В деревнях остались бабы. Молодые, старые. И дети. Не по годам серьезные, угрюмые. Как маленькие старички. Босоногие. В странной одежде, перешитой из немецкого и русского обмундирования, которое матери по ночам стаскивали с убитых солдат.
   Да и деревни только назывались деревнями на топографических картах. На самом деле это были сплошные пепелища: кирпичные фундаменты, несколько обгорелых бревен на земле и сиротливая русская печь с закопченными от пожара боками. И так целые улицы — одни печи под открытым небом.
   Деревенские жители зарылись в землю. Ютились в погребах. В наспех вырытых землянках без окон и света. Пищу грели на кострах. В солдатских котелках, а иногда и в касках.
   Солдаты Литовской дивизии разместились по всей округе, вызывая своим чудным коверканьем русских слов насмешливое любопытство местных вдов и девок. В деревнях запахло мужским духом, и бабий сон стал беспокоен, как в забытые девичьи годы.
   Отведенных на отдых солдат кормили по самой последней норме. Так что долго в тылу не засидишься. Подведет брюхо — сам запросишься на фронт.
   Между тем как ни бедны были деревенские бабы, а все же у каждой, глядишь, найдется зарытая в землю картошечка, припрятанный мешок муки, под нарами, где спят вповалку дети, хрюкает молочный поросенок.
   Вечно голодному, отощавшему до костей солдату трудно устоять перед таким соблазном и не поживиться у сердобольных баб.
   Моня Цацкес не одобрял поведения своих шустрых однополчан, норовивших набить брюхо вареной картошечкой и тут же лезть к бабе под одеяло. Ведь у многих из этих баб мужья где-то тянули солдатскую лямку. А спать с женой фронтовика Моня считал самым последним делом.
   Моня тоже был не ангел. Жрать ему хотелось не меньше, чем другим. И бабы на него поглядывали из-за уцелевших плетней с не меньшим интересом, а даже с большим. Состоя долгое время в личных парикмахерах командира полка, а также в полковых знаменосцах, Моня сохранил привилегию, отличавшую его от всего рядового состава — у него была шевелюра. Густые черные волосы, чубом нависавшие на лоб. Это бабам очень нравилось. Да и скроен был Моня крепко, на деревенский вкус. Хоть и тоже отощал с голодухи, но костей в нем было много и силы — не занимать.
   Он нашел свой способ подкормиться у баб. Но способ не воровской, а честный. Во всяком случае, так ему казалось. И надоумили Моню сами бабы.
   Шел он как-то по деревне. Возле погреба две бабы что-то варили на костре.
   — Глянь-ка, цыган! — толкнула одна другую в бок. — Ну, чистый цыган!
   Видно, баб сбили с толку жгучие черные волосы, спадавшие на его лоб. Евреев в этих краях отродясь не видывали.
   — Эй, цыган! Гадать умеешь?
   Моня остановился. Хотел было посмеяться вместе с бабами, но что-то удержало его.
   — Как не уметь? — подхватил он. — Тот не цыган, кто гадать не умеет.
   — И всю правду скажешь?
   — Таким красавицам соврать — язык не повернется.
   — Батюшки! — всплеснули руками бабы. — Так погадай нам! За всю войну первый цыган попался. Погадай, добрый человек. Мы тебя не обидим. Покушаешь с нами.
   — Я бы с удовольствием… — сказал Моня. — Да вот служба… времени в обрез. И карт с собой нету… В другой раз.
   — Ну гляди, не обмани. Мы ждать будем.
   И Моня их не обманул. Обменял на станции запасную бритву на трофейные игральные карты, никому из солдат ни слова не сказал, опасаясь насмешек, и заявился снова в деревню.
   Бабы узнали его.
   В погребе, при керосиновой лампе, Моня раскидал карты на патронном ящике, служившем вместо стола. Бабы затаили дух.
   — Предстоит дорога, — после долгого раздумья изрек он, радуясь, что здесь были одни бабы и нет мужиков. А то ведь и побить могли бы.
   — Мне дорога? — удивилась молодая, в платочке, крестьянка. — Куды ж мне ехать? Я — дома.
   — Не тебе ехать, — пояснил Моня, — а к тебе едут… Кто-то к тебе бьется…
   — Кто? — пересохшими губами прошептала она.
   — Тебе лучше знать… — осторожно намекнул Моня. — Одно вижу, он в военной форме… И… хромает.
   Баба издала странный звук и грохнулась навзничь. Без памяти.
   — Чего нагадал-то, чудило? — накинулись на Моню остальные бабы. — Муж ейный уже с год как убитый. Похоронку получила.
   У Мони на лбу выступил пот.
   — Дайте ей воды… — смущенно сказал он. — И не мешайте мне гадать… раз позвали.
   Бабу привели в чувство, и она залилась слезами.
   Моня сделал строгое лицо.
   — Не верь извещению, — авторитетно сказал он. — Врут они часто. А карта не врет… Бьется к тебе военный человек… — И ляпнул наугад: — Блондин.
   — Бабоньки! Захар — живой! — закричала хозяйка, и на нарах в голос заплакали дети. — А почему хромает? Раненый, небось?
   — Точного ответа карта не дает, — наморщил лоб Моня. — Но… кое о чем можно догадаться… Лекарства… Бинты… Точно! В госпитале он. Ранение в ногу… Не тяжелое.
   Последние слова потонули в ликующем бабьем реве. Голосили все хором.
   Моня сохранял невозмутимый вид. Его дело, мол, всю правду сказать, а их дело — переживать от этого.
   Его не отпускали до поздней ночи. Затащили еще в две или три землянки. И там он гадал, вселяя в души женщин слабую, но все же надежду на благополучное возвращение мужчин. Одарили его по-царски: котелок вареной картошки в мундире, два ломтя соленого сала с прожилками мяса и краюху хлеба из овсяной муки пополам с отрубями.
   Моня вернулся в полк Ротшильдом. Угостил салом и хлебом Фиму Шляпентоха, а полкотелка картошки отнес командиру роты лейтенанту Брохесу. Чтоб, когда понадобится, без лишних хлопот увольнение получить.
   В увольнение Моня стал проситься чуть не каждый вечер. Спрос на его гадание был велик — слух о цыгане загулял по деревням. Деревенские бабы посылали за Моней седобородых стариков, чтоб начальство не думало, будто у Мони завелась краля. И Моня шел за стариками по размытым дорогам, мимо сожженных деревень, перебирался по взорванным мостам через весенние речушки. И гадал. Гадал. Никому не отказывал.
   В его пророчествах, кроме скорого возвращения мужей, раненых, но не очень тяжело, бабам нравилось еще одно предсказание, которое он повторял во всех деревнях. Сытый, накормленный, в постиранной гимнастерке, он, сморщив лоб, глядел в свои замусоленные карты и уверенно предрекал очередной бабе:
   — Богатство тебя ждет!
   — С чего это мне богатеть? — недоверчиво хмыкала та. — На колхозный трудодень не больно разживешься. При немцах как ни худо было, но землю разделили, хоть малость попользовались. А пришли наши — снова в колхоз загнали. Какое уж тут богатство! Не до жиру — быть бы живу.
   — Глупая ты баба, — с укоризной смотрел на нее Моня Цацкес. — Болтаешь, чего не знаешь. Ты в карты посмотри.
   Бабы дружно склонялись над картами, ища в них сокровенный смысл, и долго сопели, сойдясь лбами.
   — Продолжаем, — возвращал Моня баб на свои места. — Вот эта карта нам что говорит? Быть большим переменам. А эта? Вернут тебе все твое, и быть тебе, баба, при больших деньгах.
   — Колхозы распустят? — с затаенной надеждой шептали бабы.
   — Я ничего не сказал, — обрывал их Моня и, выдержав солидную паузу, добавлял: — Карты говорят.
   Бабы начинали сиять как самовары. Игриво прикладывали палец к губам: дескать, все и так понятно. А лишнего болтать не след. Пока не выйдет указ правительства.
   Моня кормил всю роту. О том, каким путем он добывает продовольствие, скоро стало известно, но дальше роты разговоры не пошли: солдаты боялись лишиться такой щедрой прибавки к казенному пайку. Моню освободили от занятий по строевой подготовке, другие чистили его оружие, а когда он спал, похрапывая от сытости, солдаты ходили на цыпочках и разговаривали вполголоса. Лейтенант Брохес иногда посылал с ним Фиму Шляпентоха со строгим наказом не переться в землянки, а дожидаться цыгана Моню на дороге, чтобы помочь донести деревенские дары до расположения роты.
   Моня не испытывал угрызений совести при виде светящихся от ложной надежды измученных женских лиц. Он приносил людям временную радость. А дальше — не его дело. Жизнь покажет. Вдруг что-нибудь из его предсказаний сбудется?
   Моню Цацкеса, как своего, близкого человека, привечали в деревнях. Старики, завидев его, здоровались первыми. У этого цыгана была репутация человека серьезного, не бабника, что было редкостью.
   Только раз за все время, что полк стоял на отдыхе, согрешил рядовой Цацкес. Но можно ли это назвать грехом?
   В сумерках, покидая деревню, он на развилке повстречал женщину. Она стояла у обочины, словно поджидая его. Одета была в стеганый ватник и немецкие сапоги. Должно, с убитого сняла. На голове платок. Выглядела лет за тридцать, если б не глаза на курносом скуластом лице. Совсем молодые глаза. По всему видать, из тех девчат, что выскочили замуж перед самой войной и сразу стали вдовами.
   Когда Моня поравнялся с ней, она несмело окликнула:
   — Солдатик, а солдатик…
   Моня остановился и глянул на нее. На ее лице была жалкая улыбка, а подбородок, под которым был стянут узлом платок, дрожал, как от сдерживаемого плача. Ей, видать, было очень худо, этой молодой бабе. Моня сошел на обочину, сочувственно посмотрел ей в лицо.
   Две слезы выкатились из ее глаз, побежали неровными бороздками вдоль короткого носа.
   — Сделай милость, солдатик, — прошелестели ее обветренные губы. — Поеби меня…
   У Мони остановилось сердце. Боже ты мой! Какая страшная тоска, какое жуткое одиночество толкнули эту деревенскую женщину выговорить такое незнакомому мужчине?!
   — Пошли, — только и сказал Моня.
   Они отошли к кустам, молча постелили на холодную землю его шинель, в изголовье скатали ее ватник. Она отдалась ему, закрыв ладонью глаза, и слезы одна за другой текли из-под ее пальцев.
   — Спасибо тебе, человек, — сказала она, поднимаясь с земли, и подала ему шинель, сперва отряхнув ее. — Может, сына рожу. Чего не бывает? И вырастет в нашей деревне мужик. А то ведь одни бабы остались.
   Она не спросила его имени. Он ее тоже не спросил. Расстались без слов, и растворились оба в быстро густеющей тьме…
   Скоро кончилась солдатская малина. И полк, дождавшись пополнения, зашагал на фронт. Была весна, дороги раскисли, солдаты с чавканьем вытаскивали ноги из вязкой грязи. Хуже всех приходилось минометчикам. Тащи на горбу пудовый ствол или, еще хуже, опорную плиту. Боеприпасы везли на подводах.
   Колонны растянулись на марше. А по сторонам чернели пустые поля. Над ними с голодным криком носились грачи. Порой попадались пахари. Необычные пахари. Русской военной поры. Пять или шесть баб в лямках, как бурлаки, тащили плуг, за которым, вцепившись в рукоятки, семенил негнущимися ногами древний, седой дед.
   Завидев колонну, бабья упряжка останавливалась, женщины, приложив ладони к глазам, шарили по солдатским рядам.
   — Цыган! — узнали они Моню. И закричали в несколько голосов: — Цыган! Бабы, гляди, кто нас покидает! Эге-ге-гей! До свиданьичка! Слышь? Не лезь на рожон! Вертайся до нас!


Тайный агент


   Рано или поздно это должно было случиться. Он все-таки добрался до него. Он — это капитан Телятьев, начальник дивизионной контрразведки. До него — это до рядового Цацкеса.
   Капитан Телятьев носил форму артиллериста. Личный состав того рода войск, где он числился, никогда не афишировал своей принадлежности к НКВД. Они щеголяли отличительными знаками летчиков, танкистов, моряков; лишь обмундирование пехотинцев они не надевали. Все пренебрегали пехотой. Даже стукачи из контрразведки.
   Моня давно знал, в чем заключается деятельность артиллерийского капитана Телятьева — здоровенного детины с широким сплюснутым носом, так что обе ноздри зияли не вниз, а вперед, и в них можно было заглянуть, не нагибаясь. Такой нос придавал начальнику контрразведки положенную ему по должности свирепость, а большие пудовые кулаки довершали его портрет. Одного не наблюдалось в облике капитана Телятьева. Признаков аналитического ума. А, как известно даже детям, деятельность контрразведчика иногда сопряжена с некоторыми умственными усилиями.
   В Литовскую дивизию капитан Телятьев попал потому, что сам он был русским, а объектом его деятельности были почти сплошь евреи. Таким образом, по мнению вышестоящего начальства, удавалось избежать притупления бдительности: у русского человека к инородцу доверия нет.
   Все хлопоты капитана Телятьева развивались в двух направлениях. Первое: неустанно вербовать среди личного состава дивизии сексотов и собирать урожай тайных доносов. Второе: не спускать глаз со своей машинистки, сержанта Зои К. У сержанта Зои К. было мягкое сердце: не могла отказать, если кто-либо просит. А капитан Телятьев был в высшей степени ревнив.
   Как известно, двигаться сразу в двух направлениях не каждому под силу. В том числе и капитану Телятьеву. Поэтому одна сторона его деятельности всегда хромала. То сокращалось поступление доносов, то обнаруживался засос от поцелуя на шее у Зои К. Сам капитан Телятьев поцелуев не признавал. С женщинами он придерживался одной формы отношений: спать, спать и еще раз спать.
   Из солдат, что окружали Моню, почти все уже перебывали у капитана Телятьева, и некоторые по-дружески предупреждали Моню, чтоб не болтал лишнего в их присутствии — они дали капитану Телятьеву подписку обо всем доносить.
   Рядовой Цацкес ждал со дня на день, что капитан Телятьев вспомнит и о нем. И дождался.
   Однажды, когда на фронте установилось затишье и тем, кто не числился в списках убитых и раненых, представилась наконец возможность немного перевести дух, рука капитана Телятьева дотянулась до него. В тот день Моня, не чуя беды, отправился искать каптерку, чтоб поменять изорванное и вшивое обмундирование. Завидев сержанта Зою К., он без слов догадался, что она пришла по его душу. Зоя К. вихляла худыми бедрами под юбкой из офицерского сукна, и на костлявых ее ногах болтались летние брезентовые сапожки, сшитые по заказу из трофейного материала полковыми сапожниками. В точно таких сапожках щеголяла и старший сержант Циля Пизмантер. Это наводило на мысль, что капитан контрразведки на равной ноге с командиром полка.
   Из-под Зоиной пилотки торчали белесые лохмы, и Моня Цацкес машинально подумал, что тому, кто ее стриг, надо руки отрубить. Она кокетливо прищурила на Моню свои бесцветные глазки. Это она делала, приближаясь ко всем без различия мужчинам.
   — Рядовой! — игриво окликнула она Моню. — Можно вас на пару слов?
   У Цацкеса упало сердце. Он затравленно огляделся по сторонам: слава Богу, никого не было рядом.
   — Не хотите ли пройтиться? — показала неровные мелкие зубки сержант Зоя К. И они зашагали рядом, словно прогуливаясь по пыльной проселочной дороге.
   — Рядовой, вами интересуется капитан Телятьев.
   — Какой интерес ко мне может быть у капитана? — пожал плечами Моня Цацкес.
   — Много знать будете, скоро состаритесь. Короче, рядовой. На этом самом месте вам надлежит быть в семнадцать ноль-ноль. Товарищ капитан приедут на машине и вас захватят с собой.
   Моня был настолько контужен этой новостью, что никуда с проселка так и не ушел и битых три часа околачивался там, пока не подкатил в облаке пыли новенький «виллис» с брезентовым верхом, притормозил, и капитан Телятьев из-за руля только глазом показал Моне: быстро вскарабкаться и разместиться на заднем сиденье. Что Моня и выполнил.
   Они помчались на крайней скорости. Въехали в лесок. «Виллис» затормозил у разрушенного каменного дома с торчащей к небу закопченной трубой.
   Капитан Телятьев знаком велел ему следовать за собой. По обломкам кирпича, скользя и спотыкаясь, пробрались они в середину развалин и по ступеням каменной лестницы спустились вниз, под нависшие железные балки. Из-под ног вспорхнула тяжелая птица, оказавшаяся совой, и Моню прошиб холодный пот. Становилось все более таинственно и жутко, как в детективных романах, которые до войны парикмахер Цацкес почитывал в «мертвые часы» — когда не было клиентов.
   Капитан отпер ключом какую-то дверь, и они очутились в жилой комнате, но без окон. Свет проникал сквозь узкое отверстие в потолке. По ночам, должно быть, зажигали закопченный фонарь «летучая мышь». который стоял в изголовье широкого дивана. К деревянной спинке дивана кнопками была прикреплена старая пожелтевшая фотография полной, простоватого вида женщины с тремя малышами на коленях.
   — Семья, — стараясь придать непринужденный тон предстоящей беседе, сказал капитан, кивнув на фотографию. — Ждут не дождутся папашу с победой домой.
   На фотографии у супруги капитана Телятьева не было глаз. Кто-то булавкой проколол на их месте дырки. На полу, под столом, Цацкес заметил женский лифчик настолько малого размера, что он мог принадлежать только плоскогрудому сержанту Зое К.
   Хозяин конспиративной квартиры гостеприимно предложил Моне сесть на диван и протянул раскрытую, но непочатую коробку «Казбека».
   — Не курю, — скромно отказался Цацкес.
   — Молодец, — похвалил капитан и спрятал папиросы в стол, — я тоже не курю. Итак, приступим. Ты Родину любишь?
   Моня слегка опешил от такого вопроса, но быстро совладал с собой:
   — Так точно, товарищ капитан.
   — Готов на подвиг во имя Родины и товарища Сталина?
   — Так точно, товарищ капитан.
   — Готов помогать мне?
   — Как прикажете, товарищ капитан.
   — Это — не приказ. Мы — патриоты, русские люди… э-э-э… представители многонациональной советской семьи… должны неустанно бороться с коварным врагом всеми доступными средствами.
   Капитан умолк, пытливо глядя Моне в глаза, и Моня на всякий случай кивнул.
   — Как по-твоему, Цацкес, враг дремлет?
   Моня наугад сказал:
   — Никак нет, товарищ капитан.
   — Правильно, товарищ Цацкес, враг не дремлет! Но и мы, — он стукнул себя кулаком в гулкую грудь, — ушами не хлопаем. Верно я говорю?
   — Так точно, товарищ капитан.
   — Враг проникает в наши ряды…
   — Вам лучше знать, товарищ капитан.
   — Так вот, Цацкес, проникает… и очень даже глубоко.
   — Ай-яй-яй… — на всякий случай сочувственно вздохнул Моня.
   — Будем вместе работать, дорогой товарищ, вместе выявлять врага. Доверять нельзя никому, даже лучшему другу… Под овечьей шкурой может скрываться волк. Понял?
   — Ну, а вот, скажем, наш командир полка, — спросил Моня, — или политрук товарищ Кац… Им можно доверять?
   Капитан Телятьев сделал стойку, как охотничий пес:
   — Имеешь на них материал?
   — Нет. Но… на всякий случай… интересно… Таким людям, к примеру, все же можно доверять?
   — Доверяй, но проверяй. Так говорят у нас в органах. А органы, Цацкес, не ошибаются. Бдительность — наше оружие.
   Моне хотелось сказать капитану Телятьеву, что и органы иногда ошибаются, и даже сверхбдительность не всегда помогает. И привести живой пример. Капитан Телятьев, скажем, в отличие от многих мужчин в подразделении, полагал, что его машинистка сержант Зоя К. спит только с ним… Но рядовой Цацкес счел за благо промолчать и преданно смотрел капитану Телятьеву прямо в ноздри, сжимавшиеся и разжимавшиеся от служебного рвения.
   — Итак. — Капитан Телятьев стукнул ладонью по столу, подводя итог сказанному. — Всякий подозрительный разговор, всякий косой взгляд… брать на карандаш — и мне. В письменном виде, желательно подробней.
   — Не сумею, товарищ капитан…
   — Дрейфишь? Помогать советским органам не хочешь?
   — Письменно помогать… не сумею. По-русски не пишу.
   — А-а, иностранец-засранец, — облегченно рассмеялся капитан. — Будешь доносить устно. По пятницам и воскресеньям сюда являться. Запомни дорогу, я здесь принимаю в эти дни. А если что-нибудь экстренное — дуй ко мне в блиндаж. Постучи в дверь пять раз — условный сигнал, понял? Скажешь пароль, подождешь ответа, и тогда — входи.
   — Какой пароль? — оживился Моня, все еще не утративший интерес к детективному жанру.
   — Сейчас состряпаем, надо что-нибудь позаковыристей, чтоб, если народ рядом, ничего не разобрали… Вот такой подойдет… Ты по железной дороге ездил? Какую надпись видишь, когда подъезжаешь к станции?
   Моня задумался, даже сморщил лоб.
   — Кипяток, товарищ капитан.
   — Нет. Еще подумай.
   — Уборная?..
   — Цацкес, запомни: на каждой станции, там, где останавливается паровоз, написано: «Открой сифон, закрой поддувало». Понял? Наш пароль будет: «Открой сифон» — это говоришь ты. И получишь отзыв: «Закрой поддувало». Повтори.
   — Открой… поддувало…
   — Наоборот!
   — Закрой… сифон… Не получается, товарищ капитан… Трудные слова… Дайте что-нибудь полегче.
   — А еще говорят: евреи — способный народ, — покачал головой капитан. — Ладно, облегчим тебе задачу. Фамилию Шапиро слыхал? Вот и скажешь у моей двери: «Шапиро!» Я спрошу: «Вам какой Шапиро? Абрам или Иосиф?» И открою. Все! Договорились, товарищ Цацкес! За работу! Жду в пятницу!
   Он высадил Моню из «виллиса», не доезжая до расположения части, и Моня побрел к своей землянке в подавленном состоянии. До пятницы оставалось четыре дня.
   Ходить и подслушивать чужие разговоры, а потом бежать, высунув язык, к капитану Телятьеву и подводить людей под военный трибунал — такой жизни Моня и своим врагам не пожелал бы. Но вовсе не явиться в пятницу или прийти с пустыми руками, без доноса, тоже сулило мало радости. Капитан Телятьев такого не простит.
   Моня не стал дожидаться пятницы. Во все другие дни начальник контрразведки находился при штабе, и, как было условлено, в экстренных случаях следовало являться к нему туда. Моня разыскал блиндаж капитана Телятьева и, не нарушая правил конспирации, стал беззаботно прогуливаться возле входа.
   — Шапиро-о-о! — не очень громко произнес он пароль.
   Ответа не последовало, и Моня повторил громче:
   — Шапиро-о-о!
   — Вам какой Шапиро? — остановился пробегавший мимо офицер с козлиным профилем. — Абрам Шапиро?
   — Нет… — замотал головой сбитый с толку Цацкес. — Мне нужен Иосиф…
   — Иосиф Шапиро? — остановился офицер. — Вы не родственник ему?
   — Нет… Мы… э-э-э… земляки…
   — Должен сообщить вам грустную весть, — со скорбью в голосе сказал офицер, оказавшийся на редкость словоохотливым. — Ваш земляк Иосиф Шапиро получил тяжелое ранение и отправлен в госпиталь для прохождения лечения. Если у вас найдется немного времени, то я могу узнать адрес госпиталя. Это для меня не составит особого труда, и тогда…
   — Рядовой Цацкес! — нетерпеливо окликнул из дверей блиндажа капитан Телятьев. — Пройдите ко мне!
   Моня юркнул в блиндаж.
   — Конспиратор! — зашипел капитан Телятьев, когда дверь за Моней закрылась. — Вся работа — псу под хвост. Забыл пароль?
   — Нет, товарищ капитан… — оправдывался Цацкес, а про себя отметил, что, как он и предполагал, сержанта Зои К. в блиндаже не оказалось. — Я дважды звал Шапиро… И вот этот офицер ответил вместо вас. Он знает и Абрама Шапиро, и Иосифа. Иосиф, между прочим, ранен…
   — Откуда он узнал эти имена? Это же пароль!
   — Спросите у него… Хотя я вам могу сам объяснить, товарищ капитан. В дивизии, где столько евреев, обязательно найдется десяток Шапиро, а в десятке найдется не меньше одного по имени Абрам или Иосиф… Не годится этот пароль в Литовской дивизии.
   — Зря я с тобой связался, — отмахнулся капитан Телятьев. — Подведешь ты меня под монастырь.
   — Между прочим, я по делу… — напомнил Цацкес огорченному капитану. Тот сразу ожил, и лицо его приняло выражение, какое бывает у гончей, почуявшей дичь.
   — Докладывай, Цацкес. Подробно. Имена, воинские звания, место происшествия — я все запишу.
   — Не надо записывать, товарищ капитан, — перешел на шепот Моня, и капитан Телятьев придвинулся к нему. — Надо действовать. Они сейчас все в сборе…
   — Кто они? — нервно глотнул слюну капитан.
   — Группа… И с ними офицер… Он им читает вслух листовку… Вражескую.
   — Где?
   — Могу показать. Это не близко.
   — Рядовой Цацкес, личное оружие при себе?
   — Никак нет, товарищ капитан.
   — Возьмешь мой автомат.
   Когда капитан Телятьев, на ходу загоняя в пистолет обойму, поспешно покидал блиндаж, а за ним еле поспевал Моня Цацкес с трофейным автоматом на спине, их попытался остановить офицер с козлиным профилем:
   — Я достал адрес госпиталя… Иосиф Шапиро лежит…
   — Засунь этот адрес в жопу! — Капитан Телятьев отстранил его с дороги.
   «Виллис» взревел, и они понеслись по проселочной дороге. Моня указывал путь, тот самый, по которому его недавно вез капитан, и возле разрушенного дома в лесочке велел остановиться.
   — Здесь? — удивился капитан. — Рядом с моей секретной оперативной квартирой?
   — Не рядом, — поправил Моня, — а прямо в ней.
   На цыпочках, стараясь не выдать своего присутствия, капитан Телятьев и Моня Цацкес пробрались по развалинам к лестнице. Снизу действительно доносились голоса.
   Капитан Телятьев подобрался, как тигр перед прыжком, поставил пистолет на боевой взвод и ударом ноги вышиб дверь.
   — Руки вверх!
   На широком диване конспиративной квартиры в самой неожиданной позе застыли голые, как Адам и Ева, старший политрук Кац и сержант Зоя К. — походно-полевая жена капитана Телятьева. Над ними, на спинке дивана, висела семейная фотография капитана, где у его законной жены были выколоты булавкой глаза.
   Как расправился с голой парочкой разъяренный капитан Телятьев, знает только единственный свидетель — рядовой Цацкес и следственная комиссия из штаба фронта, выезжавшая на место разбирать дело.