Страница:
— Как по-другому? — заинтересовался Егоров.
— Я возьму… в рот, — потупилась она.
— Минет, что ли? — вскинул брови Егоров. — У французов это так называется.
— Да, — кивнула она, — с вашего разрешения… Егоров помедлил с ответом, словно взвешивая, стоит ли позволять такую вольность, явно не нашего, а западного происхождения:
— Ладно. Валяйте.
Она с готовностью опустилась на колени, обеими ладонями обхватила ягодицы своего незадачливого напарника и уткнулась лицом под нижнюю складку его живота. Светлые кудряшки на затылке дергались по мере того, как голова глубже зарывалась между безвольно расставленными волосатыми бедрами.
Одутловатый закатил свои поросячьи глазки и морщил розовый носик, посапывая.
— Отставить, — брезгливо скривился Егоров. — Стошнить может. Хреноватый мужик тебе, баба, достался. Одевайся.
Она вскочила с колен, вытерла ладонью губы и заглянула интимно и доверительно Егорову в глаза:
— Я могу считать, что вы меня простили?
— Это уж решать будем мы. В любом случае, основная вина на нем лежит. Соблазнил, а ничего сделать не может. Ты — жертва.
— Правильно, — горячо закивала она, торопливо натягивая на голый зад юбку. — Кобель слабосильный. Лишь раздразнил. Твоим хером только сковороды мазать. И за такую радость мне ставить под удар свою карьеру и личную жизнь?
Она уже была в свитере, а бюстгальтер и трусики, не надев, смяла в кулаке и наотмашь хлестнула одутловатого по носу.
— Без рукоприкладства, — остановил ее Егоров. — Он свое наказание получит. А ты давай валяй отсюда. Вот он тебя проводит.
— Пойдемте товарищ, — переложив бюстгальтер и трусики в другую руку, с готовностью схватила она Анатолия за локоть.
Они вышли в тускло освещенный коридор, обогнули застывшего тумбой швейцара, быстрым шагом отмахали три марша лестницы, вошли в ее маленький номер. Она включила свет, заперла дверь, швырнула на кровать смятые трусики и бюстгальтер и спросила Анатолия:
— Я вам нравлюсь… как женщина?
Анатолий что-то забормотал в ответ, а она не стала слушать.
— Давайте я вам отсосу. Идет? На память об этой ночи…
Она легко подтолкнула его к кровати, он сел, потеряв равновесие, завалился на спину, ткнувшись затылком в стену. Ее быстрые пальцы забегали по брюкам, расстегивая «молнию», она склонила лицо, зарылась носом, и Анатолий почувствовал, как теплые губы обхватили быстро возбудившийся член, и она задвигала липким язычком, отчего блаженство растеклось по всему телу.
Уже провожая его из комнаты, она доверительно заглянула в глаза и, облизывая языком губы, спросила:
— Значит, все в ажуре? Я могу быть спокойна?
— Более-менее, — он ободряюще хлопнул ее по заду и вышел в сонный пустой коридор.
Внизу он увидел, швейцара у другой двери и понял, что Егоров чинит расправу над новой парой. Анатолий вошел без стука в маленький номер со следами раздавленных клопов на старых пожухлых обоях и единственным окном, выходившим во двор. Егоров сидел, развалившись, в кресле возле круглого столика под плюшевой скатертью, на котором темнела бутылка чуть-чуть отпитого портвейна, два стакана со следами вина на донышках и раскрытая пачка дешевого печенья. Крошки от печенья были раскиданы по скатерти. Вино, стаканы и печенье имели виноватый вид вещественных доказательств совершенного преступления, а сами преступники сидели рядышком на краешке кровати, полуодетые и по возрасту да и по виду никак не похожие на развратников.
Ему было за пятьдесят. Ей не меньше. Оба невзрачные, жалкие, и, видать, нагота двух пожилых и некрасивых людей покоробила эстетическое чувство Егорова, и он позволил им накинуть на себя кое-что из одежды.
Они сидели на краю кровати, как два воробушка, и обреченно и безо всякой воли к протесту смотрели Егорову в рот. А тот, чуть ли не зевая от скуки, читал им мораль и сам тяготился своей ролью, настолько этот случай был неинтересным.
— Итак, — подвел он итог, когда Анатолий вернулся, — вы, старые пакостники, понесете ответственность по всей строгости партийных норм. Ты, бабушка, собирай свои манатки и катись отсюда…
— А я? — вскинул головку на цыплячьей шее ее любовник.
Ты? — смерил его скучающим взглядом Егоров, прикидывая, чем бы его еще припугнуть. — Ты тут останешься. Комната твоя, куда тебе идти? Спи до утра, если сможешь уснуть…
Его взгляд остановился на бутылке портвейна. Хмель от прежде выпитого уже улетучился из головы, захотелось добавить, и Егоров сказал деловито:
— Вино и закуску мы конфискуем…
— Пожалуйста, пожалуйста, — метнулся от кровати к столику полуодетый человек и дрожащими руками схватил портвейн и пачку печенья, просыпав несколько кусочков на пол. — Стаканы тоже возьмете?
— На хрен нам твои стаканы? — рассердился Егоров, забирая у него портвейн и печенье. — Это мы пришьем к делу, как вещественные доказательства.
В коридоре Егоров, не стесняясь швейцара, запрокинув голову, отхлебнул из горла несколько долгих глотков портвейна и отдал печенье и бутылку швейцару: — Держи, борода. Но не смей пить. Это — улики. Понял? А теперь веди к следующим голубкам.
По коридору прошел запоздалый жилец, недоуменно покосился на них, и швейцар, придерживавший рукой у груди бутылку портвейна и пачку печенья, помедлил перед дверью и постучал лишь тогда, когда фигура исчезла за поворотом коридора.
В этой комнате «контролеров» ожидал сюрприз, который мог бы привести к скандалу и самым плачевным последствиям для них. В этой комнате обитал не кто иной, как прокурор. Тоже делегат конференции. И при этом сравнительно молодой и рослый, здоровый мужик. Способный набить морды и Егорову, и Анатолию и вышвырнуть их, как шкодливых котят, в коридор. А утром возбудить против них уголовное дело по всей строгости закона, который уж кому-кому, а прокурору известен до последней запятой.
Белобрысый прокурор открыл дверь без спешки и успел натянуть на себя синие форменные галифе, а босые ноги сунуть в шлепанцы. Его ночная подруга, особа тоже молодая и крайне аппетитная, сидела на кровати в розовой рубашке с кружевами по краю, поджав колени к подбородку, и колени ее были круглыми, вкусными, а с красивого и нагловатого лица еще не сошли следы возбуждения от любовных утех, так неуместно прерванных этим вторжением.
Прокурора не убедили слова Егорова о том, что они — партийные контролеры и по указанию свыше проводят проверку облика делегатов, размещенных в гостинице. Он потребовал предъявить документы. Егоров и Анатолий без большой охоты показали ему удостоверения. Они сразу поникли и даже побледнели, но прокурор, к счастью, этого не заметил. То, что они оба из Москвы, неожиданно произвело впечатление на прокурора и заметно сбило с него спесь. И тогда Егоров, быстро совладав с собой и припомнив весь арсенал демагогических словечек и лозунгов, коршуном налетел на прокурора, не давая ему опомниться под потоком самых страшных обвинений, изреченных безапелляционным тоном и голосом, полным негодующего металла.
Бравый прокурор на глазах растерял остатки мужества и позорно капитулировал. Воспользовавшись паузой в гневной филиппике Егорова, он смиренно вставил:
— Товарищи, да мы же все мужчины… Попытайтесь понять… С каждым бывает…
— Не с каждым! — отсек Егоров. — А с нарушителями норм партийной морали.
— Ну, хорошо… согласен… каюсь… Бес попутал… А повинную голову меч не сечет… У меня семья, детишки… Десять лет в партии… ни одного взыскания… Безупречная репутация…
— Безупречная, — сказал Егоров. — А она кто? Тоже делегат совещания?
— Да. Из местных. Живет не в гостинице. Заглянула на огонек. Она — подруга моей жены. Вместе институт кончали…
— Так, подруга, — протянул Егоров, плотоядно оглядывая аппетитную фигурку в ночной рубашке, молча сидевшую в углу кровати, положив подбородок на колени. — Документы с собой?
— А зачем мне их таскать? — криво усмехнулась она. — Дома документы.
— И муж дома? — спросил Егоров. — Спит небось, второй сон видит.
— Это вас не касается.
— Ой ли? — улыбнулся ей Егоров. — Ну, вот что, матушка, одевайся, да побыстрей. Пойдешь с нами.
— Никуда не пойду.
— Нет, нет, тебе надо пойти, — вмешался прокурор. — Не надо сердить товарищей. Они при исполнении служебных обязанностей.
— Подонок! — сплюнула женщина, поднявшись на ноги на упругом матрасе. — Жалкий трус! Не может защитить женщину, с которой спит. Все равно этим своей шкуры не спасешь.
Она стала одеваться у них на глазах, демонстративно не отворачиваясь, и, когда натягивала трусики на крепкие стройные бедра, вызывающе задрала рубашку.
Прокурор услужливо протянул ей юбку. Она вырвала ее из его руки и презрительно прищурилась:
— Не лакействуй, не поможет.
Одевшись, она через плечо бросила Егорову:
— Я готова.
И направилась к двери.
Егоров и Анатолий пошли за ней. Прокурор остался посреди комнаты с подтяжками на голых мускулистых плечах, в синих галифе и шлепанцах:
— Значит, дело миром кончилось? Я вас так понял? Дальнейшего хода не будет?
Она в дверях резко обернулась, гневно сверкнула греховными глазами:
— Замолчи, мерзавец! А то меня стошнит!
В коридоре она не без презрения осмотрела Егорова с ног до головы:
— Куда поведете?
— Следуйте за нами, — дрогнувшим от возбуждения голосом сказал Егоров.
Они втроем пришли в комнату, которую занимал Егоров. Она швырнула свою сумку на кровать, оглядела комнату и спросила:
— Вдвоем будете? Или только ты?
— Это мы решим полюбовно, — запер дверь на ключ Егоров. — Такую бабенку уступить другому — это себя не уважать.
— А он выйдет? Или будет присутствовать при сем?
— А уж это как вашей душеньке будет угодно.
— Мне безразлично. Я вас всех презираю. Выпить не найдется?
— Как не найдется? — Егоров поспешно стал отпирать дверь. — Это мы мигом.
Он отнял у швейцара портвейн и печенье, и пока он отсутствовал, женщина стала лениво раздеваться, делая вид, что не замечает Анатолия. Вещи свои она аккуратно складывала на спинку стула и, дойдя до нижней рубашки с кружевной оторочкой, помедлила, раздумывая, и тоже сняла через голову, представ перед Анатолием во всей обнаженной красе.
Когда вернулся Егоров, неся в охапке портвейн и печенье, она произнесла, ни к кому из них конкретно не обращаясь:
— Во всей этой истории мне мужа своего жаль. Уж больно худо ему будет, если прослышит. Ради него я вам в морды не плюнула.
— Да мы не понимаем, что ли? — от возбуждения теряя привычный начальственный тон, сказал Егоров, разливая нетвердой рукой вино по стаканам. — Мы — джентльмены.
— Подонки вы все, — сказала она, принимая стакан и не прикрывая своей наготы.
Анатолию стало как-то не по себе, словно он присутствовал при публичной казни. Торопливо опрокинув в рот кислый портвейн, он вышел в коридор. За его спиной скрипнул поворачиваемый в замке ключ.
Почти до рассвета куражились в гостинице на всех, ее этажах Егоров и Анатолий в сопровождении швейцара. Разбудили десятки людей, поднимали женщин из постели, издевались как могли над испуганными, растерянными людьми и ни разу не встретили сопротивления. Люди безропотно сносили унижения, канючили, вымаливая снисхождение, и все, как на подбор, даже не подумали защитить своих дам.
Егоров и Анатолий угомонились лишь под утро, совсем выбившись из сил и засыпая на ходу.
Они проспали утреннее заседание межобластного совещания работников идеологического фронта и еле успели ко второй половине, где, согласно повестке дня, должен был выступать с докладом Егоров.
Он поднялся на трибуну, импозантный, холеный столичный гость, привычным взглядом опытного докладчика оглядел переполненный зал городского театра с большой хрустальной люстрой, висевшей на высоком лепном потолке, а на него, затаив от страха дыхание, смотрели жертвы его ночных похождений: прокурор в синих галифе и форменном пиджаке, директор Дома культуры, с которой позабавился Анатолий, подруга жены прокурора, стройным крепким телом которой насладился сам Егоров, одутловатый заведующий отделом пропаганды и агитации райкома партии и еще много-много других трусливых и жалких людишек, чьих лиц Анатолий и не запомнил.
Егоров отпил минеральной воды из стакана, профессионально — гулко откашлялся, поправил узел галстука на шее и сочным лекторским баритоном одарил зал:
— Антон Павлович Чехов, великий русский писатель, человек необыкновенной тонкости и культуры, в письме к своему брату сказал слова, которые по сей день звучат для нас, советских людей, ценным заветом: «В человеке все должно быть прекрасно — и лицо, и одежда, и мысли…»
Анатолий потом клялся своими тремя детьми, которых он обожал больше всего на свете, что именно так начал свой доклад его друг Егоров.
А теперь давайте рассудим.
Все, что рассказал мне Анатолий, кажется таким фантастичным, что, не знай я рассказчика много лет и не доверяй я ему, как себе самому, не поверил бы ни одному слову. Да если честно признать, при всем моем уважении к Анатолию весьма и весьма усомнился я в достоверности этой истории. То, что Егоров, проказник и прощелыга, мог додуматься до такой тотальной ночной проверки всех комнат гостиницы, допускаю. И что швейцар-взяточник был у них наводчиком, верю. И что кое-кто из партийных чинуш районного масштаба, пойманный с поличным с бабой в постели, наложил со страху полные штаны и во всей красе показал свою подлую душонку, тоже могу представить.
Но чтобы все, все мужчины, и не простые забитые людишки, а знающие цену власти и привыкшие командовать, чтобы такие мужчины, коих подняли ночью со своих любовниц два авантюриста, не воспротивились и униженно капитулировали, да еще в придачу отдали своих еще теплых после любовных ласк подруг на глумление и позор — такому я поверить категорически не мог и посчитал, что Анатолий, ради красного словца, перехватил, дал лишку и наболтал, чего не было и быть не могло.
Ибо если прав Анатолий и не соврал ничего, то все наше социалистическое общество — грязный свинарник, а новый тип человека, который мы так любовно выращивали со времен залпа «Авроры», — ничтожество и слизняк, какого еще человечество не знало.
Спорить с Анатолием я не стал, а в душе зачеркнул эту историю, как непристойный и неумный вымысел. И забыл об этом напрочь. Пока жизнь не ткнула меня носом в нечто подобное. И не где-нибудь на периферии, а в самой столице, где собран, как говорится, цвет нации.
Не помню, какое дело привело меня в Москву, но вернее всего, служебная командировка. Потому что поместили меня в одном из первых московских небоскребов — гостинице «Украина», что высится своими тридцатью этажами в гибкой излучине Москвы-реки, напротив моста, ведущего на Кутузовский проспект. Эта гостиница — не из обычных. Простой люд туда и сунуться не может. В ней живут важные заграничные гости, а из наших, советских, только те, кто ходит в высоких чинах или чем-то очень прославился. Все тридцать этажей, тысяча комнат, как соты, набиты отборной, исключительной публикой.
Я в те годы еще не был столь важной персоной, как сейчас, но уже взял старт и удачно отмахал первые ступени по известной лестнице, ведущей к власти. Я был очень озабочен созданием своей карьеры, знал почти все ходы и выходы в закоулках партийной машины, и перспектива передо мной открывалась самая прекрасная.
И вообще жизнь улыбалась мне необычайно. В Москве у меня была невеста Леночка — красавица и умница, блестяще заканчивавшая учебу в университете, дочь прославленного героя войны, влиятельнейшего человека, благоволившего ко мне и очень довольного выбором своей любимицы. Да и сам я был парень хоть куда. Здоров как бык, недурен собой и уже довольно прочно стоял на ногах. Как мне помнится, эту командировку в Москву я и выбил потому, что очень соскучился по Леночке.
Каждый вечер то я пропадал у Леночки в правительственном доме, то она — у меня. Отношения не в пример нынешним у нас были самые чистые, платонические. Если позволяли себе что, то самое большее — поцелуй в губы. Оба мы изнемогали от любви, но ждали, когда Лена получит диплом, и тогда — свадьба и рай.
Гостиница «Украина» гудела как улей, и шесть скоростных вместительных лифтов мчали вверх и вниз потоки людей. На самом верху был ночной ресторан, открытый до утра. Он был единственным такого рода в Москве. И внизу два нормальных огромных ресторана. Хрустальные люстры, бронза, мрамор. Три джаз-оркестра. На дамах дорогие меха, мужчины одеты у лучших портных. Сливки общества. Вот куда я затесался.
В те времена, должен напомнить, во всей стране свирепо проводилась кампания борьбы с хулиганством и безнравственностью, как с позорными пережитками прошлого, пятнавшими светлый лик нового, социалистического общества. В помощь милиции тогда-то и были созданы добровольные народные дружины, куда подбирали молодцов один к одному, по известному трафарету. Это были юные прыщавые пареньки, коим доставляло немалое наслаждение проявлять власть над людьми, арестовывать, хватать и даже бить нещадно при попытке сопротивляться — и все это под прикрытием закона и с благословения начальства. Страшноватые юнцы. К таким, не дай Бог, в руки попасть.
И вот в целях борьбы с безнравственностью эти-то дружинники решили устроить облаву в гостинице «Украина», прочесать весь этот муравейник и выудить, выловить всех носителей разврата, то есть проституток, каковые водились и водятся в Москве в немалых количествах, хотя официально считается, что с этим пороком у нас давно покончено, ибо ликвидирована буржуазная среда, питавшая его. Тем не менее охоту на проституток устраивали довольно часто и хватали немалый улов.
А вот как определить, кто проститутка, а кто нет? Ведь на лбу не написано и в удостоверении личности такая профессия не значится. Поэтому поступали просто. Без всяких уловок. По-топорному. Как часто у нас делается и в других сферах. Хватали всех представительниц слабого пола, а если попадались честные, порядочные женщины, то им предстояло доказать это, и тогда их освобождали после цепи унизительных допросов, ссылаясь на известную поговорку: «Лес рубят — щепки летят». Злая поговорка. Чудовищная. Оперируя ею, Сталин лишил жизни миллионы невинных людей, зачислив их в разряд щепок, которым положено лететь во все стороны, когда рубят лес.
Гостиницу «Украина», несомненно, посещали девицы легкого поведения, и некоторые постояльцы гостиницы охотно пользовались продажной любовью. Все это делалось шито-крыто, втихаря, чтоб никто не знал, и до поры до времени это сходило с рук.
Но вот власти отдали команду дружинникам прочесать гостиницу. Подогнали к парадному подъезду колонну крытых автофургонов, без окон, для того чтобы доставить весь улов в отделения милиции для расследования и допросов. Сотни юнцов в нарукавных повязках хлынули в огромный мраморный вестибюль и, разбившись на группы, оцепили выходы из всех шести скоростных лифтов. В этой гостинице нет лестниц, только лифты. И выходы из этих лифтов, плотно оцепленные дружинниками, превратились в западню для женщин. Для всех женщин подряд, кто имел несчастье очутиться в гостинице именно в этот вечер, когда проводилась облава на проституток.
Кабина лифта, в которой теснилось десятка полтора людей, бесшумно и плавно спускалась вниз, распахивались автоматические двери, спрессованные люди вываливались в вестибюль, и цепкие руки дружинников, пропуская мужчин, хватали женщин и тащили их в сторону, передавая своим дожидавшимся товарищам, которые тем же способом, насильно, заламывая руки, волоча упирающихся по мраморному полу, загоняли их в крытые фургоны.
Шесть лифтов работали беспрерывно, доставляя вниз очередную поживу. Женщин силой отрывали от мужчин, хватали их за все места, лапали, волокли на глазах у их растерявшихся партнеров: то ли любовников, то ли просто товарищей или даже сослуживцев, к коим заскочили повидаться по делу их коллеги женского пола.
Женский крик и плач оглашали огромный мраморный вестибюль среди лепных стен, под многопудовыми хрустальными люстрами. Я находился в этом вестибюле и все видел своими глазами, и от ужаса и отвращения все мое тело покрылось гусиной кожей.
Сотни мужчин, молодых и пожилых, безропотно отдавали своих женщин на расправу и унижения, и ни один не попытался вступиться, отстоять ту, с которой он только что лежал в постели или, что чаще всего было ближе к правде, лишь по-приятельски болтал в своем номере. Мужчины, все как один, струсили, умыли руки, лишь бы не попасть в милицию, не фигурировать в деле, что может привести к неприятностям по службе. Ради того, чтобы избежать небольшого житейского неудобства, эти мужчины, а среди них было много военных, офицеров, совершали откровенное позорное предательство.
Господи, думал я, да что же это творится? В старину, до советской власти, русские люди, дворяне, коим действительно было что терять в случае смерти, шли на дуэль из-за одного косого взгляда, брошенного на их женщину, и погибали, отдавали свою жизнь, отстаивая честь дорогого им существа. Так погибли лучшие поэты России — Пушкин и Лермонтов. Погибли, не задумываясь, без тени страха и мелочных расчетов.
А эти? Кому и терять-то было нечего, ибо не имели они ни имений, ни миллионных капиталов, как те, что в старину шли под пулю, отстаивая свою честь. Они не имели ничего, кроме своих жалких зарплат, казенных тесных квартир и партийного билета, обеспечивающего уровень жизни получше, чем у среднего обывателя, а тот был уж совсем нищенский. У них не было понятия о чести. Они все до единого оказались вполне сформировавшимися негодяями и шкурниками и постарались трусливо испариться, лишь бы не быть взятыми на заметку прыщавым юнцом.
Во всей этой бесчисленной толпе прохвостов один лишь оказался нормальным мужчиной. Не наш. Иностранец. Черный из Африки. Он вышел с белой русо-пятой девчонкой под руку из лифта и, когда руки дружинников потянулись к ней, он прикрыл ее своей спиной и, что-то гневно лопоча на непонятном языке, стал драться, круша своими кулаками прыщавые скулы и мокрые носы.
Он отбил свою даму, не отдал ее и, снова взяв под руку, бережно повел к выходу, высоко неся черную курчавую голову над стадом белых трусливых баранов. Дружинники отхлынули от него. Хотя я могу поклясться, что русская девчонка, которую он проводил из гостиницы, была несомненно, по всем признакам девицей легкого поведения, обыкновенной проституткой, за деньги или заграничные тряпки уступавшей свое тело. Но этот негр с ней спал и это было для него достаточным основанием защищать ее, как самую благородную даму.
Уехали переполненные фургоны от парадного подъезда гостиницы, утихли крики в вестибюле, мужчины рассеялись по щелям, растворились, исчезли. А я стоял под хрустальной люстрой и мне хотелось плакать как ребенку. И не только потому, что я был свидетелем такой чудовищной картины падения нравов. Я оплакивал себя.
Я вас знакомил с моей супругой, и вас теперь не удивляет, что ее зовут не Леной. А? Вы, кажется, догадались.
Леночка в тот вечер была у меня в гостинице, ее вырвали у меня потные, липкие руки дружинников и почти бесчувственную от ужаса и омерзения поволокли по полу к фургонам.
А я? Я одеревенел и стоял как столб. В голове сверлила одна лишь жалкая мыслишка: если я устрою скандал, подерусь, отобью Лену, меня вместе с ней увезут в милицию, составят протокол, который пошлют по месту службы, заставят долго доказывать, что наши с ней отношения чисты и мы не развратничали в моем номере. А как это докажешь? И на мою репутацию ляжет несмываемое пятно в личном деле, как каинова печать, будет вечно следовать за мной милицейский протокол, в котором я буду охарактеризован не с самой лучшей стороны. Моя карьера начнет рушиться.
А кому, скажите мне, люди, нужна карьера, когда растоптаны совесть и честь. Сейчас на склоне лет я это понимаю и рассказываю вам как на духу, чтобы очистить душу от тяжести, висящей на ней. Очищу ли я ее? Вряд ли. Но хоть поговорить начистоту с друзьями, покаяться, ведь это тоже что-то.
Леночку я больше не видал. Она не захотела меня знать. Порвала со мной окончательно и бесповоротно. И была права. А я долго не мог утешиться. Потом женился на другой. Наплодил детей. И вот живу. Не умираю.
Зуев вышел из комнаты «Горное солнце» голый, в синих очках, защищавших глаза от действия ультрафиолетовых лучей. Астахов, возлежавший на диване после парилки, тоже ничем не укрытый, еще розовый от взаимодействия веника и пара, иронично оглядел короткое, в жирных складках тело Зуева:
— Загорел, брат, на горном солнце. Как с Черноморского побережья Кавказа.
— Действительно? — стал поворачиваться боками перед стенным зеркалом Зуев, изучая розовые пятна, проступившие в разных местах, — как бы ожог не схватить.
— Что ты там так долго делал?
— Думал.
— О чем, если не секрет?
— Лежал я, братцы, под горячим солнышком, вкушал достижения цивилизации и думал о том, что в мире нас, русских, не только не понимают, но нарочно напускают побольше туману, когда речь заходит о нас. Словно им там, на Западе, доставляет особое удовольствие мысль о том, что есть, мол, такая страна Россия, не похожая на них, загадочная, как сфинкс. И народ там загадочный… Загадочная славянская душа. Придумано это все от снобизма. Мы, мол, нормальные, а они, мол, с придурью. Читают Достоевского, ахают и охают. Какая тьма душевная! Какая бездна! Аж страшно заглянуть в эту душу. А пробовали вы заглянуть в эту душу? Ох, и удивились бы. Пусто там, как и у вас на душе. Разница лишь в том, что у них от души виски отдает, а у нас водкой разит.
— Я возьму… в рот, — потупилась она.
— Минет, что ли? — вскинул брови Егоров. — У французов это так называется.
— Да, — кивнула она, — с вашего разрешения… Егоров помедлил с ответом, словно взвешивая, стоит ли позволять такую вольность, явно не нашего, а западного происхождения:
— Ладно. Валяйте.
Она с готовностью опустилась на колени, обеими ладонями обхватила ягодицы своего незадачливого напарника и уткнулась лицом под нижнюю складку его живота. Светлые кудряшки на затылке дергались по мере того, как голова глубже зарывалась между безвольно расставленными волосатыми бедрами.
Одутловатый закатил свои поросячьи глазки и морщил розовый носик, посапывая.
— Отставить, — брезгливо скривился Егоров. — Стошнить может. Хреноватый мужик тебе, баба, достался. Одевайся.
Она вскочила с колен, вытерла ладонью губы и заглянула интимно и доверительно Егорову в глаза:
— Я могу считать, что вы меня простили?
— Это уж решать будем мы. В любом случае, основная вина на нем лежит. Соблазнил, а ничего сделать не может. Ты — жертва.
— Правильно, — горячо закивала она, торопливо натягивая на голый зад юбку. — Кобель слабосильный. Лишь раздразнил. Твоим хером только сковороды мазать. И за такую радость мне ставить под удар свою карьеру и личную жизнь?
Она уже была в свитере, а бюстгальтер и трусики, не надев, смяла в кулаке и наотмашь хлестнула одутловатого по носу.
— Без рукоприкладства, — остановил ее Егоров. — Он свое наказание получит. А ты давай валяй отсюда. Вот он тебя проводит.
— Пойдемте товарищ, — переложив бюстгальтер и трусики в другую руку, с готовностью схватила она Анатолия за локоть.
Они вышли в тускло освещенный коридор, обогнули застывшего тумбой швейцара, быстрым шагом отмахали три марша лестницы, вошли в ее маленький номер. Она включила свет, заперла дверь, швырнула на кровать смятые трусики и бюстгальтер и спросила Анатолия:
— Я вам нравлюсь… как женщина?
Анатолий что-то забормотал в ответ, а она не стала слушать.
— Давайте я вам отсосу. Идет? На память об этой ночи…
Она легко подтолкнула его к кровати, он сел, потеряв равновесие, завалился на спину, ткнувшись затылком в стену. Ее быстрые пальцы забегали по брюкам, расстегивая «молнию», она склонила лицо, зарылась носом, и Анатолий почувствовал, как теплые губы обхватили быстро возбудившийся член, и она задвигала липким язычком, отчего блаженство растеклось по всему телу.
Уже провожая его из комнаты, она доверительно заглянула в глаза и, облизывая языком губы, спросила:
— Значит, все в ажуре? Я могу быть спокойна?
— Более-менее, — он ободряюще хлопнул ее по заду и вышел в сонный пустой коридор.
Внизу он увидел, швейцара у другой двери и понял, что Егоров чинит расправу над новой парой. Анатолий вошел без стука в маленький номер со следами раздавленных клопов на старых пожухлых обоях и единственным окном, выходившим во двор. Егоров сидел, развалившись, в кресле возле круглого столика под плюшевой скатертью, на котором темнела бутылка чуть-чуть отпитого портвейна, два стакана со следами вина на донышках и раскрытая пачка дешевого печенья. Крошки от печенья были раскиданы по скатерти. Вино, стаканы и печенье имели виноватый вид вещественных доказательств совершенного преступления, а сами преступники сидели рядышком на краешке кровати, полуодетые и по возрасту да и по виду никак не похожие на развратников.
Ему было за пятьдесят. Ей не меньше. Оба невзрачные, жалкие, и, видать, нагота двух пожилых и некрасивых людей покоробила эстетическое чувство Егорова, и он позволил им накинуть на себя кое-что из одежды.
Они сидели на краю кровати, как два воробушка, и обреченно и безо всякой воли к протесту смотрели Егорову в рот. А тот, чуть ли не зевая от скуки, читал им мораль и сам тяготился своей ролью, настолько этот случай был неинтересным.
— Итак, — подвел он итог, когда Анатолий вернулся, — вы, старые пакостники, понесете ответственность по всей строгости партийных норм. Ты, бабушка, собирай свои манатки и катись отсюда…
— А я? — вскинул головку на цыплячьей шее ее любовник.
Ты? — смерил его скучающим взглядом Егоров, прикидывая, чем бы его еще припугнуть. — Ты тут останешься. Комната твоя, куда тебе идти? Спи до утра, если сможешь уснуть…
Его взгляд остановился на бутылке портвейна. Хмель от прежде выпитого уже улетучился из головы, захотелось добавить, и Егоров сказал деловито:
— Вино и закуску мы конфискуем…
— Пожалуйста, пожалуйста, — метнулся от кровати к столику полуодетый человек и дрожащими руками схватил портвейн и пачку печенья, просыпав несколько кусочков на пол. — Стаканы тоже возьмете?
— На хрен нам твои стаканы? — рассердился Егоров, забирая у него портвейн и печенье. — Это мы пришьем к делу, как вещественные доказательства.
В коридоре Егоров, не стесняясь швейцара, запрокинув голову, отхлебнул из горла несколько долгих глотков портвейна и отдал печенье и бутылку швейцару: — Держи, борода. Но не смей пить. Это — улики. Понял? А теперь веди к следующим голубкам.
По коридору прошел запоздалый жилец, недоуменно покосился на них, и швейцар, придерживавший рукой у груди бутылку портвейна и пачку печенья, помедлил перед дверью и постучал лишь тогда, когда фигура исчезла за поворотом коридора.
В этой комнате «контролеров» ожидал сюрприз, который мог бы привести к скандалу и самым плачевным последствиям для них. В этой комнате обитал не кто иной, как прокурор. Тоже делегат конференции. И при этом сравнительно молодой и рослый, здоровый мужик. Способный набить морды и Егорову, и Анатолию и вышвырнуть их, как шкодливых котят, в коридор. А утром возбудить против них уголовное дело по всей строгости закона, который уж кому-кому, а прокурору известен до последней запятой.
Белобрысый прокурор открыл дверь без спешки и успел натянуть на себя синие форменные галифе, а босые ноги сунуть в шлепанцы. Его ночная подруга, особа тоже молодая и крайне аппетитная, сидела на кровати в розовой рубашке с кружевами по краю, поджав колени к подбородку, и колени ее были круглыми, вкусными, а с красивого и нагловатого лица еще не сошли следы возбуждения от любовных утех, так неуместно прерванных этим вторжением.
Прокурора не убедили слова Егорова о том, что они — партийные контролеры и по указанию свыше проводят проверку облика делегатов, размещенных в гостинице. Он потребовал предъявить документы. Егоров и Анатолий без большой охоты показали ему удостоверения. Они сразу поникли и даже побледнели, но прокурор, к счастью, этого не заметил. То, что они оба из Москвы, неожиданно произвело впечатление на прокурора и заметно сбило с него спесь. И тогда Егоров, быстро совладав с собой и припомнив весь арсенал демагогических словечек и лозунгов, коршуном налетел на прокурора, не давая ему опомниться под потоком самых страшных обвинений, изреченных безапелляционным тоном и голосом, полным негодующего металла.
Бравый прокурор на глазах растерял остатки мужества и позорно капитулировал. Воспользовавшись паузой в гневной филиппике Егорова, он смиренно вставил:
— Товарищи, да мы же все мужчины… Попытайтесь понять… С каждым бывает…
— Не с каждым! — отсек Егоров. — А с нарушителями норм партийной морали.
— Ну, хорошо… согласен… каюсь… Бес попутал… А повинную голову меч не сечет… У меня семья, детишки… Десять лет в партии… ни одного взыскания… Безупречная репутация…
— Безупречная, — сказал Егоров. — А она кто? Тоже делегат совещания?
— Да. Из местных. Живет не в гостинице. Заглянула на огонек. Она — подруга моей жены. Вместе институт кончали…
— Так, подруга, — протянул Егоров, плотоядно оглядывая аппетитную фигурку в ночной рубашке, молча сидевшую в углу кровати, положив подбородок на колени. — Документы с собой?
— А зачем мне их таскать? — криво усмехнулась она. — Дома документы.
— И муж дома? — спросил Егоров. — Спит небось, второй сон видит.
— Это вас не касается.
— Ой ли? — улыбнулся ей Егоров. — Ну, вот что, матушка, одевайся, да побыстрей. Пойдешь с нами.
— Никуда не пойду.
— Нет, нет, тебе надо пойти, — вмешался прокурор. — Не надо сердить товарищей. Они при исполнении служебных обязанностей.
— Подонок! — сплюнула женщина, поднявшись на ноги на упругом матрасе. — Жалкий трус! Не может защитить женщину, с которой спит. Все равно этим своей шкуры не спасешь.
Она стала одеваться у них на глазах, демонстративно не отворачиваясь, и, когда натягивала трусики на крепкие стройные бедра, вызывающе задрала рубашку.
Прокурор услужливо протянул ей юбку. Она вырвала ее из его руки и презрительно прищурилась:
— Не лакействуй, не поможет.
Одевшись, она через плечо бросила Егорову:
— Я готова.
И направилась к двери.
Егоров и Анатолий пошли за ней. Прокурор остался посреди комнаты с подтяжками на голых мускулистых плечах, в синих галифе и шлепанцах:
— Значит, дело миром кончилось? Я вас так понял? Дальнейшего хода не будет?
Она в дверях резко обернулась, гневно сверкнула греховными глазами:
— Замолчи, мерзавец! А то меня стошнит!
В коридоре она не без презрения осмотрела Егорова с ног до головы:
— Куда поведете?
— Следуйте за нами, — дрогнувшим от возбуждения голосом сказал Егоров.
Они втроем пришли в комнату, которую занимал Егоров. Она швырнула свою сумку на кровать, оглядела комнату и спросила:
— Вдвоем будете? Или только ты?
— Это мы решим полюбовно, — запер дверь на ключ Егоров. — Такую бабенку уступить другому — это себя не уважать.
— А он выйдет? Или будет присутствовать при сем?
— А уж это как вашей душеньке будет угодно.
— Мне безразлично. Я вас всех презираю. Выпить не найдется?
— Как не найдется? — Егоров поспешно стал отпирать дверь. — Это мы мигом.
Он отнял у швейцара портвейн и печенье, и пока он отсутствовал, женщина стала лениво раздеваться, делая вид, что не замечает Анатолия. Вещи свои она аккуратно складывала на спинку стула и, дойдя до нижней рубашки с кружевной оторочкой, помедлила, раздумывая, и тоже сняла через голову, представ перед Анатолием во всей обнаженной красе.
Когда вернулся Егоров, неся в охапке портвейн и печенье, она произнесла, ни к кому из них конкретно не обращаясь:
— Во всей этой истории мне мужа своего жаль. Уж больно худо ему будет, если прослышит. Ради него я вам в морды не плюнула.
— Да мы не понимаем, что ли? — от возбуждения теряя привычный начальственный тон, сказал Егоров, разливая нетвердой рукой вино по стаканам. — Мы — джентльмены.
— Подонки вы все, — сказала она, принимая стакан и не прикрывая своей наготы.
Анатолию стало как-то не по себе, словно он присутствовал при публичной казни. Торопливо опрокинув в рот кислый портвейн, он вышел в коридор. За его спиной скрипнул поворачиваемый в замке ключ.
Почти до рассвета куражились в гостинице на всех, ее этажах Егоров и Анатолий в сопровождении швейцара. Разбудили десятки людей, поднимали женщин из постели, издевались как могли над испуганными, растерянными людьми и ни разу не встретили сопротивления. Люди безропотно сносили унижения, канючили, вымаливая снисхождение, и все, как на подбор, даже не подумали защитить своих дам.
Егоров и Анатолий угомонились лишь под утро, совсем выбившись из сил и засыпая на ходу.
Они проспали утреннее заседание межобластного совещания работников идеологического фронта и еле успели ко второй половине, где, согласно повестке дня, должен был выступать с докладом Егоров.
Он поднялся на трибуну, импозантный, холеный столичный гость, привычным взглядом опытного докладчика оглядел переполненный зал городского театра с большой хрустальной люстрой, висевшей на высоком лепном потолке, а на него, затаив от страха дыхание, смотрели жертвы его ночных похождений: прокурор в синих галифе и форменном пиджаке, директор Дома культуры, с которой позабавился Анатолий, подруга жены прокурора, стройным крепким телом которой насладился сам Егоров, одутловатый заведующий отделом пропаганды и агитации райкома партии и еще много-много других трусливых и жалких людишек, чьих лиц Анатолий и не запомнил.
Егоров отпил минеральной воды из стакана, профессионально — гулко откашлялся, поправил узел галстука на шее и сочным лекторским баритоном одарил зал:
— Антон Павлович Чехов, великий русский писатель, человек необыкновенной тонкости и культуры, в письме к своему брату сказал слова, которые по сей день звучат для нас, советских людей, ценным заветом: «В человеке все должно быть прекрасно — и лицо, и одежда, и мысли…»
Анатолий потом клялся своими тремя детьми, которых он обожал больше всего на свете, что именно так начал свой доклад его друг Егоров.
А теперь давайте рассудим.
Все, что рассказал мне Анатолий, кажется таким фантастичным, что, не знай я рассказчика много лет и не доверяй я ему, как себе самому, не поверил бы ни одному слову. Да если честно признать, при всем моем уважении к Анатолию весьма и весьма усомнился я в достоверности этой истории. То, что Егоров, проказник и прощелыга, мог додуматься до такой тотальной ночной проверки всех комнат гостиницы, допускаю. И что швейцар-взяточник был у них наводчиком, верю. И что кое-кто из партийных чинуш районного масштаба, пойманный с поличным с бабой в постели, наложил со страху полные штаны и во всей красе показал свою подлую душонку, тоже могу представить.
Но чтобы все, все мужчины, и не простые забитые людишки, а знающие цену власти и привыкшие командовать, чтобы такие мужчины, коих подняли ночью со своих любовниц два авантюриста, не воспротивились и униженно капитулировали, да еще в придачу отдали своих еще теплых после любовных ласк подруг на глумление и позор — такому я поверить категорически не мог и посчитал, что Анатолий, ради красного словца, перехватил, дал лишку и наболтал, чего не было и быть не могло.
Ибо если прав Анатолий и не соврал ничего, то все наше социалистическое общество — грязный свинарник, а новый тип человека, который мы так любовно выращивали со времен залпа «Авроры», — ничтожество и слизняк, какого еще человечество не знало.
Спорить с Анатолием я не стал, а в душе зачеркнул эту историю, как непристойный и неумный вымысел. И забыл об этом напрочь. Пока жизнь не ткнула меня носом в нечто подобное. И не где-нибудь на периферии, а в самой столице, где собран, как говорится, цвет нации.
Не помню, какое дело привело меня в Москву, но вернее всего, служебная командировка. Потому что поместили меня в одном из первых московских небоскребов — гостинице «Украина», что высится своими тридцатью этажами в гибкой излучине Москвы-реки, напротив моста, ведущего на Кутузовский проспект. Эта гостиница — не из обычных. Простой люд туда и сунуться не может. В ней живут важные заграничные гости, а из наших, советских, только те, кто ходит в высоких чинах или чем-то очень прославился. Все тридцать этажей, тысяча комнат, как соты, набиты отборной, исключительной публикой.
Я в те годы еще не был столь важной персоной, как сейчас, но уже взял старт и удачно отмахал первые ступени по известной лестнице, ведущей к власти. Я был очень озабочен созданием своей карьеры, знал почти все ходы и выходы в закоулках партийной машины, и перспектива передо мной открывалась самая прекрасная.
И вообще жизнь улыбалась мне необычайно. В Москве у меня была невеста Леночка — красавица и умница, блестяще заканчивавшая учебу в университете, дочь прославленного героя войны, влиятельнейшего человека, благоволившего ко мне и очень довольного выбором своей любимицы. Да и сам я был парень хоть куда. Здоров как бык, недурен собой и уже довольно прочно стоял на ногах. Как мне помнится, эту командировку в Москву я и выбил потому, что очень соскучился по Леночке.
Каждый вечер то я пропадал у Леночки в правительственном доме, то она — у меня. Отношения не в пример нынешним у нас были самые чистые, платонические. Если позволяли себе что, то самое большее — поцелуй в губы. Оба мы изнемогали от любви, но ждали, когда Лена получит диплом, и тогда — свадьба и рай.
Гостиница «Украина» гудела как улей, и шесть скоростных вместительных лифтов мчали вверх и вниз потоки людей. На самом верху был ночной ресторан, открытый до утра. Он был единственным такого рода в Москве. И внизу два нормальных огромных ресторана. Хрустальные люстры, бронза, мрамор. Три джаз-оркестра. На дамах дорогие меха, мужчины одеты у лучших портных. Сливки общества. Вот куда я затесался.
В те времена, должен напомнить, во всей стране свирепо проводилась кампания борьбы с хулиганством и безнравственностью, как с позорными пережитками прошлого, пятнавшими светлый лик нового, социалистического общества. В помощь милиции тогда-то и были созданы добровольные народные дружины, куда подбирали молодцов один к одному, по известному трафарету. Это были юные прыщавые пареньки, коим доставляло немалое наслаждение проявлять власть над людьми, арестовывать, хватать и даже бить нещадно при попытке сопротивляться — и все это под прикрытием закона и с благословения начальства. Страшноватые юнцы. К таким, не дай Бог, в руки попасть.
И вот в целях борьбы с безнравственностью эти-то дружинники решили устроить облаву в гостинице «Украина», прочесать весь этот муравейник и выудить, выловить всех носителей разврата, то есть проституток, каковые водились и водятся в Москве в немалых количествах, хотя официально считается, что с этим пороком у нас давно покончено, ибо ликвидирована буржуазная среда, питавшая его. Тем не менее охоту на проституток устраивали довольно часто и хватали немалый улов.
А вот как определить, кто проститутка, а кто нет? Ведь на лбу не написано и в удостоверении личности такая профессия не значится. Поэтому поступали просто. Без всяких уловок. По-топорному. Как часто у нас делается и в других сферах. Хватали всех представительниц слабого пола, а если попадались честные, порядочные женщины, то им предстояло доказать это, и тогда их освобождали после цепи унизительных допросов, ссылаясь на известную поговорку: «Лес рубят — щепки летят». Злая поговорка. Чудовищная. Оперируя ею, Сталин лишил жизни миллионы невинных людей, зачислив их в разряд щепок, которым положено лететь во все стороны, когда рубят лес.
Гостиницу «Украина», несомненно, посещали девицы легкого поведения, и некоторые постояльцы гостиницы охотно пользовались продажной любовью. Все это делалось шито-крыто, втихаря, чтоб никто не знал, и до поры до времени это сходило с рук.
Но вот власти отдали команду дружинникам прочесать гостиницу. Подогнали к парадному подъезду колонну крытых автофургонов, без окон, для того чтобы доставить весь улов в отделения милиции для расследования и допросов. Сотни юнцов в нарукавных повязках хлынули в огромный мраморный вестибюль и, разбившись на группы, оцепили выходы из всех шести скоростных лифтов. В этой гостинице нет лестниц, только лифты. И выходы из этих лифтов, плотно оцепленные дружинниками, превратились в западню для женщин. Для всех женщин подряд, кто имел несчастье очутиться в гостинице именно в этот вечер, когда проводилась облава на проституток.
Кабина лифта, в которой теснилось десятка полтора людей, бесшумно и плавно спускалась вниз, распахивались автоматические двери, спрессованные люди вываливались в вестибюль, и цепкие руки дружинников, пропуская мужчин, хватали женщин и тащили их в сторону, передавая своим дожидавшимся товарищам, которые тем же способом, насильно, заламывая руки, волоча упирающихся по мраморному полу, загоняли их в крытые фургоны.
Шесть лифтов работали беспрерывно, доставляя вниз очередную поживу. Женщин силой отрывали от мужчин, хватали их за все места, лапали, волокли на глазах у их растерявшихся партнеров: то ли любовников, то ли просто товарищей или даже сослуживцев, к коим заскочили повидаться по делу их коллеги женского пола.
Женский крик и плач оглашали огромный мраморный вестибюль среди лепных стен, под многопудовыми хрустальными люстрами. Я находился в этом вестибюле и все видел своими глазами, и от ужаса и отвращения все мое тело покрылось гусиной кожей.
Сотни мужчин, молодых и пожилых, безропотно отдавали своих женщин на расправу и унижения, и ни один не попытался вступиться, отстоять ту, с которой он только что лежал в постели или, что чаще всего было ближе к правде, лишь по-приятельски болтал в своем номере. Мужчины, все как один, струсили, умыли руки, лишь бы не попасть в милицию, не фигурировать в деле, что может привести к неприятностям по службе. Ради того, чтобы избежать небольшого житейского неудобства, эти мужчины, а среди них было много военных, офицеров, совершали откровенное позорное предательство.
Господи, думал я, да что же это творится? В старину, до советской власти, русские люди, дворяне, коим действительно было что терять в случае смерти, шли на дуэль из-за одного косого взгляда, брошенного на их женщину, и погибали, отдавали свою жизнь, отстаивая честь дорогого им существа. Так погибли лучшие поэты России — Пушкин и Лермонтов. Погибли, не задумываясь, без тени страха и мелочных расчетов.
А эти? Кому и терять-то было нечего, ибо не имели они ни имений, ни миллионных капиталов, как те, что в старину шли под пулю, отстаивая свою честь. Они не имели ничего, кроме своих жалких зарплат, казенных тесных квартир и партийного билета, обеспечивающего уровень жизни получше, чем у среднего обывателя, а тот был уж совсем нищенский. У них не было понятия о чести. Они все до единого оказались вполне сформировавшимися негодяями и шкурниками и постарались трусливо испариться, лишь бы не быть взятыми на заметку прыщавым юнцом.
Во всей этой бесчисленной толпе прохвостов один лишь оказался нормальным мужчиной. Не наш. Иностранец. Черный из Африки. Он вышел с белой русо-пятой девчонкой под руку из лифта и, когда руки дружинников потянулись к ней, он прикрыл ее своей спиной и, что-то гневно лопоча на непонятном языке, стал драться, круша своими кулаками прыщавые скулы и мокрые носы.
Он отбил свою даму, не отдал ее и, снова взяв под руку, бережно повел к выходу, высоко неся черную курчавую голову над стадом белых трусливых баранов. Дружинники отхлынули от него. Хотя я могу поклясться, что русская девчонка, которую он проводил из гостиницы, была несомненно, по всем признакам девицей легкого поведения, обыкновенной проституткой, за деньги или заграничные тряпки уступавшей свое тело. Но этот негр с ней спал и это было для него достаточным основанием защищать ее, как самую благородную даму.
Уехали переполненные фургоны от парадного подъезда гостиницы, утихли крики в вестибюле, мужчины рассеялись по щелям, растворились, исчезли. А я стоял под хрустальной люстрой и мне хотелось плакать как ребенку. И не только потому, что я был свидетелем такой чудовищной картины падения нравов. Я оплакивал себя.
Я вас знакомил с моей супругой, и вас теперь не удивляет, что ее зовут не Леной. А? Вы, кажется, догадались.
Леночка в тот вечер была у меня в гостинице, ее вырвали у меня потные, липкие руки дружинников и почти бесчувственную от ужаса и омерзения поволокли по полу к фургонам.
А я? Я одеревенел и стоял как столб. В голове сверлила одна лишь жалкая мыслишка: если я устрою скандал, подерусь, отобью Лену, меня вместе с ней увезут в милицию, составят протокол, который пошлют по месту службы, заставят долго доказывать, что наши с ней отношения чисты и мы не развратничали в моем номере. А как это докажешь? И на мою репутацию ляжет несмываемое пятно в личном деле, как каинова печать, будет вечно следовать за мной милицейский протокол, в котором я буду охарактеризован не с самой лучшей стороны. Моя карьера начнет рушиться.
А кому, скажите мне, люди, нужна карьера, когда растоптаны совесть и честь. Сейчас на склоне лет я это понимаю и рассказываю вам как на духу, чтобы очистить душу от тяжести, висящей на ней. Очищу ли я ее? Вряд ли. Но хоть поговорить начистоту с друзьями, покаяться, ведь это тоже что-то.
Леночку я больше не видал. Она не захотела меня знать. Порвала со мной окончательно и бесповоротно. И была права. А я долго не мог утешиться. Потом женился на другой. Наплодил детей. И вот живу. Не умираю.
Зуев вышел из комнаты «Горное солнце» голый, в синих очках, защищавших глаза от действия ультрафиолетовых лучей. Астахов, возлежавший на диване после парилки, тоже ничем не укрытый, еще розовый от взаимодействия веника и пара, иронично оглядел короткое, в жирных складках тело Зуева:
— Загорел, брат, на горном солнце. Как с Черноморского побережья Кавказа.
— Действительно? — стал поворачиваться боками перед стенным зеркалом Зуев, изучая розовые пятна, проступившие в разных местах, — как бы ожог не схватить.
— Что ты там так долго делал?
— Думал.
— О чем, если не секрет?
— Лежал я, братцы, под горячим солнышком, вкушал достижения цивилизации и думал о том, что в мире нас, русских, не только не понимают, но нарочно напускают побольше туману, когда речь заходит о нас. Словно им там, на Западе, доставляет особое удовольствие мысль о том, что есть, мол, такая страна Россия, не похожая на них, загадочная, как сфинкс. И народ там загадочный… Загадочная славянская душа. Придумано это все от снобизма. Мы, мол, нормальные, а они, мол, с придурью. Читают Достоевского, ахают и охают. Какая тьма душевная! Какая бездна! Аж страшно заглянуть в эту душу. А пробовали вы заглянуть в эту душу? Ох, и удивились бы. Пусто там, как и у вас на душе. Разница лишь в том, что у них от души виски отдает, а у нас водкой разит.