход войны, о котором оповещали Европу корреспонденты английских же газет, не имевших над собою цензоров в силу свободы слова, убеждал и убедил общественность Европы и Америки, что Англия без помощи Франции не могла бы и заикнуться о войне с Россией.
Но заканчивать войну неудачной атакой и неудачным штурмом Большого редана неудобно, неслыханно, постыдно, - значит, надо продолжать ее вплоть до громкой победы английского оружия - такой, например, как веллингтонова победа при Ватерлоо.
И первое, что сделало английское военное министерство после падения Севастополя, - послало приказ главнокомандующему Симпсону принять меры к обзаведению обозом, необходимым для наступления внутрь Крыма; флоту же, отправившему в Крым с начала войны уже несколько миллионов пудов артиллерийского и инженерного груза, приказано было готовиться к новым рейсам туда же: английское правительство не скупилось на сильные жесты, чтобы показать континентальной Европе, что Англия только еще входит во вкус войны с северным медведем, только еще разворачивает свои необъятные ресурсы, только еще "точит сабли"...
II
Москва ахнула единой грудью, как только узнала об оставлении Севастополя. Ермолов как сидел в кресле, так и остался сидеть на несколько часов подряд: не мог подняться, отнялись ноги. Рычал, как старый лев, в бессилии, качал ошеломленной головой, вытирал слезы красным фуляром...
Славянофил Кошелев Александр Иванович, бывший 30 августа именинником, созвал к себе на обед многочисленных гостей. И гости уселись за длинный стол, и уже подано было первое блюдо, как новый запоздавший гость, крупный чиновник московского почтамта, войдя, сказал громко:
- Знаете ли, какая ужасная новость, господа? Ведь Севастополь-то оставлен нами и горит! Телеграфическая депеша от Горчакова!
И все тут же вскочили из-за стола и разошлись.
Погодин записал об этом в своем дневнике так:
"Вдруг, за обедом вскрикивают известие, что Севастополь взят. Послал за газетой. Правда! Так и ударило по лбу. Вечер и ночь в страшном беспокойстве".
А на следующий день запись его была такая:
"Известие от Муханова несколько ободрительнее. Гарнизон спасен. Орудия отчасти. Ездил обедать в клуб. Толковал с разными лицами. Уныние, но в карты все-таки играют и по-французски говорят".
Сергей Тимофеевич Аксаков писал сыну Ивану в Бендеры, где стоял он со своей Серпуховской дружиной ополчения:
"Сегодня поутру получили мы горестное известие о взятии или об отдаче Севастополя... То, чему так долго не хотелось верить, совершилось. Хоть и предупрежден я был слухами, но чтение депеши Горчакова о Севастополе перевернуло меня всего. Воображаю, что за отчаянная, баснословная была битва. Пронесся здесь слух, что Корниловский бастион мы вновь отбили. Или мало всех этих жертв, чтоб пронять и вразумить Россию? Ужасно! Воображаю, как дрались! Говорят, будто Горчаков отозван. Как я был бы рад этому: ни одного счастливого дела его за всю кампанию!.. Ах, как там дрались, я думаю. Картина этой битвы беспрестанно мне рисуется... Я покуда не умею владеть собою и по временам предаюсь такому волнению, которое мне вредно..."
Иван Аксаков отвечал отцу:
"Как неумолимо правосудна судьба, как жестока в своей логике! Признаюсь, я не очень негодую на Горчакова. Севастополь пал не случайно, не по его милости. Я жалею, что не было тут искуснейшего генерала, чтобы отнять всякий повод к искажению истины. Он должен был пасть, чтобы явилось в нем дело божие, то есть обличение всей гнили правительственной системы, всех последствий удушающего принципа. Видно, еще мало жертв, мало позора, еще слабы уроки: нигде сквозь окружающую нас мглу не пробивается луча новой мысли, нового начала".
Были глубоко взволнованы и люди, боровшиеся со славянофилами. Грановский писал: "Весть о падении Севастополя заставила меня плакать. А какие новые утраты и позоры готовит нам будущее... Будь я здоров, я ушел бы в милицию без желания победы России, но с желанием умереть за нее. Душа наболела за это время. Здесь все порядочные люди поникли головами".
Весть о Севастополе в имение Тургенева Спасское-Лутовиново, где был в это время писатель, дошла, разумеется, несколькими днями позже, чем в Москву, и Тургенев писал Аксакову-отцу пятого сентября:
"Хотелось бы написать вам о моих весьма неудачных охотничьих похождениях, но известие о Севастополе, полученное здесь вчера, лишило меня всякой бодрости. Хотя бы мы умели воспользоваться этим страшным уроком, как пруссаки Иенским поражением..."
Для славянофилов московских Крымская война была как бы священной войной, войной креста с полумесяцем, с одной стороны, славянской самобытности с чуждыми идеями прогрессивного просветительства, с другой.
Так они хотели истолковать смысл севастопольской обороны. Но события истории с большей наглядностью, чем когда-либо, раскрыли консервативную несостоятельность славянофильских иллюзий.
Вождь славянофилов Хомяков верил в чудо перерождения, когда писал в начале Восточной войны, обращаясь к России:
О, недостойная избранья,
Ты избрана! Скорей омой
Себя водою покаянья,
Да гром двойного наказанья
Не грянет над твоей главой!
Чудес история не знает. Славянофилам оставалось только согласиться со своими противниками на том, что нужно "воспользоваться уроком" поражения. Но почва уже была выбита из-под ног этого течения; наступает его закат.
В обороне Севастополя проявились прежде всего сила и доблесть русского народа, многомиллионного крестьянства. И в лице Чернышевского оно выдвигает своего блестящего представителя, вскоре ставшего во главе передовой русской общественной мысли.
Что же касается дальнейших возможностей войны, то русское общество услышало на этот счет слова из Нижнего, от Даля*, который не зря был раньше офицером Черноморского флота.
_______________
* В. И. Д а л ь (1801 - 1872) - писатель, лексиколог и
фольклорист, автор знаменитого "Толкового словаря живого
великорусского языка".
"Вы спрашиваете, каково у нас в Нижнем, что говорит народ, не падаем ли мы духом, - писал он Погодину. - Избави господь от этого. Народ наш всегда и всюду одинаков. У него нет ни понятий, ни чувств других, кроме ясного уразумения необходимости покоряться всем тягостям оборонительной войны. Если бы мы вели войну заграничную, то суждения могли бы еще быть различны; но доколе мы сами отбиваемся от наступника, ни в народе, ни в других сословиях, словом, ни в одной русской голове не может угнездиться иной помысел, как вставать поголовно вокруг неприятеля по мере того, как он подвигается вперед. Чем он далее зайдет, тем ему тяжелее, а нам легче. Удобство морского сообщения, обширность наших берегов, сила, огромные средства, уменье - все это на его стороне. Но нам стоит только не покоряться, а покорить нас нельзя. Он может занять стотысячною армией любую береговую местность, сделать внезапную вылазку, но он может держаться на ней только, доколе будет стоять в таких силах и не углубляться в материк. Как бы ни была тесна дружба Союза, средства на войну такого рода должны истощиться; устойчивость наша должна взять верх. Чем больше неприятель захватит, тем труднее ему будет оградить и удержать захваченное, тем легче будет нам обходить его и поражать по частям; а когда настанет срок неминуемого перелома, то бедствие наступателя неизбежно, а поражение его не уступит бывшему за нашу память примеру..."
Так думал Даль в Нижнем. Несколько иначе думали правящие круги в Петербурге.
III
Сколько ни присылалось английским адмиралтейством приказов адмиралу Непиру проявить энергичную деятельность в Балтийском море, престарелый Непир доносил, что и Кронштадт и Свеаборг неприступны. В резкой форме приказано ему было, наконец, спустить свой флаг, и начальником эскадры назначен был контр-адмирал Дундас. Наполеон III также сменил начальника французской эскадры в Балтийских водах: вместо адмирала Персиваля поставил контр-адмирала Пэно.
Но от этих перемен ни Кронштадт, над укреплением которого трудился Меншиков, ни Свеаборг не стали слабее, и большая союзная эскадра двадцать винтовых линейных кораблей и тридцать два парохода, - в большинстве английские, - проводили время только в том, что топили финляндские лайбы или обстреливали мирные прибрежные города и селения.
Только в конце июля, за месяц до оставления Севастополя, союзные адмиралы, для того чтобы показать своим правительствам видимость серьезных действий, решили бомбардировать Свеаборг.
Непрерывно двое суток гремела канонада; наконец, истощив весь запас снарядов, эскадра ушла. Мортирные лодки были отправлены в Англию, так как никакой новой бомбардировки до начала зимы адмиралы Дундас и Пэно предпринимать не собирались.
Император Александр убедился, что Петербург с моря защищен прочно, что опасность отсюда не угрожает, что все свои заботы он может нераздельно отдать югу. Телеграмма Горчакова о том, что он вывел гарнизон из Севастополя на Северную, заставила Александра очень быстро собраться, взять обеих императриц и всех трех братьев и отправиться с ними первого сентября сначала в Москву, а потом, через несколько дней, в Николаев.
Императрицы, впрочем, вернулись из Москвы в Петербург, а братья царя прониклись его мыслью, что теперь, после падения Севастополя, должна начаться новая война на всем юге и на западе России, что Севастополь был только прологом трагедии, которая ожидает страну.
Первоначально Александр думал ехать из Москвы в Варшаву, поговорить с Паскевичем насчет войны с Австрией, которая теперь, по мнению царя, была решительно неизбежна. И только в самый последний день маршрут был взят на Николаев под влиянием чтения иностранных газет, где о подготовке австрийского нашествия пока ничего не говорилось, о Николаеве же много. Но полумертвого фельдмаршала так неотступно преследовал призрак марширующих к нему австрийских дивизий, что он сумел напугать этим видением и самого царя, вообще склонного к пугливости.
Кроме Николаева, в особых заботах нуждалась также и Одесса, которая могла в любое время подвергнуться нападению союзной эскадры, а царь был еще к тому же обеспокоен тем обстоятельством, что из Севастополя в разные банки было прислано по несколько миллионов. Об этом шел разговор во дворце, и академик Пирогов, который обращался к императрице за разрешением снова ехать в Севастополь (это было в июле), так прямо и брякнул:
- Наворованные миллионы, ваше величество!
- Кто же там ворует? - изумилась императрица. - Ведь там воюют...
- Кто воюет, а кто ворует, - объяснил Пирогов. - А бывают даже и такие, которые правой рукой воюют, а левой воруют.
Как раз в это время на половину своей жены вошел царь и услышал, что сказал Пирогов. Он строго посмотрел на ученого, столь резкого в своих суждениях о севастопольцах, и повышенным голосом сказал:
- Это неправда! Этого не может быть!
Однако Пирогов не растерялся, не залепетал нечто неразборчивое, но подобострастное. Он тоже повысил голос:
- Это правда, государь, и я сам видел это неоднократно!
Когда Александр приехал в Николаев, ему не стоило большого труда увидеть то же самое, что видал Пирогов в Севастополе. Даже он ужаснулся и размерам и способам хищений. Во главе инженерной части он поставил своего брата Николая, во главе артиллерийской другого брата - Михаила, из Севастополя вытребовал Тотлебена, кроме того, всех моряков, какие еще остались: хотя с опозданиями начались оборонительные работы в этом важнейшем после Севастополя военном центре Причерноморья.
Матросы, которых из восемнадцати тысяч осталось только около четырех тысяч, добравшись до Николаева, иные женатые, с семействами и с кое-каким скарбом, принялись за дело укрепления этого города, как знатоки всех необходимых подробностей. Они ставили мины в реке Буге, перед Воложской косой; при их деятельном участии устраивались береговые батареи, прочные пороховые погреба и блиндажи при них, а когда покончено было с этим, они же принялись возводить и сухопутные укрепления: кому-кому, а уж им-то, севастопольским матросам, все эти редуты и бастионы были известны в каждой лопате земли.
И когда, в последних числах октября, все работы приходили уже к концу и орудия как береговых батарей, так и сухопутных заняли предназначенные им места, матросы говорили о союзном флоте:
- Ну, теперь айда к нам в гости! И как ежели скажешь потом, что хуже тебя здесь отпотчевали, чем в Севастополе, то уж, брат, сбрешешь!.. Тут одних блиндажей на пятнадцать тысяч человек вывели, - шутка это тебе? Было это когда в Севастополе? Не было, брат, этого, - нам известно! И снарядишков теперь хватит! У царя на глазах генералы мошенничать себе не позволят: не о двух они головах...
Доступы к устью Буга прикрывала маленькая, доставшаяся от турок еще при Екатерине II крепостца Кинбурн, которую пришлось однажды защищать от турецкого десанта Суворову, причем он был ранен и спасен от верной смерти гренадером Шлиссельбургского полка Семеном Новиковым.
У маленькой крепостцы была длинная история. Призванный теперь защищать вход в Днепровско-Бугский лиман, то есть стоять на страже и Николаева и Херсона, Кинбурн был несколько подновлен, но вооружение его все-таки оставалось слабым: всего около девяноста орудий, из них только десять мортир; тысяча триста человек гарнизона делали Кинбурн еще менее значительным укреплением с точки зрения интервентов, чем Бомарзунд на Аландских островах, взятый и разрушенный ими в начале войны. И, однако, на него ополчились огромные силы.
Двадцать пятого сентября стало известно в Николаеве, что из Балаклавской и Камышовой бухт вышел союзный флот двумя колоннами под флагами адмиралов Брюа и Лайонса, всего девяносто вымпелов, и взял направление к Кинбурнской косе.
Флот этот вез вдвое больший десант, чем когда-то, при Суворове, высадил на этой косе турецкий флот. И если тогда великому полководцу стоило большого труда и опасной раны выбить пятитысячный десант турок, прикрытый шестьюстами орудий судов, то теперь ничем не знаменитый генерал-майор Коханович, начальник гарнизона Кинбурна, должен был встретить четыре тысячи французов под командой Базена и шесть тысяч англичан под командой Спенсера, а среди судов эскадры союзников было три броненосца, или, как их тогда называли, броненосные плавучие батареи. Они принадлежали французам, и толщина их брони была четыре с половиной дюйма.
От Херсонского полуострова до Кинбурнской косы расстояние небольшое, но флот интервентов появился в виду Кинбурна, Очакова и острова Березани только в начале октября: он не спешил.
Остров Березань был пуст, но Очаков имел укрепление, начальником которого был генерал Кнорринг, так что вход в лиман охранялся с обеих сторон, однако гарнизон Очакова был еще слабее численно, чем гарнизон Кинбурна. Маленький рыбацкий городок этот - Очаков - имел башню семафорного телеграфа, и, чтобы сообщать оттуда в Николаев о действиях неприятельской эскадры против Кинбурна, был командирован туда Стеценко.
Теперь он имел уже чин капитана 2-го ранга. Как бывший адъютант Меншикова, он был известен генерал-адмиралу, великому князю Константину, и его вместе с бывшим командиром "Владимира" Бутаковым потребовали в Николаев в середине сентября, где он был назначен начальником штаба князя Барятинского, командовавшего войсками на обеих сторонах Буга.
В Очакове Стеценко, как год с лишком назад под Евпаторией, увидел огромную эскадру интервентов, полукругом выстроившуюся против Кинбурна, став на якорь в море, а южнее канонерские лодки, пробравшись в лиман, проворно выстраивались здесь: замысел неприятельских адмиралов поставить крепостцу под перекрестный огонь был ясен.
Вскоре загремела канонада.
С вышки телеграфной башни, где стоял Стеценко, трудно было судить, насколько действителен был огонь крепостных орудий, так как с первых же залпов эскадра союзников скрылась в густом дыму.
Подсчитав еще до открытия бомбардировки приблизительную силу залпа судов из орудий одного борта, Стеценко пришел к выводу, что Кинбурн будет не в состоянии долго противиться бомбардировке союзников, однако ему вспомнилось также и старое правило морских сражений: одно орудие на берегу стоит целого корабля в море.
Храбрые воины сухопутных и морских сил! Именем государя императора благодарю вас за вашу твердость и постоянство во время осады Севастополя!.."
А вскоре после этого приказа пришел и приказ по армии и флоту самого царя:
"Долговременная, едва ли не беспримерная в военных летописях оборона Севастополя обратила на себя внимание не только России, но и всей Европы. Она с самого почти начала поставила его защитников наряду с героями, наиболее прославившими наше отечество. В течение одиннадцати месяцев гарнизон севастопольский оспаривал у сильных неприятелей каждый шаг родной, окружавшей город земли, и каждое из действий его было ознаменовано подвигами блистательнейшей храбрости. Четырехкратно возобновляемое жестокое бомбардирование, коего огонь был справедливо именуем адским, колебало стены ваших твердынь, но не могло потрясти и умалить постоянного усердия защитников их! С неодолимым мужеством они поражали врагов или гибли, не помышляя о сдаче. Но есть невозможное и для героев.
Скорбя душевно о потере столь многих доблестных воинов, принесших жизнь свою в жертву отечеству, я признаю святою для себя обязанностью изъявить, от имени моего и всей России, живейшую признательность гарнизону севастопольскому за неутомимые труды его, за кровь, пролитую им в сей, продолжавшейся почти целый год, защите сооруженных им же в немногие дни укреплений...
Имя Севастополя, столь многими страданиями купившего себе бессмертную славу, и имена защитников его пребудут вечно в памяти и сердцах всех русских совокупно с именами героев, прославившихся на полях Полтавских и Бородинских, в битвах под Чесмой и Синопом".
Приказы эти были прослушаны с надлежащим вниманием, и защитники Южной и Корабельной сторон принялись за укрепление новыми батареями, валами и блиндажами Северной стороны, и скоро через широкий Большой рейд, из вод которого выглядывали здесь и там мачты затопленных кораблей, начали летать с одного берега на другой приветственные бомбы и гранаты.
Однако вяло уже, устало начали теперь постреливать интервенты и с большой оглядкой на Париж, - не заскрипят ли там по-особому желанные перья дипломатов: слишком трудной, слишком вязкой, слишком непроходимой оказалась русская земля и очень вреден для здоровья крымский климат.
1939 г.
ЭПИЛОГ
Глава первая
I
Знаменательный день 27 августа (8 сентября) был в одинаковой степени днем удачи главнокомандующих двух враждебных армий, генералов Пелисье и Горчакова. Одному удалось, наконец, после года усилий французских и английских правительств и войск довести другого до твердой решимости очистить Севастополь; другому удалось совершенно беспрепятственно вывести из крепости сорокатысячный гарнизон, а самый город превратить, по примеру Москвы двенадцатого года, в пылающие руины.
В одинаковой степени и тому и другому из главнокомандующих казалось после этого, что война пришла уже к естественному своему концу.
Пелисье говорил убежденно:
- Дальше в Крым нам двигаться незачем... Что нам завоевывать там? Безводные степи?
Горчаков говорил успокоенно:
- Теперь мы занимаем позиции очень прочные... Главное же, что мы не прикованы к одной географической точке, очень к тому же неудобной для защиты с суши.
И желая немедленно осуществить эту свободу действий, перенес главную квартиру свою с Инкерманских высот в Бахчисарай.
Им обоим было виднее то, что произошло перед их глазами, но совсем иначе представился день падения черноморской твердыни из европейских столиц: Парижа, Лондона, Вены, Константинополя, Берлина, Стокгольма, из Петербурга и Москвы, наконец.
В Севастополе старом и в Севастополе новом - на Северной стороне установилось спокойствие, и если велась еще ленивая пальба через бухту, то исключительно для проформы, для видимости продолжения военных действий. А в столицах Европы, чуть только докатилась до них весть о взятии Малахова кургана, начался ажиотаж - там давно ожидаемое произвело впечатление внезапного взрыва: одних чрезвычайно окрылило, других очень встревожило, третьих опечалило, но перед всеми одинаково открыло разом новые горизонты.
Это был действительно переломный момент большой силы, заставивший встряхнуться и оглядеться кругом даже и неполитиков.
В Стокгольме начали громко кричать о том, что Швеции необходимо теперь же пристать к коалиции Франция - Англия - Турция - Пьемонт, чтобы не упускать случая захватить острова, а может быть, прирезать и Финляндию по реку Кюмень.
В Константинополе теперь ясно стало, что корпус Омера-паши должен быть отправлен морем на юг Кавказа, так как ему совершенно нечего делать теперь в Крыму, где, впрочем, он ничего не делал и раньше за все время войны, только усиленно вымирал от холеры, тифа, дизентерии и других эпидемий.
В Берлине военная партия, возглавляемая братом больного прусского короля, Вильгельмом, будущим победителем Наполеона III и объединителем Германии, еще выше подняла голос против остатков политической опеки со стороны России.
В Вене очень обеспокоились, как бы Франция, утомленная и истощенная продолжительной и кровавой войной, не вступила в мирные переговоры с Россией помимо нее, истратившей на одну оккупацию Молдавии и Валахии свыше миллиарда франков.
А в Париже действительно начинали уже очень и очень тяготиться войной в Крыму. Она обернулась совсем не таким легким делом, каким представлялась год назад маршалу Сент-Арно. Написав тогда в Париж: "Через десять дней ключи от Севастополя будут в руках императора. Теперь империя утверждена, и здесь ее крестины..." - этот краснобай предусмотрительно умер, и прах его покоился в Доме инвалидов в соседстве с прахом Тюрення и Наполеона I, а "крестины империи" прежде всего чрезвычайно затянулись, а затем стоили так много, что трещали финансы Франции и полубанкротом оказалась ее военная промышленность.
Но в то же время успех оставался успехом и настойчиво призывал многие горячие головы около Наполеона III к новым успехам, которые мерещились им издалека. Поэтому император Франции опять вернулся было к своему прежнему проекту перенесения войны внутрь Крыма, а плешивенький братец его, герцог Морни, окрыленно пустился в новые биржевые авантюры.
Ликования Лондона по случаю побед в Крыму были гораздо менее шумны, чем ликования Парижа, так как телеграмма главнокомандующего Симпсона говорила о поражении, не о победе английских войск при штурме Большого редана. Но чем больнее ударило это по национальному самолюбию англичан, тем сильнее всюду - и в сен-джемском дворце, и в печати, и в обществе раздавались голоса за продолжение войны с Россией, за разрушение Николаева с его судостроительной верфью, за превращение в руины цветущего коммерческого порта Одессы, за активные действия против Кронштадта и Петербурга, за более строгое проведение блокады всех русских портов...
А между тем ни одно из западных государств так не страдало от блокады русских портов, как сама Англия, являвшаяся самым крупным покупщиком русского хлеба и прочих сельскохозяйственных продуктов, а кроме того, и парусины, не имеющей себе равной по добротности, так что блокада России являлась в то же время и самоблокадой Англии. Ей приходилось покупать русское сырье из третьих рук, у прусских купцов, платя им полуторные цены. Пруссия же наживалась на Крымской войне и непосредственно, продавая России порох и другие боеприпасы.
Но проявлять воинственный пыл диктовала Англии печальная необходимость: застрельщица войны, она очутилась непосредственно после падения Севастополя в положении проигравшей войну, так как все успехи в этой войне выпали на долю русских и французов, на долю же английской армии пришлись только одни неудачи. Точно так же и хваленая английская промышленность не в состоянии оказалась справиться с теми громадными заказами, которые предъявила к ней первая в новейшей истории Европы продолжительная позиционная война.
Эгоистично выбрал лорд Раглан для стоянки английского флота Балаклавскую бухту, а для основной стоянки сухопутных войск Балаклаву, предоставив французам, своим союзникам, устраиваться как и где им удобнее, только не в Балаклаве. Но от Балаклавы до английских позиций было двенадцать километров, и это небольшое как будто расстояние оказалось совершенно непреодолимым для англичан со всею их техникой: склады их в Балаклаве ломились от всего необходимого фронту, но фронт во всем испытывал голод, и целых семь месяцев английское военное ведомство строило узкоколейку, да так и не достроило, - пришлось передать это дело подрядчику, который закончил его уже перед концом осады.
Обозов в английской армии совсем не водилось, почему ни к каким маневренным действиям она не была способна. Она была способна только к тому, чтобы усесться плотно невдали от морского берега, чтобы ни в коем случае не терять из виду свою эскадру, и начать пальбу из орудий и штуцеров. Это именно она и делала под Севастополем, но весь ход войны, о котором оповещали Европу корреспонденты английских же газет, не имевших над собою цензоров в силу свободы слова, убеждал и убедил общественность Европы и Америки, что Англия без помощи Франции не могла бы и заикнуться о войне с Россией.
Но заканчивать войну неудачной атакой и неудачным штурмом Большого редана неудобно, неслыханно, постыдно, - значит, надо продолжать ее вплоть до громкой победы английского оружия - такой, например, как веллингтонова победа при Ватерлоо.
И первое, что сделало английское военное министерство после падения Севастополя, - послало приказ главнокомандующему Симпсону принять меры к обзаведению обозом, необходимым для наступления внутрь Крыма; флоту же, отправившему в Крым с начала войны уже несколько миллионов пудов артиллерийского и инженерного груза, приказано было готовиться к новым рейсам туда же: английское правительство не скупилось на сильные жесты, чтобы показать континентальной Европе, что Англия только еще входит во вкус войны с северным медведем, только еще разворачивает свои необъятные ресурсы, только еще "точит сабли"...
II
Москва ахнула единой грудью, как только узнала об оставлении Севастополя. Ермолов как сидел в кресле, так и остался сидеть на несколько часов подряд: не мог подняться, отнялись ноги. Рычал, как старый лев, в бессилии, качал ошеломленной головой, вытирал слезы красным фуляром...
Славянофил Кошелев Александр Иванович, бывший 30 августа именинником, созвал к себе на обед многочисленных гостей. И гости уселись за длинный стол, и уже подано было первое блюдо, как новый запоздавший гость, крупный чиновник московского почтамта, войдя, сказал громко:
- Знаете ли, какая ужасная новость, господа? Ведь Севастополь-то оставлен нами и горит! Телеграфическая депеша от Горчакова!
И все тут же вскочили из-за стола и разошлись.
Погодин записал об этом в своем дневнике так:
"Вдруг, за обедом вскрикивают известие, что Севастополь взят. Послал за газетой. Правда! Так и ударило по лбу. Вечер и ночь в страшном беспокойстве".
А на следующий день запись его была такая:
"Известие от Муханова несколько ободрительнее. Гарнизон спасен. Орудия отчасти. Ездил обедать в клуб. Толковал с разными лицами. Уныние, но в карты все-таки играют и по-французски говорят".
Сергей Тимофеевич Аксаков писал сыну Ивану в Бендеры, где стоял он со своей Серпуховской дружиной ополчения:
"Сегодня поутру получили мы горестное известие о взятии или об отдаче Севастополя... То, чему так долго не хотелось верить, совершилось. Хоть и предупрежден я был слухами, но чтение депеши Горчакова о Севастополе перевернуло меня всего. Воображаю, что за отчаянная, баснословная была битва. Пронесся здесь слух, что Корниловский бастион мы вновь отбили. Или мало всех этих жертв, чтоб пронять и вразумить Россию? Ужасно! Воображаю, как дрались! Говорят, будто Горчаков отозван. Как я был бы рад этому: ни одного счастливого дела его за всю кампанию!.. Ах, как там дрались, я думаю. Картина этой битвы беспрестанно мне рисуется... Я покуда не умею владеть собою и по временам предаюсь такому волнению, которое мне вредно..."
Иван Аксаков отвечал отцу:
"Как неумолимо правосудна судьба, как жестока в своей логике! Признаюсь, я не очень негодую на Горчакова. Севастополь пал не случайно, не по его милости. Я жалею, что не было тут искуснейшего генерала, чтобы отнять всякий повод к искажению истины. Он должен был пасть, чтобы явилось в нем дело божие, то есть обличение всей гнили правительственной системы, всех последствий удушающего принципа. Видно, еще мало жертв, мало позора, еще слабы уроки: нигде сквозь окружающую нас мглу не пробивается луча новой мысли, нового начала".
Были глубоко взволнованы и люди, боровшиеся со славянофилами. Грановский писал: "Весть о падении Севастополя заставила меня плакать. А какие новые утраты и позоры готовит нам будущее... Будь я здоров, я ушел бы в милицию без желания победы России, но с желанием умереть за нее. Душа наболела за это время. Здесь все порядочные люди поникли головами".
Весть о Севастополе в имение Тургенева Спасское-Лутовиново, где был в это время писатель, дошла, разумеется, несколькими днями позже, чем в Москву, и Тургенев писал Аксакову-отцу пятого сентября:
"Хотелось бы написать вам о моих весьма неудачных охотничьих похождениях, но известие о Севастополе, полученное здесь вчера, лишило меня всякой бодрости. Хотя бы мы умели воспользоваться этим страшным уроком, как пруссаки Иенским поражением..."
Для славянофилов московских Крымская война была как бы священной войной, войной креста с полумесяцем, с одной стороны, славянской самобытности с чуждыми идеями прогрессивного просветительства, с другой.
Так они хотели истолковать смысл севастопольской обороны. Но события истории с большей наглядностью, чем когда-либо, раскрыли консервативную несостоятельность славянофильских иллюзий.
Вождь славянофилов Хомяков верил в чудо перерождения, когда писал в начале Восточной войны, обращаясь к России:
О, недостойная избранья,
Ты избрана! Скорей омой
Себя водою покаянья,
Да гром двойного наказанья
Не грянет над твоей главой!
Чудес история не знает. Славянофилам оставалось только согласиться со своими противниками на том, что нужно "воспользоваться уроком" поражения. Но почва уже была выбита из-под ног этого течения; наступает его закат.
В обороне Севастополя проявились прежде всего сила и доблесть русского народа, многомиллионного крестьянства. И в лице Чернышевского оно выдвигает своего блестящего представителя, вскоре ставшего во главе передовой русской общественной мысли.
Что же касается дальнейших возможностей войны, то русское общество услышало на этот счет слова из Нижнего, от Даля*, который не зря был раньше офицером Черноморского флота.
_______________
* В. И. Д а л ь (1801 - 1872) - писатель, лексиколог и
фольклорист, автор знаменитого "Толкового словаря живого
великорусского языка".
"Вы спрашиваете, каково у нас в Нижнем, что говорит народ, не падаем ли мы духом, - писал он Погодину. - Избави господь от этого. Народ наш всегда и всюду одинаков. У него нет ни понятий, ни чувств других, кроме ясного уразумения необходимости покоряться всем тягостям оборонительной войны. Если бы мы вели войну заграничную, то суждения могли бы еще быть различны; но доколе мы сами отбиваемся от наступника, ни в народе, ни в других сословиях, словом, ни в одной русской голове не может угнездиться иной помысел, как вставать поголовно вокруг неприятеля по мере того, как он подвигается вперед. Чем он далее зайдет, тем ему тяжелее, а нам легче. Удобство морского сообщения, обширность наших берегов, сила, огромные средства, уменье - все это на его стороне. Но нам стоит только не покоряться, а покорить нас нельзя. Он может занять стотысячною армией любую береговую местность, сделать внезапную вылазку, но он может держаться на ней только, доколе будет стоять в таких силах и не углубляться в материк. Как бы ни была тесна дружба Союза, средства на войну такого рода должны истощиться; устойчивость наша должна взять верх. Чем больше неприятель захватит, тем труднее ему будет оградить и удержать захваченное, тем легче будет нам обходить его и поражать по частям; а когда настанет срок неминуемого перелома, то бедствие наступателя неизбежно, а поражение его не уступит бывшему за нашу память примеру..."
Так думал Даль в Нижнем. Несколько иначе думали правящие круги в Петербурге.
III
Сколько ни присылалось английским адмиралтейством приказов адмиралу Непиру проявить энергичную деятельность в Балтийском море, престарелый Непир доносил, что и Кронштадт и Свеаборг неприступны. В резкой форме приказано ему было, наконец, спустить свой флаг, и начальником эскадры назначен был контр-адмирал Дундас. Наполеон III также сменил начальника французской эскадры в Балтийских водах: вместо адмирала Персиваля поставил контр-адмирала Пэно.
Но от этих перемен ни Кронштадт, над укреплением которого трудился Меншиков, ни Свеаборг не стали слабее, и большая союзная эскадра двадцать винтовых линейных кораблей и тридцать два парохода, - в большинстве английские, - проводили время только в том, что топили финляндские лайбы или обстреливали мирные прибрежные города и селения.
Только в конце июля, за месяц до оставления Севастополя, союзные адмиралы, для того чтобы показать своим правительствам видимость серьезных действий, решили бомбардировать Свеаборг.
Непрерывно двое суток гремела канонада; наконец, истощив весь запас снарядов, эскадра ушла. Мортирные лодки были отправлены в Англию, так как никакой новой бомбардировки до начала зимы адмиралы Дундас и Пэно предпринимать не собирались.
Император Александр убедился, что Петербург с моря защищен прочно, что опасность отсюда не угрожает, что все свои заботы он может нераздельно отдать югу. Телеграмма Горчакова о том, что он вывел гарнизон из Севастополя на Северную, заставила Александра очень быстро собраться, взять обеих императриц и всех трех братьев и отправиться с ними первого сентября сначала в Москву, а потом, через несколько дней, в Николаев.
Императрицы, впрочем, вернулись из Москвы в Петербург, а братья царя прониклись его мыслью, что теперь, после падения Севастополя, должна начаться новая война на всем юге и на западе России, что Севастополь был только прологом трагедии, которая ожидает страну.
Первоначально Александр думал ехать из Москвы в Варшаву, поговорить с Паскевичем насчет войны с Австрией, которая теперь, по мнению царя, была решительно неизбежна. И только в самый последний день маршрут был взят на Николаев под влиянием чтения иностранных газет, где о подготовке австрийского нашествия пока ничего не говорилось, о Николаеве же много. Но полумертвого фельдмаршала так неотступно преследовал призрак марширующих к нему австрийских дивизий, что он сумел напугать этим видением и самого царя, вообще склонного к пугливости.
Кроме Николаева, в особых заботах нуждалась также и Одесса, которая могла в любое время подвергнуться нападению союзной эскадры, а царь был еще к тому же обеспокоен тем обстоятельством, что из Севастополя в разные банки было прислано по несколько миллионов. Об этом шел разговор во дворце, и академик Пирогов, который обращался к императрице за разрешением снова ехать в Севастополь (это было в июле), так прямо и брякнул:
- Наворованные миллионы, ваше величество!
- Кто же там ворует? - изумилась императрица. - Ведь там воюют...
- Кто воюет, а кто ворует, - объяснил Пирогов. - А бывают даже и такие, которые правой рукой воюют, а левой воруют.
Как раз в это время на половину своей жены вошел царь и услышал, что сказал Пирогов. Он строго посмотрел на ученого, столь резкого в своих суждениях о севастопольцах, и повышенным голосом сказал:
- Это неправда! Этого не может быть!
Однако Пирогов не растерялся, не залепетал нечто неразборчивое, но подобострастное. Он тоже повысил голос:
- Это правда, государь, и я сам видел это неоднократно!
Когда Александр приехал в Николаев, ему не стоило большого труда увидеть то же самое, что видал Пирогов в Севастополе. Даже он ужаснулся и размерам и способам хищений. Во главе инженерной части он поставил своего брата Николая, во главе артиллерийской другого брата - Михаила, из Севастополя вытребовал Тотлебена, кроме того, всех моряков, какие еще остались: хотя с опозданиями начались оборонительные работы в этом важнейшем после Севастополя военном центре Причерноморья.
Матросы, которых из восемнадцати тысяч осталось только около четырех тысяч, добравшись до Николаева, иные женатые, с семействами и с кое-каким скарбом, принялись за дело укрепления этого города, как знатоки всех необходимых подробностей. Они ставили мины в реке Буге, перед Воложской косой; при их деятельном участии устраивались береговые батареи, прочные пороховые погреба и блиндажи при них, а когда покончено было с этим, они же принялись возводить и сухопутные укрепления: кому-кому, а уж им-то, севастопольским матросам, все эти редуты и бастионы были известны в каждой лопате земли.
И когда, в последних числах октября, все работы приходили уже к концу и орудия как береговых батарей, так и сухопутных заняли предназначенные им места, матросы говорили о союзном флоте:
- Ну, теперь айда к нам в гости! И как ежели скажешь потом, что хуже тебя здесь отпотчевали, чем в Севастополе, то уж, брат, сбрешешь!.. Тут одних блиндажей на пятнадцать тысяч человек вывели, - шутка это тебе? Было это когда в Севастополе? Не было, брат, этого, - нам известно! И снарядишков теперь хватит! У царя на глазах генералы мошенничать себе не позволят: не о двух они головах...
Доступы к устью Буга прикрывала маленькая, доставшаяся от турок еще при Екатерине II крепостца Кинбурн, которую пришлось однажды защищать от турецкого десанта Суворову, причем он был ранен и спасен от верной смерти гренадером Шлиссельбургского полка Семеном Новиковым.
У маленькой крепостцы была длинная история. Призванный теперь защищать вход в Днепровско-Бугский лиман, то есть стоять на страже и Николаева и Херсона, Кинбурн был несколько подновлен, но вооружение его все-таки оставалось слабым: всего около девяноста орудий, из них только десять мортир; тысяча триста человек гарнизона делали Кинбурн еще менее значительным укреплением с точки зрения интервентов, чем Бомарзунд на Аландских островах, взятый и разрушенный ими в начале войны. И, однако, на него ополчились огромные силы.
Двадцать пятого сентября стало известно в Николаеве, что из Балаклавской и Камышовой бухт вышел союзный флот двумя колоннами под флагами адмиралов Брюа и Лайонса, всего девяносто вымпелов, и взял направление к Кинбурнской косе.
Флот этот вез вдвое больший десант, чем когда-то, при Суворове, высадил на этой косе турецкий флот. И если тогда великому полководцу стоило большого труда и опасной раны выбить пятитысячный десант турок, прикрытый шестьюстами орудий судов, то теперь ничем не знаменитый генерал-майор Коханович, начальник гарнизона Кинбурна, должен был встретить четыре тысячи французов под командой Базена и шесть тысяч англичан под командой Спенсера, а среди судов эскадры союзников было три броненосца, или, как их тогда называли, броненосные плавучие батареи. Они принадлежали французам, и толщина их брони была четыре с половиной дюйма.
От Херсонского полуострова до Кинбурнской косы расстояние небольшое, но флот интервентов появился в виду Кинбурна, Очакова и острова Березани только в начале октября: он не спешил.
Остров Березань был пуст, но Очаков имел укрепление, начальником которого был генерал Кнорринг, так что вход в лиман охранялся с обеих сторон, однако гарнизон Очакова был еще слабее численно, чем гарнизон Кинбурна. Маленький рыбацкий городок этот - Очаков - имел башню семафорного телеграфа, и, чтобы сообщать оттуда в Николаев о действиях неприятельской эскадры против Кинбурна, был командирован туда Стеценко.
Теперь он имел уже чин капитана 2-го ранга. Как бывший адъютант Меншикова, он был известен генерал-адмиралу, великому князю Константину, и его вместе с бывшим командиром "Владимира" Бутаковым потребовали в Николаев в середине сентября, где он был назначен начальником штаба князя Барятинского, командовавшего войсками на обеих сторонах Буга.
В Очакове Стеценко, как год с лишком назад под Евпаторией, увидел огромную эскадру интервентов, полукругом выстроившуюся против Кинбурна, став на якорь в море, а южнее канонерские лодки, пробравшись в лиман, проворно выстраивались здесь: замысел неприятельских адмиралов поставить крепостцу под перекрестный огонь был ясен.
Вскоре загремела канонада.
С вышки телеграфной башни, где стоял Стеценко, трудно было судить, насколько действителен был огонь крепостных орудий, так как с первых же залпов эскадра союзников скрылась в густом дыму.
Подсчитав еще до открытия бомбардировки приблизительную силу залпа судов из орудий одного борта, Стеценко пришел к выводу, что Кинбурн будет не в состоянии долго противиться бомбардировке союзников, однако ему вспомнилось также и старое правило морских сражений: одно орудие на берегу стоит целого корабля в море.