За нанесение телесных повреждений начальник дивизионной контрразведки капитан Телятьев был снят с должности и отозван в распоряжение штаба фронта.
   Старший политрук Кац и Зоя К. были госпитализированы. Медицинский осмотр обнаружил переломы ключицы и переносицы у старшего политрука Каца. У сержанта Зои К., помимо телесных повреждений, была обнаружена пятимесячная беременность. За что она была демобилизована из рядов Красной Армии и отправлена по месту прежнего жительства в город Великий Устюг Архангельской области.
   Рядовой Цацкес получил поощрение в приказе и трое суток отпуска за дачу свидетельских показаний комиссии. За неимением куда ехать он проболтался эти дни в расположении своей части, но никаких обязанностей по службе не нес.
   Спустя полгода начальник полкового узла связи старший сержант Циля Пизмантер получила от Зои К. письмо, в котором сообщалось о благополучном рождении ребенка. У малыша был широкий, с вывернутыми ноздрями нос, как у капитана Телятьева, и рыжие вьющиеся волосы, как у старшего политрука Каца.
   На должность начальника дивизионной контрразведки прислали нового офицера по фамилии Коровьев.


Посылка


   Если Моне Цацкесу суждено дожить до старости и он будет хоть иногда вспоминать вторую мировую войну, которая в России называлась Великой Отечественной, то во всех его воспоминаниях будет преобладать одно чувство. Не чувство гордости за проявленный героизм и не чувство страха за свою жизнь, которой цена в ту пору была грош. А постоянное чувство голода. И днем, и ночью. На марше и на привале. Сосет, сосет под ложечкой — с ума сойти можно. Голодные слюни набегают в рот, и приходится все время отплевываться.
   Скудного армейского пайка — сухого и не сухого, с приварком и без приварка — хватало Моне на один зуб. Остальным зубам кое-что перепадало лишь осенью. Когда падали листья и начинались дожди. Наступало время подножного корма. На полях, пустых и брошенных, голодный солдат мог поживиться картошкой или репой, натрясти из колосьев горсть овса и жевать как лошадь.
   Сейчас же была весна, конец апреля. Самая бескормица.
   По ночам, когда утихал занудный грохот артиллерии и фронт успокаивался, истратив положенный комплект боеприпасов, вступали в свои права совсем другие звуки. В покалеченных снарядами березовых рощицах, опушившихся нежной салатовой зеленью, запевали, как по команде, соловьи, и их нежные трели перекликались, с голодным урчанием солдатских животов.
   Вот в такой весенний вечер на Моню обрушилась огромная удача, которая чуть не стоила ему головы. Впервые за всю свою солдатскую жизнь Моня Цацкес получил на фронте посылку. Полковой почтальон Ионас Валюнас, благополучно вернувшийся из специального лечебного заведения, где он кантовался полгода, влез в Монину землянку и вручил ему почтовое уведомление на посылку. Продуктовую. Как было написано черным по белому на четвертушке серой почтовой бумаги.
   Моня чуть не захлебнулся от голодной слюны, закапавшей на извещение, и чернильные буквы в отдельных местах расплылись, как ежи, угрожая лишить документ подлинности и адресат — посылки.
   Моня поспешно спрятал извещение в карман гимнастерки, оставив неутоленным голодное любопытство соседа по нарам — Фимы Шляпентоха.
   — От кого? — взмолился Шляпентох.
   — Обратного адреса нет, — отрезал Моня, прикрыв карман гимнастерки ладонью.
   Упираясь головой в потолок землянки, почтальон Йонас Валюнас сказал:
   — Зато почерк знакомый.
   Валюнас перед этим доставил извещение на посылку самому подполковнику Штанько. И почерк на извещении был тот же самый. Правда, там был и обратный адрес: город Балахна Горьковской области, М. Штанько. А кто такая М. Штанько? Любой солдат вам скажет, не задумываясь: жена командира полка. Рядовой Цацкес и подполковник товарищ Штанько получили посылки из одних и тех же ручек. Ха-ха-ха! Го-го-го! Тут пахло жареным. И, самое меньшее, штрафным батальоном для обладателя длинного языка.
   Йонас, Моня и Фима прикусили языки, потому что и стены имеют уши, и переговаривались только глазами, закатывая их, кося, округляя, потупляясь. Они разобрали по косточкам всю семейную жизнь командира полка и пропели хвалебную оду своему фронтовому товарищу, который оказался малый не промах и в поте лица заслужил такую награду — продовольственную посылку. И все это обсуждалось без единого слова.
   Первым обрел дар речи почтальон Валюнас.
   — Если пойдешь на полевую почту сейчас, — заботливо посоветовал он Моне, — то успеешь получить посылку сегодня. А мы с товарищем Шляпентохом тебя здесь подождем.
   — Да! — выкрикнул Фима Шляпентох и тотчас захлопнул рот, чтобы сдержать поток слюны.
   — Иди, иди. — Почтальон нежно обнял за плечи Моню Цацкеса и вывел его из землянки в траншею, где Моня утонул с головой, а Валюнас по плечи высился над бруствером..
   — Пойдешь прямо… — напутствовал Валюнас Меню. — Потом возьмешь налево… Потом снова прямо… До позиций артиллеристов. А оттуда полевая почта — рукой подать. В березовой роще. Увидишь указатель «Хозяйство Цукермана» — это и есть. Понял? Обратно тащи посылку тем же путем, только все наоборот. Смотри не сбейся с дороги!..
   Противник был рядом, через поле. И такой противник, что хуже не придумаешь. Согласно показаниям пленных (рядовой Цацкес был использован в качестве переводчика при допросе), враг стянул на этот участок большие силы, готовя прорыв. И как раз перед позициями Н-ской части, которой командовал подполковник тов. Штанько, занял исходный рубеж танковый полк дивизии СС «Мертвая голова». Противников разделяло голое поле шириной в триста метров. И больше ничего.
   Валюнас по-отечески оглядел Моню с ног до головы, поправил на животе ремень, оттянул сзади гимнастерку, словно отправляя его к невесте на смотрины, и ласково подтолкнул:
   — Иди, Моня, иди, дорогой… И помни — мы тебя ждем.
   Моня пошел по ходу сообщения, не сгибаясь даже на миллиметр, потому что траншеи были вырыты в полный профиль, и для его роста хватало глубины.
   Над головой синело апрельское небо. День клонился к вечеру, и проступила первая яркая звезда. Она посветила, потом замигала и, оставляя ниточку дыма, покатилась вниз. То была не звезда, а ракета. Вечер еще не наступил.
   Моня шел, посвистывая, в самом добром расположении духа, какое только может быть у солдата в предвкушении сытного ужина. Правда, вместо свиста порой раздавалось бульканье от набегавшей слюны, но Моня продолжал высвистывать мелодию строевой песни «Марш, марш, марш, их гей ин бод» и умолкал лишь тогда, когда навстречу попадался офицер. Тут он вытягивался во фронт, брал под козырек и давал офицеру протиснуться мимо его молодецки выгнутой груди, позвякивающей тремя медалями. Разминувшись, Моня снова заливался булькающим свистом и двигался дальше по маршруту, указанному почтальоном. Он перебирал в уме знакомых, соображая, не подкинуть ли им кусочек из того, что ему предстояло получить.
   Но знакомых было слишком много, и Моня стал мысленно отбирать только друзей, но и таких насчитал больше, чем пальцев на руках и ногах. На всех посылки не хватит, а дать одному, а другого обойти — неприлично.
   Моня со вздохом сократил число едоков до троих: он, почтальон Валюнас и Фима Шляпентох. Почему он — даже спрашивать глупо. Посылка адресована ему. Почтальон — за то, что принес извещение. А Шляпентох — потому что делит с Моней одну землянку. Но важнее всего было другое обстоятельство. Только они трое знали, от кого посылка. И эта тайна связывала их больше, чем военная присяга.
   «Если Йонас не совсем дурак, — прикидывал в уме Моня, — он достанет в медсанбате спирту, и тогда мы забаррикадируемся в землянке и будем есть и пить. Пить и есть! Только внезапная немецкая атака сможет оторвать нас от еды… Или прямое попадание бомбы. Но тогда… Ой-ой-ой… сколько хороших продуктов пропадет… если мы не успеем все проглотить… До прямого попадания».
   Даже мысль о прямом попадании бомбы в разгар трапезы не испортила Моне настроения. Наоборот. От этой мысли удовольствие становилось еще острее… Как если бы пищу приправили острым перцем, чесноком и уксусом.
   Моня — не жлоб. Моня — не деревенский лапоть. Он — из приличной семьи и, не дрогнув, разделит посылку на троих. Он же не Иван Будрайтис.
   Иван Будрайтис… Какой он литовец — один Бог знает. Имя — русское, фамилия — литовская, а рожа — вылитый китаец. Скулы — шире ушей. Глаза — две щелочки. Возможно, его прадед был сослан царем из Литвы в Сибирь. Взял себе в жены этот прадед монголку. И его сын и внук женились исключительно на монгольских женщинах. Поэтому неудивительно, что таким уродился Иван Будрайтис, которого за фамилию запихнули в Литовскую дивизию. Он ни слова не понимал по-литовски и, когда кто-нибудь в полку заговаривал на этом языке, заливался дурным смехом, будто это не язык, а черт знает что.
   — Чудно калякают, — совсем прятал в косые щелки свои глаза Иван Будрайтис. — Как татары!
   Однажды Иван Будрайтис получил от своих монгольских родичей из родной сибирской деревни посылку, в которой было восемь кило сала и больше ничего. Никому в казарме он не отрезал и ломтика. Правда, в казарме обитали одни евреи, и при свете божьего дня вряд ли кто-нибудь бы отважился сунуть в рот кусок свинины. Но Будрайтис ел ночью, в темноте, на своих нарах. Жевал громко, давясь и причмокивая. И даже икая от сытости. Ел свиное сало без хлеба. И без соли. Рвал зубами, как хищный зверь из сибирской тайги, и этим пробудил зверя в голодных соседях по казарме. С подведенными животами они взвыли, как стая волков на луну, и в темноте ринулись к нарам Будрайтиса.
   Чем это кончилось? От сала не осталось и запаха. Даже бывший кантор Шяуляйской синагоги, ефрейтор Фишман, нажрался трефного так, что сало текло по губам и по шее.
   У Ивана Будрайтиса было обнаружено два перелома ребер, и его отвели в медсанбат. Туда же в полном составе вскоре прибыли и остальные обитатели казармы. Еврейские желудки не переварили проклятой Богом пищи. Они лежали в одной палатке с Иваном Будрайтисом, и он даже не ругался с ними, потому что всем было не до того — все стонали от боли…
   Моня Цацкес бодро миновал позиции артиллеристов и, приняв влево, дунул по прямой к березовой рощице. Вот и указатель «Хозяйство Цукермана», хотя никакого хозяйства и в помине нет: между редких березок с побитыми ветками — пустые снарядные гильзы, втоптанные в мягкую землю, обрывки газет.
   Грудастые, с раскормленными боками девки из полевой почты, избалованные офицерами, всякого, кто ниже лейтенанта, за человека не считали. Рядового Моню Цацкеса, заявившегося к концу дня, они лениво покрыли матом в три глотки, но так как он не отлаивался, а стоял навытяжку и пялил на них свои круглые глазки, они смягчились, как и подобает истинно русским душам, и бросили ему на вытянутые руки ящик, тянувший на ощупь не меньше, чем пять килограммов.
   Ящик был аккуратный, из новой фанеры. И на верхнем боку химическим» карандашом были проставлены номер полевой почты и его, Мони, фамилия. Моня нес посылку на вытянутых руках, как мать ребеночка, и возле «Хозяйства Цукермана», где не было свидетелей, присел на поваленную березу и бережно отодрал с гвоздями верхнюю фанерку.
   Взору его предстало несметное богатство, упакованное заботливыми ручками Маруси в газетную бумагу: три круга сухой колбасы («Каждому по кружочку», — честно решил Моня), две банки рыбных консервов «Судак в томате» («Шляпентоху дам одну, литовец обойдется»), два розовых бруска сала с копченой корочкой («Ионасу один — он католик, Шляпентоху сала не полагается»), кулек репчатого лука и не меньше чем кило конфет «подушечки» в бумажном мешке.
   Только солдатская закалка и высокие моральные качества бойца Красной Армии удержали Моню от того, чтобы, урча по-звериному, не вцепиться зубами пахучие кульки и глотать их, не жуя, вместе с бумагой.
   На дне под кульками лежал листок бумаги, исписанный женской рукой. Письмо Моне. От Марьи Антоновны. Без фамилии. Умница баба. Конспиратор.
   «Здравствуйте, Моня, не знаю вашего отчества, — читал он по складам, вытянув губы трубочкой, словно дул на горячий чай. — Добрый вечер или день. Как протекает ваша фронтовая жизнь? У меня все по-старому. Посылаю, что смогла, кушайте на здоровье и бейте врага без промаха. Я по вас крепко скучаю. И, чтоб не так скучать, много работаю на благо Родины. Если есть возможность, пришлите ваше фото, чтоб мертвая копия напоминала мне живой оригинал. На этом кончаю, жду ответа, как соловей лета. Поздравляю с наступающим праздником Первое Мая — Днем международной солидарности трудящихся».
   У Мони голова пошла кругом. Он увидел перед собой белую грудь мадам Штанько, и свою пятерню, сгребающую эту грудь, разинутый рот Марьи Антоновны с темными точками пломб на зубах, откуда рвется страстный вопль: «Ка-ра-у-у-ул!»
   — Ах, зараза! — тепло сказал Моня.
   Верхнюю крышку с адресом он предусмотрительно бросил в «Хозяйстве Цукермана», чтоб и следа от марусиного почерка не осталось. Вечер наступал стремительно. В роще за спиной защелкал соловей, в небе изредка вспыхивали и гасли осветительные ракеты.
   Он благополучно добрался до артиллерийских батарей, обогнул их справа и стал в темноте искать траншею, чтобы дальше пробираться по ходу сообщения.
   Траншею Моня долго не находил. Попадались углубления в земле, но это были воронки от снарядов. Прижимая открытую посылку к груди, Моня взял левее, потом правее. Как назло, ни одна ракета не зажигала «люстру» над головой, а то бы он легко отыскал ход сообщения. Не слышно было и солдатских голосов — будто они тут все вымерли, пока он бегал за посылкой.
   Моня свалился в траншею. Удачно. На ноги, а не головой вниз. А то бы рассыпал все из ящика, и поди собери в темноте. У него отлегло от сердца. Еще минуту назад казалось, что он заблудился и идет совсем не туда. Сейчас он с закрытыми глазами доберется до своих, войдет в землянку, и там взвоют от радости голодные как волки Валюнас и Шляпентох. Йонасу он кинет небрежно брусок копченого сала, Фиме — банку рыбных консервов «Судак в томате», а все остальное высыплет горкой на одеяло и крикнет как радушный хозяин:
   — А ну, братва, навались!
   На него навалились спереди и сзади, дурно пахнущей рукой зажали рот, оторвали от земли и понесли боком по ходу сообщения, тяжело дыша с обеих сторон и не говоря ни слова.
   Он сидел на чьих-то скрещенных руках, как на скамеечке, и у переднего солдата каска на голове формой напоминала немецкий стальной шлем. Этого Моня никак не мог понять. Но вспыхнувшая над головой ракета прояснила обстановку. Моня Цацкес был в немецком окопе, волокли его по ходу сообщения немецкие солдаты, и на их касках поблескивал алюминиевый череп с костями, неумолимо подтверждая худшую из догадок: заблудившись, он пересек нейтральную полосу и угодил в расположение танкового полка дивизии СС «Мертвая голова». Его захватили в плен. С еврейским носом. С дурацкой посылкой от жены командира полка. И он эту посылку почему-то не выпускает из рук, а два дюжих эсэсовца волокут его с этой посылкой в темноте. И волокут куда следует. Откуда назад не возвращаются. Особенно если учесть его нос, который доставит эсэсовцам массу удовольствия.
   Его пронесли мимо часовых, застывших с примкнутыми штыками у входа в глубокий блиндаж, долго спускались вниз по ступеням, потом его ослепил яркий свет, и Моня обнаружил, что он уже стоит на своих собственных ногах посреди блиндажа и солдат докладывает офицеру, сидящему за длинным столом. Другой солдат аккуратно поставил на стол Монину посылку.
   Моня чуть не всхлипнул, как мальчик. И стал мысленно прощаться со всеми, чьи лица всплывали в памяти. С почтальоном Валюнасом и писарем Шляпентохом, которые так и не дождутся посылки и лягут спать натощак, проклиная его, Моню Цацкеса, за жадность, а он в это время будет валяться с проломленным носом и отрезанными во время допроса ушами. Он ведь не выдаст военной тайны. Под любой пыткой. Потому что никакой тайны он не знает.
   Он попрощался с Марьей Антоновной Штанько, женой командира полка, пожалев, что не успел отведать ее гостинцев и все это богатство попало в руки к врагу. Он вспомнил ее письмо и горько осознал, что не дожить ему до Первого мая — Дня международной солидарности трудящихся…
   В его затуманенный мозг проникали звуки немецкой речи, и понемногу он стал понимать, о чем говорят офицеры. Немцы недоумевали по поводу содержимого ящика, который солдат противника тащил по их траншее. Кривые усмешечки вызывала его несомненно еврейская физиономия. Солдат был без личного оружия. Немцы силились понять, что за этим крылось.
   И тут словно молния внезапно сверкнула под черепом Мони Цацкеса. Помимо воли он выгнул грудь колесом и лихо, как учил старшина, взял под козырек.
   Немцы уставились на него.
   — Господин полковник, господа офицеры, — на немецком языке, с клайпедским произношением и еврейским акцентом, затараторил рядовой Моня Цацкес, понимая, что это его последний шанс — один на тысячу. — Разрешите доложить. Мой командир полка подполковник товарищ Штанько поздравляет вас с наступающим праздником Первого Мая — Днем международной солидарности трудящихся! И посылает вам подарок: русское сало… и прочее.
   Моня даже прищелкнул каблуками и замер, пожирая круглыми глазами немецкое начальство.
   Немцы, вертевшие в руках колбасу и сало, завернутые в газетную бумагу со смятым портретом генералиссимуса И.В. Сталина, переглянулись между собой, зашептались. Полковник кивком головы послал в заднее помещение солдата, и он вернулся оттуда с картонной коробкой, доверху набитой консервными банками. Полковник снова кивнул солдату, и тот с каменным лицом поднес коробку к Моне, поставил на его вытянутые руки, щелкнул каблуками и тренированным шагом вернулся на прежнее место.
   — Передайте мою благодарность за поздравление и подарок вашему командиру полка, — лающим голосом отчеканил немецкий полковник из дивизии СС «Мертвая голова». — Это мой презент ему. Хайль Гитлер!
   Немцы вскинули правую руку в нацистском приветствии, и это было адресовано советскому солдату с еврейским носом из Шестнадцатой Литовской дивизии. Моня хотел было гаркнуть в ответ, как его учили в Балахне на формировании: «Служу Советскому Союзу!»
   Но промолчал.
   Потому что сразу не смог перевести эти слова на немецкий, а кроме того, нутром почуял, что это было не совсем уместно.
   Те же два солдата, встав по бокам, повернули его кругом, подтолкнули в спину и повели с коробкой в руках из блиндажа в темноту. Втроем они преодолели земляные ступени, поднялись в окоп, прошли метров сто, и солдаты, подхватив Моню сзади, раскачали его и перебросили через песчаный бруствер.
   Моня скатился в траву на нейтральную полосу. Картонная коробка упала рядом. Он подтянул ее к себе, вполз в воронку от снаряда, и когда зажглась ракета и стала описывать над головой дымную дугу, он успел прочитать несколько цветных ярлыков на консервных банках. Тут были португальские сардины, норвежская сельдь в винном соусе, французский паштет из гусиной печенки. Короче говоря, это был набор деликатесов, каких подполковник Штанько не только на войне, но и в мирное время не нюхал и даже не подозревал, что такое вообще существует на белом свете. У него, с его грубым желудком, привыкшим к перловой каше и борщу, от таких кушаний сделается понос, и, возможно, даже хронический. Сам Моня, выросший почти в Европе, тоже не пробовал многого из того, что немцы послали подполковнику Штанько в подарок, и лишь понаслышке знал о таких деликатесах.
   Подполковник Штанько, таким образом, отпадал. Моня ему ничего не передаст. Это ясно как божий день. Потому что сразу откроется, что рядовой Цацкес больше часа пребывал в немецком плену, но вместо того, чтобы быть зверски убитым, как и полагается советскому солдату, да еще в придачу еврею, отпущен фашистами целым и невредимым и снабжен на дорожку продуктами самого высокого класса.
   Тут, естественно, возникнет законный вопрос: за что немцы сделали Моне исключение? Почему осыпали своими милостями? Какой ценой куплена их отеческая любовь к рядовому Моне Цацкесу?
   Ответ на это знает каждый советский человек, и даже выходец из глухой сибирской тайги Иван Будрайтис. Ценой гнусного предательства, измены социалистической родине, выдачи врагу важнейших секретов оборонного значения.
   Что за это полагается по законам военного времени?
   Высшая мера наказания — расстрел. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Приводится в исполнение немедленно.
   Сам Моня уже давно не хотел есть. У него начисто пропал аппетит, и вид консервных банок с цветными наклейками вызывал тошноту. Подполковнику Штанько эти гостинцы тоже не достанутся. Не станет же Моня сам себе подписывать смертный приговор? Значит, надо избавиться от этой коробки. И как можно скорее.
   Опустившись на четвереньки, Моня по-собачьи стал рыть руками землю на дне воронки, и взлетавшие в небо ракеты озаряли его согнутую спину глубоко в яме на ничьей полосе между передовыми линиями советской и немецкой армий. Засыпав картонную коробку с консервами рыхлой землей и утрамбовав землю локтями, Моня с грустью посидел над ней, как над могилой, и, сказав со вздохом: «Бог дал. Бог взял», выполз наружу. И на сей раз в правильном направлении. Не замеченный наблюдателями, он прошмыгнул в родной окоп, добрался до землянки и с убитым видом предстал перед лицом своих товарищей. Вернее, товарища. Почтальон Валюнас не дождался гостинцев и, матерясь и сплевывая набегавшую слюну, ушел.
   Фима Шляпентох, уже забравшийся на нары, долго смотрел на виноватое лицо Мони, на его пустые руки.
   — Что? — жалко улыбнувшись, спросил Моня.
   — Ты — свинья.
   — Да, я — свинья, — поспешно согласился Моня, радуясь, что после этого уже ничего не нужно объяснять.
   — Ты — последний человек.
   — Я — последний человек.
   — Тебе не место среди советских людей.
   — Верно. Мне не место среди… А где мне место?
   — Я бы тебе не доверил знамя полка.
   — Ты хочешь стать знаменосцем?
   — В полку найдут достойного человека. Не жмота. Не скупердяя, который лопнуть готов, но с товарищем не поделится. Говорить я с тобой больше не желаю и спать под одной крышей не хочу.
   — Хорошо, — кротко согласился Моня. — Я могу взять шинель и переночевать снаружи… Там даже лучше: свежий воздух и соловьи…
   Моня выбрался из землянки, постелил на ее бревенчатой крыше шинель и забылся беспокойным сном. Он уснул под яркими весенними звездами, под шипящими траекториями осветительных ракет, а проснулся от артиллерийского грохота и едва продрал глаза, как их тут же запорошило пылью от ближнего взрыва.
   Немцы на рассвете начали артиллерийскую подготовку, за которой должна была последовать танковая атака.
   — Знамя! Где знаменосец? — вопили в траншее посыльные штаба полка. — Приказ командира: знамя — назад!
   Через несколько минут Моня Цацкес, голый по пояс, стоял под сотрясавшейся от взрывов кровлей землянки, и рядовой Фима Шляпентох пеленал его мускулистый торс алым бархатом полкового знамени. Золотые кисти на витых шнурах Моня сам затолкал в свои голифе и, поерзав бедрами, уложил удобнее между ног. Затем натянул сверху гимнастерку, шлепнул на голову пилотку.
   Знаменосец и Шляпентох побежали по ходу сообщения в тыл, подальше от передней линии, чтобы даже в случае прорыва вражеских танков знамя не досталось противнику. Они улепетывали во весь дух, как и наставлял Моню подполковник Штанько, спасая честь полка и бритую голову его командира.
   — Свинья, — хрипел, задыхаясь от бега, Шляпентох, — тебе эта посылка выйдет боком. Ты подавишься ею…
   Снаряды рвались за их спиной, поднимая к бледному рассветному небу тучи земли. В ответ ударила русская артиллерия, застучали пулеметы. Где-то рядом по-щенячьи взвыл человеческий голос, открывая длинный список потерь.
   Начинался веселенький день. Канун Первого мая — праздника международной солидарности трудящихся.


Труп знаменосца


   — Товарищ подполковник, — держа трясущуюся руку у козырька фуражки, докладывал старший политрук Кац, — обыскали все тылы — знаменосец не обнаружен.
   — Все! — горестно вздохнул подполковник Штанько, и его мужественное лицо побледнело, а в глазах навернулась скупая мужская слеза. — Выиграл бой, а голову потерял…
   За бруствером траншеи дымили подбитые танки. Санитары уносили раненных.
   — За потерю знамени полк расформируют, — шептал пересохшими губами командир полка. — Вас… евреев раскидают по разным частям, а меня, русского человека, поставят к стенке.
   — Ух, этот Цацкес, — сочувственно вздохнул старший политрук Кац, — я никогда не питал к нему политического доверия… Даже труп не обнаружен.
   — Ищите его труп! Не могло же его разорвать на куски! — с надеждой в голосе распорядился командир полка. — Знамя на его теле — голова на моих плечах!
   Подполковник Штанько снял фуражку и носовым платком вытер вспотевшую голову. Вытер нежно, словно проделывал это в последний раз.
   С обеих сторон лениво, напоминая лай уставших собак, постреливала артиллерия, и для опытного солдатского уха это было верным признаком, что бой, слава Богу, идет к концу.