Правда, Фима Шляпентох усомнился, верно ли солдаты определили пол. А вдруг это не самка, а самец? Моня предложил Фиме попросить у лейтенанта Брохеса очки и заглянуть Нине под юбку.
   Рота славно провела весь этот день. Моня Цацкес великодушно отказался от обычного гонорара, и каждый съел свою пайку полностью, до последней крошки, что еще больше подняло настроение.
   На следующий день у старшины Качуры чуть не сделался нервный припадок. Нина вновь объявилась. И три солдата со свертками белья под мышкой ждали приказа отправляться в баню.
   — Дай-ка мне ее, суку, — попросил вдруг старшина Качура и, взяв бумажку с вошью, поднес ее ближе к глазам. — Кажись, я уже раз ее видел, а? Или мне мерещится? — Старшина медленно оглядел евреев. — Ну, народ! Погодите! Скоро на фронт пойдем. Там я вас быстро в православную веру переведу.
   С выражением решимости на широком лице и брезгливо поджав губы, старшина Качура положил бедную Нину, беспомощно шевелившую ножками, на плоский ноготь своего большого пальца и таким же плоским ногтем другого большого пальца раздавил. С легким треском.
   У рядового Цацкеса при этом кольнуло в сердце, как будто он присутствовал при публичной казни. Другие солдаты потом признались, что и они испытали нечто подобное.


Парикмахеры — три шага вперед!


   С трехлинейной винтовкой образца 1891/1930 года на плече Моня стоял на плацу в карауле по случаю прибытия командира полка. Подполковник Штанько сам принимал очередное пополнение. И не ради праздного любопытства, а с конкретной целью. Ему понадобился личный парикмахер. И чтобы не советское барахло, а высший класс. Заграничной выучки.
   Петр Трофимович Штанько почти всю свою жизнь провел в армии и, кроме казенного обмундирования, другой одежды не признавал. Он был, что называется, военная косточка. До капитанского звания стригся под бокс, а в последующих чинах стал бриться наголо, подражая своему старшему командиру. Его бритая голова сверкала, как бильярдный шар, над складками красной от избытка крови бычьей шеи, туго стянутой кромкой подворотничка. Свежий белый подворотничок ежедневно подшивала командиру полка его боевая подруга и верная жена Маруся, Мария Антоновна, скромная служащая местного военторга.
   Старшина Качура выстроил перед командиром полка новое пополнение. Евреи стояли на морозе, переминаясь в легкой изношенной обуви, одетые, как на карнавале, в шубы с лисьими дамскими воротниками, в плащи-дождевики и даже в крестьянские домотканые армяки. Шеи были замотаны шарфами всех цветов и размеров. Шарфы натянуты на носы и покрыты седым инеем от дыхания.
   Старшина Качура в комсоставской шинели до пят, перетянутый крест-накрест скрипучими ремнями портупеи, прохаживался перед шеренгой евреев. Он ступал кошачьим упругим шагом в своих сапогах из черного хрома и напоминал кота перед строем мышей, отданных ему на съедение.
   Моня стоял на карауле и не думал ни о чем. Кроме обеда. До которого еще было два часа стояния на морозе.
   — Здравствуйте, товарищи бойцы! — гаркнул командир полка.
   Вместо положенного громкого приветствия евреи простуженно закашляли, окутавшись облачками пара.
   Старшина Качура, видя непорядок, уставился да начальство, готовый немедленно принять меры. Но командир полка движением руки отказался от его услуг:
   — Новенькие. Не знают порядка. Научим! А сейчас… Строй, слушай мою команду! Кто парикмахер, — он с наслаждением помедлил, — три шага вперед!
   Разноцветная, застывшая на морозе шеренга колыхнулась, выталкивая в разных концах замотанные фигурки. Примерно половина строя вышла вперед. Остальные топтались на прежнем месте.
   Подполковник Штанько раскрыл рот, что означало высшую степень удивления.
   — Столько парикмахеров? Га? А остальные кто?
   — Остальные, товарищ подполковник, — взял под козырек старшина Качура, — по-нашему, по-русски, не понимают.
   — Перевести остальным, что я сказал!
   Несколько евреев из тех, что вышли на три шага вперед, обернулись назад и по-литовски и по-еврейски разъяснили суть сказанного командиром. И тогда товарищ Штанько застыл надолго. Все до единого евреи, еще остававшиеся на месте, торопливо догнали своих товарищей, проделав положенных три шага.
   — Так, — только и мог сказать потрясенный командир полка и после тяжкого раздумья, произнес: — Значит, все — парикмахеры? Все хотят брить командира? А кто будет Родину защищать? Га? Кто будет кровь проливать за родное социалистическое отечество? Кто, мать вашу… Пушкин?
   Евреи, неровно вытянувшиеся в новую шеренгу, пристыженно молчали. Во-первых, потому, что они, иностранцы, совершенно не знали имени классика русской литературы Александра Сергеевича Пушкина, а во-вторых, из-за того, что они, к великому неудовольствию подполковника Штанько, все поголовно оказались людьми одной профессии.
   — Не нужен мне личный парикмахер. Обойдусь, — обиженно, словно ему плюнули в душу, сказал командир полка. — А этот табор — в минометную роту! Всех подряд! Пускай плиту в два пуда на горбу потаскают!
   Он со скрипом повернулся на снегу, и опечаленный взор его упал на часового, застывшего в карауле. То был рядовой Моня Цацкес. Его длинный нос покраснел на морозе и делал солдата еще более похожим на заморскую птицу. Недобрые огоньки зажглись в очах командира.
   — Скажи мне, боец, — спросил он тихим вкрадчивым голосом и скосил глаза на свою свиту, как бы готовя ей сюрприз. — Кем ты был на гражданке? До войны?
   — Парикмахером, — со струей пара выдохнул Моня Цацкес.
   Свита замерла. Старшина Качура напрягся до скрипа в ремнях портупеи. Подполковник Штанько грозно шагнул к часовому, хлопнул его рукой в овчинной рукавице по плечу и заржал как конь. Рассыпалась в смехе свита. Оттаяли, съехали к ушам каменные скулы старшины Качуры.
   — Как звать? — подобрев, спросил Штанько.
   — Цацкес.
   — Что за цацки-шмацки? Я фамилию спрашиваю!
   — Цацкес, — повторил, округлив глаза, Моня.
   — Ну, после всего, что было, я ничему не удивляюсь, — сказал подполковник. — Значит, ты тоже парикмахер, Шмацкес?
   — Так точно, товарищ подполковник!
   — Хороший парикмахер?
   — Лучших нет.
   Запас русских слов у рядового Цацкеса был ограничен, и большую часть их он позаимствовал из лексикона старшины Качуры. Поэтому в подробности не вдавался, отвечал коротко и ясно.
   — Диплом есть?
   — В рамке.
   — В рамке? Ну и сукин сын! Хвалю за находчивость! Беру! Старшина, направить в мое распоряжение рядового… э-э-э…
   — Цацкес, — подсказал ему Моня.
   — Правильно, — согласился командир. — А этих… строем в вошебойку! Прожарить, отмыть коросту, чтоб блестели как пятаки! И постричь парикмахеров… Наголо! Под нулевую машинку.
   Вспомнив, что не все понимают по-русски, он для убедительности снял меховую шапку и продемонстрировал новобранцам свой бритый череп.
   — Полезно для здоровья и гигиены: мозгам — доступ кислорода, вшам — укрытия нет.
   В заключение командир полка обогатил солдатские умы афоризмом собственного производства:
   — Не волос красит человека, а любовь к Родине! Ясно?
   Евреи дружно кивнули.


Полковой знаменосец


   Подполковник Штанько не любил терять времени зря и, слушая доклады подчиненных, одновременно брился. Вернее, не брился, а его брили. И делал это рядовой Моня Цацкес, обладатель заграничного бритвенного прибора и диплома (в рамке) известной школы фрау Тиссельгоф в городе Клайпеда (Мемель).
   Моня брил подполковнику Штанько голову, взбив кисточкой горку пены и обмотав ему шею вафельным полотенцем. Все участники совещания: и командиры батальонов и рот, и начальник обозновещевого снабжения, и начфин, и помпохим, — как дети, водили глазами за бритвой, гулявшей по начальственной голове, снимая пласты мыла и обнажая сверкающий череп.
   Обсуждался вопрос первостепенной важности: предстоящее вручение полку боевого знамени и подготовка подразделений к параду, который состоится по случаю столь торжественного события.
   — Гонять строевой с утра до ночи! — давал указания товарищ Штанько. — Не хватит дня — полные сутки! Двадцать четыре часа! Кровь из носу — держи равнение направо! Ясно? Политрукам провести работу с рядовым составом, чтоб каждый осознал политическую важность момента.
   Загудела зеленая коробка полевого телефона, и солдатик-связист, сидевший на корточках в углу, несмело протянул командиру трубку.
   — Да, да. — Подполковник Штанько закивал недобритой головой, обрамленной кружевами из мыльной пены.
   Моня Цацкес задержал бритву в воздухе, чтобы нечаянно не порезать своего клиента, а все совещание затаило дух, силясь угадать, с кем и о чем таком разговаривает их непосредственный начальник.
   — Хрен с ними! — рявкнул в трубку Штанько. — Решай сама!
   И, скосив глаз на почтительно замерших подчиненных, пояснил:
   — Жена… Кошка родила — как быть с котятами?
   И снова в трубку, деловито хмуря лоб:
   — Как там со знаменем? Отпустили в военторге? Панбархат? Лучшего качества? Смотри! Нам говно не нужно. Знамя — лицо полка, понимаешь… Все буквы золотом? Порядок. Так слушай, мать, чтоб к вечеру было готово. Я к тебе солдата подошлю. Упакуешь и отдашь… Как зеницу ока… Понятно? Под расписку… Все!
   Он не глядя отдал связисту трубку.
   — Хорошая новость, товарищи. Знамя готово. Панбархат высшего сорта. И золотом расписано. Все как надо! Вот что значит своя рука в военторге!
   Моня быстро соскреб пену с головы подполковника, достал из сумки пузатую бутылочку «Тройного» одеколона и стал заправлять в горлышко трубку пульверизатора.
   — Не переводи продукт, дурень! — Подполковник Штанько отнял у него бутылку одеколона и с бульканьем опорожнил ее в стакан. — Такой дефицит в стране, каждая капля, понимаешь, на учете, а он, нерусская душа, голову этим добром мажет.
   Подполковник откинулся на спинку кресла и выплеснул в разинутый рот почти полный стакан «Тройного» одеколона. Бритая голова его стала краснеть, наливаясь кровью, и остатки мыльной пены на ней заблестели особенно отчетливо. Он крякнул, шумно выдохнул, содрал с шеи вафельное полотенце, протер голову, как после бани, и, бросив Моне смятое полотенце, сказал, как отрубил:
   — Поедешь к моей жене — знамя привезешь. И коньячку у Марьи Антоновны захвати. Понял? Шагом марш! Выполняй приказ!
   В ранних сумерках зимнего дня рядовой Цацкес в полной выкладке — с винтовкой на плече, противогазом на боку и пустым вещевым мешком за спиной шагал мимо сугробов по узкой протоптанной дорожке. В вещевом мешке он должен был доставить в полк бархатное знамя с золотой вышивкой и бутылку коньяка для командира.
   — Не довезешь — ответишь головой, сказал на прощанье подполковник Штанько, помахав желтым прокуренным пальцем перед Мониным носом, и имел в виду, конечно, знамя. Но и коньяк тоже.
   Рядовому Цацкесу велели быть при оружии — взять винтовку и обойму с пятью боевыми патронами, чтобы в случае надобности применить не колеблясь, ориентируясь по обстановке. Ходить с винтовкой без противогаза — не положено. Комендантский патруль заберет. Так что Моню нагрузили на полную катушку, и через будку контрольно-пропускного пункта он вышел в заснеженный город.
   Одет был Моня в обмундирование б/у (бывшее в употреблении), и на левой стороне его короткой, потертой шинели суровой ниткой было грубо заштопан рваный кусок сукна — след от попадания осколка прямо в сердце. По этой причине прежний владелец больше не нуждался в своей шинели. И после дезинфекции и мелкого ремонта ее вручили пополнению Красной Армии в лице рядового Цацкеса.
   Конечно, носить эту штопку как мишень на своем сердце было не очень приятно. Но, с другой стороны, был и добрый знак — вроде талисмана: как известно, пуля не попадает дважды в одно и то же место. Это — почти закон. А если бывает исключение, то почему это обязательно должно случиться с Моней Цацкесом?
   Зато ботинки были хоть куда. Американские. Толстой кожи и с твердой как камень подошвой. Красного пожарного цвета. Новенькие, никем не ношенные. И если бы не грязно-серые армейские обмотки, спирально обвившие ноги до колен, Моня в своей обуви выглядел бы франтом.
   Прохожие первым делом смотрели на его ботинки, а потом уж выше, на него самого. А Моня между тем думал, что эта командировка в город за знаменем оборачивается печально для его желудка. Ужин в казарме он прозевает, пайку хлеба умнет дежурный по столовой, вернется он, дай Бог, к полуночи и свалится на нары с пустым брюхом.
   Рассчитывать на то, что жена командира полка догадается накормить его, было смешно. Моня не был советским человеком, он был из буржуазной Литвы и ни минуты не сомневался, что жена подполковника дальше прихожей его не пустит и, не дав даже погреться с дороги, отправит назад, как поступают с любым посыльным.
   Моня ошибся. Жена командира полка коммуниста Штанько преподала ему чудный урок советской демократии, социалистического отношения к человеку и, если хотите, сталинской дружбы народов СССР. Потому что рядовой Цацкес был еврей по национальности, а Марья Антоновна — чистокровная русская, и это нисколько не помешало особым отношениям, которые сложились у них, можно сказать, с первого взгляда.
   Марья Антоновна Штанько была крепкой бабенкой, лет под сорок, с ямочками на румяных щеках и еще более аппетитными ямочками на пухлых локтях. Светлая, расплетенная коса перекинута через круглое плечо на высокую грудь. Под белой прозрачной кофточкой просвечивал черный бюстгальтер. При ходьбе она двигала бедрами так, что черная юбка, казалось, вот-вот лопнет, но выручало высокое качество и прочность военторговского сукна.
   Марья Антоновна как самого дорогого гостя ввела Моню в дом. Сняла с него шинель и повесила в шкаф, рядом со своим отороченным черно-бурой лисой зимним пальто. Винтовку и противогаз аккуратно поставила в угол за шкафом. Сама согрела на примусе кастрюлю с борщом, положила ему в тарелку мозговую кость, облепленную мясом, и у Мони голова закружилась от запахов. В спину дышало уютным теплом от черного бока круглой голландской печи. Моне хотелось плакать. Из резного буфета Марья Антоновна достала початую поллитровку водки и нетронутую, запечатанную сургучом темную бутылку коньяка.
   — Это — супругу, — отодвинула она коньяк в сторонку. — А мы с вами, Моня… не знаю вашего отчества, по-простецки, по-нашему, разопьем водочки.
   Моня залпом выпил первую стопку. Он ел как голодный пес, судорожно глотая и давясь. Марья Антоновна отпила два глотка и сказала:
   — Мне хватит.
   Моня выхлебал весь суп и почистил тарелку корочкой хлеба, впитывая приставшие к фаянсу капли жира. Корочку, естественно, тут же проглотил.
   Марья Антоновна сидела против Мони за столом и любовалась им, положив подбородок на ладони.
   — Уважаю мужчин, у которых аппетит, — сказала она томно. — Такой и в бою не подведет, и… Хотите добавки? Или потом?
   — Когда — потом? — Моня вытер рукавом гимнастерки испарину со лба.
   — У тебя увольнительная до скольких?
   — До двенадцати ноль-ноль.
   — Батюшки, — всполошилась Марья Антоновна, — времени-то в обрез. Скидай обмундирование, ложись отдыхай.
   И, как мать сыночка, повела за руку обмякшего от водки и еды рядового Моню Цацкеса в спальню командира полка. Первое, что увидел мутным оком Моня, был портрет подполковника Штанько над изголовьем широкой железной кровати с никелированными шишками и пирамидой из подушек. На овальном портрете у подполковника были в петлицах не шпалы, как теперь, а жалкие треугольники сержанта и выглядел он лет на двадцать моложе. Рядом, в такой же фигурной раме, улыбалась совсем юная и худенькая Марья Антоновна — с шестимесячной завивкой и в берете набекрень.
   Моня с трудом подавил желание встать навытяжку и прокричать:
   — Здравия желаю, товарищ подполковник!
   Но воздержался. От сытой неги не ворочался во рту язык.
   Марья Антоновна привела отдохнуть Цацкеса, но сама первой сняла с ног обувь. Они раздевались безмолвно, повернувшись друг к другу спинами, на чем настояла Марья Антоновна, у которой был незыблемый кодекс целомудрия. Когда Моня стащил с ног красные ботинки и размотал с занемевших пальцев портянки, спальню заполнила удушливая вонь, поглотившая аромат духов «Красная Москва», которыми Марья Антоновна старательно надушилась под мышками и между грудей, прежде чем лечь в кровать, под одеяло. Трусы и лифчик она так и не сняла.
   Моня с другой стороны кровати приподнял край одеяла и лег, зазвенев пружинами матраса, точно под портретом командира полка. Они лежали без движения, уставясь в потолок, пока Марья Антоновна — натура активная, памятуя, что увольнительная у солдата истекает в двенадцать ноль-ноль, не просунула под его крепкую шею свою пухлую руку.
   — Ух, зараза! — с чувством прошептала она и прижала его голову к своей стянутой лифчиком груди, что было высшим проявлением чувств у жены командира полка товарища Штанько. Она с придыханием повторяла это слово, стаскивая с бедер трусы, которые остались висеть на одной ноге у ступни.
   — Ух, зараза, — цедила Марья Антоновна, удобнее располагаясь под Моней и раздвигая тяжелые бедра.
   Дальше текст изменился.
   Учуяв в себе горячее инородное тело, со скрипом проникавшее глубже и глубже, Марья Антоновна пойманной рыбкой забила задом по гулким пружинам и взвыла в голос совсем не так, как подобает жене коммуниста и командира Красной Армии.
   — Батюшки-светы! — заголосила она. — Святые угодники! Мать пресвятая богородица!
   Войдя в раж, Марья Антоновна сделала «мостик», как цирковой акробат, выгнулась полукругом, упершись в кровать пятками ног и темечком. Моня взлетел в воздух, беспомощно болтая тесемками кальсон.
   Затем последовал истошный вопль, совсем уже не похожий на голос Марьи Антоновны.
   — Ка-ра-у-у-ул! — вскричала она низким мужским басом и рухнула на матрас.
   Вместе с ней рухнул и рядовой Цацкес. Жалобно взвизгнули пружины.
   — Зараза… — чуть слышно прошептала Марья Антоновна.
   Моне полагалось бы что-то сказать или сделать, дабы Марья Антоновна не подумала, что имеет дело с неотесанным парнем, у которого нет понятия о деликатном обращении со слабым полом.
   Но Моне не дали проявить тонкость натуры. Раздался громкий стук в дверь. Кто-то ломился в квартиру.
   Обстановка складывалась явно неблагоприятная для рядового Мони Цацкеса, откомандированного за полковым знаменем и обнаруженного на супружеском ложе командира полка. Квартира находилась на четвертом этаже, но даже если бы Моня и вздумал прыгнуть с такой высоты, то ему пришлось бы сперва взломать двойные оконные рамы, намертво закрепленные с наступлением зимы.
   Моня одеревенел и даже не шевельнулся в кровати.
   Другое дело — Марья Антоновна. Долголетний стаж офицерской жены и немалый личный опыт побудили ее к действиям быстрым и решительным. Она выскочила пулей из-под одеяла, в одно касание напялила на себя халат, взбила прическу и командирским тоном, не терпящим возражений, распорядилась:
   — Собирай свои манатки! Живо! И — в шкаф!
   Моня сгреб в охапку гимнастерку, галифе, портянки, ботинки.
   — Вещи в шкаф?
   — И сам тоже.
   Она распахнула резные створки большого платяного шкафа и толкнула Моню с вещами в его темное удушливое нутро. Дверцы шкафа с треском захлопнулись за ним. Он ткнулся лицом в мягкий мех чернобурки, потянул носом казарменный дух своей шинели. Но сильнее всего оказался невыносимо острый запах нафталина, пропитавший шкаф насквозь. При такой концентрации нафталин несомненно уничтожил всю моль. Сейчас он обрушил свою силу на рядового Цацкеса, как бы проверяя стойкость и выдержку советского солдата. Моня несколько раз вздохнул, захлебнулся, стал кашлять надсадно и долго и понял, что здесь, в шкафу, он примет свой бесславный конец.
   Поток света хлынул в шкаф, и в открывшемся проеме дверей возникло, как потустороннее видение, решительное и строгое лицо Марьи Антоновны Штанько:
   — Бери остальное барахло!
   В его живот уткнулась винтовка, а на руки свалилась увесистая сумка противогаза. Дверцы захлопнулись, свет исчез, Моня вновь остался в кромешной тьме и густом настое нафталина.
   Рядовой Цацкес терпеть не мог противогаза. Напялить его на свою голову и бегать с этой свиной мордой он считал мукой и нетерпеливо срывал резиновую маску с круглыми стеклянными очками, как только слышал команду «отбой!». Но сейчас противогаз наконец сослужит свою службу и спасет бойца Красной Армии от смертельной опасности, которых так много в изменчивой солдатской судьбе.
   Одним рывком, как учили на занятиях по химической защите, Моня вытащил из сумки маску, засунул в нее свой выдающийся вперед подбородок и, натянув ее на макушку, глубоко вдохнул чистый, процеженный через активированный уголь, воздух.
   Моня дышал полной грудью. И при каждом вдохе и выдохе щеки резиновой маски то западали, то раздувались. Уши оставались открытыми, и поэтому он слышал все, что делалось вне шкафа.
   — Кого я вижу? — с неподдельной радостью встретила нежданного гостя Марья Антоновна. — Товарищ политрук!
   И тут Моня услышал мурлыканье старшего политрука Каца, игриво оправдывавшегося перед хозяйкой дома за позднее вторжение. Он, мол, сегодня назначен в комендантский патруль, битых три часа мерзнет на улицах, и когда дошел до ее дома, сердце не выдержало, и он во имя своего глубокого чувства пошел на явное нарушение устава караульной службы.
   — У, зараза! — восхитилась Марья Антоновна. — А как же твой патруль?
   — Обойдется, — засмеялся политрук. — Сержант — толковый парень. Знает свое дело.
   — Ладно, иди греться, — проворковала Марья Антоновна.
   Моня Цацкес не верил своим ушам, торчавшим по краям резиновой маски противогаза.
   Надсадно заныли пружины матраса, и под портретом еще совсем молоденького командира полка, на его семейном ложе, место рядового солдата занял старший политрук.
   — От, зараза… — Марья Антоновна, как безошибочно определил Моня, сбрасывала с себя халат, стоя спиной к кровати. — Я-то думала, что муж тебя послал за полковым знаменем.
   — Нет-нет, — проблеял политрук из-под одеяла. — За знаменем товарищ подполковник послал солдата.
   — Надо же… — удивилась Марья Антоновна и, судя по звону пружин, рухнула в кровать.
   Без всякой паузы, как говорится, с ходу завела она уже знакомое слуху Мони:
   — Батюшки-светы! Святые угодники! Мать пресвятая богородица!
   Моня Цацкес снова удивился тому, что советская женщина, жена коммуниста и командира Красной Армии в минуты душевного подъема возвращается к своему темному прошлому и все ее высказывания носят такой откровенно религиозный характер. Еще Моня подумал о том, что Марья Антоновна повторяется.
   «Сейчас сделает мостик», — раздувая резиновые щеки, прикинул в уме Моня и испытал острый приступ ревности, когда утробно, как пароходный гудок, поплыло по квартире:
   — Ка-ра-у-у-ул!
   Наступила тишина. И обостренный слух Мони улавливал частое, но уже успокаивающееся дыхание двух уставших, расслабленных людей.
   Из прихожей послышался прокуренный мужской кашель и стук каблука о каблук, какой производят сапоги, с которых сбивают налипший снег.
   — Муж!.. — простонала Марья Антоновна. — У него свой ключ. Бегите, Кац.
   — Ку-уда?
   — В шкаф, куда же еще? Если он вас застанет в постели, пристрелит и меня и вас.
   Простоволосая и совсем голая, в одном черном лифчике, Марья Антоновна рванула на себя дверцы шкафа и взвизгнула сдавленным голосом. Белое привидение в кальсонах и рубахе глядело на нее сквозь круглые стекла на черной резиновой маске. Гофрированный хобот змеился по животу.
   — Не дрейфь, Кац, — опомнилась наконец Марья Антоновна. — Тут все — свои.
   И втолкнула лишившегося дара речи политрука в шкаф, плотно придавив его дверцами к Мониному телу. Политрука колотила дрожь.
   — Маруся, — басовито рокотал в квартире голос подполковника Штанько, — почему в таком виде?
   — Новый лифчик примеряла, — кокетливо отозвалась жена, — тебя дожидаючись…
   — Порадовать хотела?
   Жена охнула. Штанько, видать, ущипнул ее тугое тело.
   — Ну, хозяйка, докладывай. Отправила знамя?
   — Вот оно лежит, запаковано…
   — Я ж солдата посылал… Что, не приходил? Сукин сын! В самоволку подался. Сгною на гауптвахте. Не забыть бы звякнуть в комендатуру… Наш офицер сегодня в патруле… политрук… опознает стервеца.
   — Позвонишь, позвонишь…— ласково смиряла гнев супруга Марья Антоновна. — Отдохни сначала… Все служба да служба… Нечто не соскучился по своей Марусе?… Я тут глаза проглядела… Все жду-жду…
   — Ладно, — нехотя уступил подполковник. — Сними с меня, Маруся, сапоги… Заждалась ты меня, боевая подруга…
   Подполковник Штанько опустился на край кровати, и в шкаф снова проник стон пружин.
   Старший политрук Кац и рядовой Цацкес стояли нос к носу. Оба в нижнем белье. Но Цацкес сохранял спокойствие, политрук же все не мог унять дрожь в коленках. То, что перед ним не привидение, а человек, и не морда чудовища, а маска противогаза, политрук постепенно осознал. Более того, слегка поднатужась, он сделал умозаключение, что человек этот проделал тот же путь из кровати Маруси в шкаф, что и он. И это еще не, все. По нательному белью и противогазу Кац опознал в нем военнослужащего. И не из командного состава.