Содержание


Эфраим Севела

Мужской разговор в русской бане



   Протопи ты мне баньку по-белому,

   Я от белого света отвык,

   Угорю я, и мне, угорелому,

   Пар горячий развяжет язык.

Из песни Владимира Высоцкого





 
   Отвергая классовую мораль эксплуататоров, коммунисты противопоставляют извращенным эгоистическим взглядам и нравам старого мира коммунистическую мораль — самую справедливую и благородную мораль, выражающую интересы и идеалы всего трудящегося человечества…

Из Программы Коммунистической партии Советского Союза




 
   Раньше здесь останавливались только местные пригородные поезда и стояли всего одну минуту. Но с тех пор, как в стороне от железной дороги, в глубине сосновых и еловых лесов была отгорожена большая территория с глубокими чистыми озерами среди живописных холмов и построен санаторный комплекс, именуемый в документах «Объект № 2», на этой маленькой станции разрешили делать остановку поездам дальнего следования со спальными вагонами, и стояли здесь поезда по пять, а порой и больше минут, нарушая расписание, чтобы дать высокопоставленным пассажирам и членам их семей возможность спокойно, без спешки выгрузиться вместе с багажом.
   Санаторий был зимний, потому что в этом краю лесных холмов и замерзших озер, далеко от больших городов, стояла настоящая русская зима, многоснежная, морозная и при этом ласково-солнечная.
   К поездам дальнего следования присылались для транспортировки гостей не автомобили, а настоящие русские тройки, с бубенцами и колокольчиком под дугой, запряженные горячими сытыми конями, с расписными легкими санками, и кучера, как в старые времена, укутывали седоков большой медвежьей шкурой. Кучера, соответственно принаряженные в русские кафтаны и шапки пирожком, гнали тройки с ветерком, и у гостей с первого же момента создавалось радостное праздничное настроение, которое упорно поддерживалось на этом уровне весь срок отдыха усилиями многочисленного медицинского и обслуживающего персонала.
   Прежние станционные постройки, жалкие и крохотные, как будка путевого обходчика, снесли и на их месте воздвигли из смолистых рубленых бревен большой вокзал в славянском стиле, с резными наличниками и куполами без крестов — абсолютная копия церкви Василия Блаженного. Зимой, покрытый шапками снега на куполах, вокзал-теремок сразу вводил приезжего в сказку. От санатория до станции проложили специальную дорогу, и всю зиму бульдозеры содержали ее в порядке, превратив в гладкое накатанное ущелье среди сахарных стен сдвинутого снега.
   За триста метров до главного въезда в санаторий дорога была перекрыта аркой, переплетенной еловыми лапами, и во всю ширину арки развевался на морозе красный транспарант:
ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ К КОММУНИЗМУ
   Здесь был шлагбаум и всем посторонним проезжать дальше категорически возбранялось. Подтверждая этот строгий запрет, у шлагбаума стоял вооруженный вахтер в тулупе, а на цепи поскуливал злой сторожевой пес.
   От шлагбаума начинались фонари на столбах чугунного фигурного литья, лес густел, обступая накатанную дорогу сплошной гудящей стеной.
   Затем шел второй шлагбаум с вахтером и аркой, на которой было написано:
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!
   От этой арки убегали в лес столбы с колючей проволокой, намертво отгораживавшей территорию санатория от внешнего мира.
   Дальше начиналась сама территория — снежный сказочный городок, без конца и края, с чисто выметенными дорогами и дорожками среди искрящихся снежных сугробов, с голубыми елями по краям. И в снежных сугробах под снежными шапками стояли дома-терема с веселыми крылечками, с коньками на крыше и кирпичными трубами, откуда в небо уходил дым из печей, растопленных смолистыми дровами.
   Каждой семье отводился отдельный, с тремя спальнями, терем, снаружи отделанный под русскую сказку, а внутри — полнейший европейский комфорт, от импортных ковров на полу до туалета и ванной. Даже обои на стенах были заграничные.
   В каждом тереме — цветной телевизор, а на высокой антенне над заснеженной крышей, чтоб не нарушить сказочного стиля, посадили резного золотого петушка.
   В каждом тереме — рояль, независимо от того, умеют ли его обитатели стучать по клавишам. А так как пройти мимо белых и черных клавиш и не стукнуть по ним — сверх человеческих сил, все рояли в теремах стоят расстроенные и издают дребезжащие звуки.
   Врачей и медицинских сестер в санатории больше, чем отдыхающих, и уж они отрабатывают свою высокую зарплату и теплые местечки в поте лица своего и обхаживают каждого попавшего к ним в руки по-царски, докапываясь до самых застарелых и забытых болезней.
   Крытый бассейн с подогретой водой, каток с набором любых коньков и костюмов, ледяные горки с финскими санями, лыжи. А какой клуб! А кинотеатр! А биллиардная! А катанье на тройках с бубенцами! А бани с парилками и комнатами отдыха, с выпивкой и закуской в холодильниках!
   К услугам отдыхающих просторная, со стеклянными стенами столовая, где ешь в тепле и без ветра, а чувствуешь себя среди снегов и на морозе. В столовой все подавалось к столу официантками, одетыми в русские костюмы, с кокошниками на головах, в таком изобилии, какого давно уж не увидишь на полках магазинов, а лишь в ресторанах «Интуриста», для иностранных гостей. Архангельская семга и байкальский омуль, амурская красная икра и черная зернистая с Каспия, тамбовские окорока и донские перепелки, вологодское масло и латвийский сыр. Фрукты и овощи всю зиму. И напитки всех сортов: от кавказских вин и коньяков до французских «Шартреза» и «Камю».
   Все это доставлялось из правительственных фондов в автомобилях-холодильниках, и они проносились по дорогам на большой скорости мимо бедных деревень с покосившимися избами и сельских магазинов с пустыми полками и витринами, где вместо товаров висели лозунги и плакаты, прославляющие советскую власть и призывающие народ трудиться еще упорней, чтоб наконец догнать и перегнать капиталистическую Америку.
   Вначале на вокзале-тереме был открыт буфет с кипящими самоварами и скатертями, расшитыми петухами. Но кто-то из хозяйственников перестарался и забросил в буфет жигулевского пива и свиных сосисок. И тогда из окрестных деревень на вокзал повалили толпы мужиков и баб за пивом и сосисками, каких в продаже здесь годами не бывало.
   Это нарушило сказку. Деревенский люд был одет в стеганые ватные телогрейки, в рваные полушубки и лысые плюшевые жакеты, на ногах, что у мужиков, что у баб, — сбитые кирзовые сапоги. И вся эта орава, потная, с выпученными глазами, штурмом брала буфет, опрокидывая столы с самоварами и льняными скатертями, расшитыми петухами.
   Продажу пива и сосисок пришлось прекратить. И кое-кому досталось по шее за головотяпство и притупление политической бдительности. Потому что, кроме своих партийных вельмож, сюда приезжали подкрепить здоровье на русском морозе и черной икре иностранные гости: коммунисты и прогрессивные деятели из сочувствующих.
   Один из них, итальянский журналист Умберто Брокколини, не коммунист, но прогрессивный, из сочувствующих, проявил нездоровое любопытство при виде толпы мужиков и баб, осаждающих станционный буфет… А был этот Брокколини занозистый господин, никогда не знаешь наперед, что он напишет. В своих статьях в итальянских газетах он то похвалит Советский Союз, то ругнет, и в зависимости от этого советская пресса реагировала в ответ, называя его то «известный итальянский прогрессивный журналист Брокколини», то «небезызвестный борзописец Брокколини» или просто «пресловутый Брокколини».
   Пригласили его отдохнуть с семьей в тот недолгий период, когда в СССР его величали «известный и прогрессивный». И надо же! Выходит Умберто с семьей из спального вагона, жмурится на слепящий снег, на горячую тройку, звенящую бубенцами и от нетерпения приплясывающую в ожидании иностранных седоков, а когда глаза его привыкли к блеску снега, узрел Умберто Брокколини жаждущих пива и сосисок обитателей этой страны — строителей коммунизма. И спросил с дотошностью западного борзописца, отчего, мол, эти люди одеты в живописные лохмотья, кто они такие и почему здесь толпятся? И достал блокнотик с карандашом-фломастером.
   Кое у кого из встречавших гостя запершило в горле и засосало под ложечкой в предчувствии большой беды. Но выручил переводчик, лихой малый, прикрепленный к Умберто:
   — А это, — сказал он, не моргнув, — фольклорный ансамбль песни и пляски. В старинных костюмах, отображающих, как жили крестьяне до революции. Собрались они здесь для репетиции. Скоро фестиваль. Наша страна любовно сохраняет старинный фольклор.
   Умберто Брокколини был растроган до слез и обменялся рукопожатиями с некоторыми участниками ансамбля. А вскоре в итальянской прессе появилась статья Умберто Брокколини о талантливости русского народа, трогательно сохраняющего старинные обычаи и обряды. Брокколини увез в Рим несколько редких русских икон, подаренных ему перед отъездом.
   Переводчик за смекалку и находчивость получил поощрение от своего начальства и на три года укатил работать за границу.
   В той же статье Умберто Брокколини воздал должное заботе советского государства о здоровье трудящихся, живописно обрисовав изобильное питание и условия жизни в закрытом санатории «Объект № 2», где он со своей семьей бесплатно блаженствовал три недели.
   Заканчивалась статья «известного итальянского прогрессивного журналиста» Умберто Брокколини так:
   «Здесь, в этой стране, наяву осуществляется мечта всего угнетенного человечества. Не только ракеты и спутники создала советская держава, но и нового человека, с новой моралью, с крепкой семьей и чистыми чувствами. Этот человек, не знающий порнографии и проституции, продажности и коррупции, сексуальной грязи, в которой потонул разлагающийся Запад, строит на своей земле царство свободы и духовной красоты».
   Рано-рано утром, когда солнце еще не поднялось из-за холмов и припорошенные снегом леса стоят заиндевелые в морозном дыму, к арке с красным транспарантом «ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ К КОММУНИЗМУ» из разных концов леса по заметенным тропкам и проселкам, проваливаясь по пояс в снег и нещадно матерясь, выбираются деревенские бабы в ватниках и сапогах, в платках, натянутых по самые брови, и каждая несет в руке порожнее, чисто вымытое ведро. Эти бабы считаются в округе счастливицами, им здорово повезло, и им отчаянно завидуют, а потому и злословят их подруги, чей удел гнуть спину в колхозе, получая за это лишь пустые трудодни. Эти бабы работают на «Объекте № 2» обслугой: официантками, уборщицами, дворниками и нянечками в лечебных корпусах. Им платят деньгами, как рабочим, они едят вволю, сколько влезет, самых вкусных, невиданных в деревне кушаний, и еще им позволяется уносить с собой объедки из столовой и кухонные помои, чтобы подкормить дома оголодавшую скотину, для чего они предусмотрительно прихватывают из дому ведра.
   Эти бабы проводят день среди довольства, богатства и сытости, а на ночь возвращаются в убогие деревни, откуда сбежали в города почти все мужчины, в холодные пустые избы, бегают за водой полкилометра к обледенелому колодцу, а по нужде ходят на огороды, в дощатую, продуваемую всеми ветрами будку над выгребной ямой. И не ропщут, а, наоборот, нарадоваться не могут, что им так повезло, и поэтому трудолюбивы и старательны без приказа, а также покорны и послушны начальству.
   В санатории у каждой в шкафчике хранится казенная рабочая одежда, красивая до невозможности, которую строго возбраняется выносить за территорию. В этой сказочной униформе щеголяют они весь день. В теплых бархатных душегрейках, отороченных мехом, в шитых бисером кокошниках на голове выглядят они словно оперные боярыни. А на ногах — черные валенки-чесанки, мягкие-мягкие, теплые-теплые. Когда настает оттепель, выдают со склада галоши и непромокаемые плащи с капюшоном.
   Бабы идут на работу пешком, порой за три, а то и за все пять километров. Без дороги, по тропкам, заметенным за ночь сугробами. А обратно еще надо переть полное ведро объедков и — Боже упаси упасть и не разлить.
   Вахтер у арки ленится поднять шлагбаум — деревенским, мол, бабам не привыкать, и они, сгибаясь в три погибели, пробираются под шлагбаумом и снова разгибаются на той стороне за транспарантом «ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ К КОММУНИЗМУ».
   Снег, сыпучий и сухой, искрился на солнце и слепил, отчего все три лыжника жмурились. Они стояли на лыжах, опершись на бамбуковые палки, и за ними извилисто змеились три парных следа. Сзади, за снежным полем, тянулись ряды голубых елей, а за ними сказочные домики-терема с нахлобученными шапками снега и уютными столбами дыма из печных труб, уходившими прямиком в морозное небо.
   Лыжники были немолоды и, хоть одеты были в щегольские спортивные одежды: одинаковые пестрые свитера, синие, в обтяжку, штаны, шерстяные вязаные шапочки, — имели далеко не спортивный вид. Каждому подвалило уже под шестьдесят. Выглядели они по-разному. Сергей Николаевич Астахов, выше всех и стройней, с благообразной сединой, с лицом красивого баловня и барскими замашками, стоял и на лыжах ловчей остальных. Виктор Иванович Зуев, ниже всех и наиболее раскисший и обрюзгший, с круглым крестьянским лицом и толстым коротким носом, имел вид простоватый, но себе на уме. Из-под лыжной шапочки был заметен край обширной лысины, обрамленной редкими кольцами бесцветных волос. Большие оттопыренные уши пылали на морозе. Александр Дмитриевич Лунин, блондин с пшеничными усами и голубыми глазами, тоже не сохранил фигуры и был тяжеловат и приземист.
   Некогда, четверть века назад, были они неразлучными друзьями. Они тогда, вскоре после второй мировой войны, учились в Москве, в Высшей партийной школе, а потом жизнь раскидала их в разные концы огромной страны. Каждый строил свою карьеру, поднимаясь со ступеньки на ступеньку по шаткой иерархической лестнице руководящей партийной работы. И каждый достиг немалого. Их пути иногда пересекались. Но так, чтобы встретиться втроем и свободно, ни на что не отвлекаясь, провести несколько недель вместе, упиваясь разговорами, воспоминаниями, такое случилось впервые. И повинен был в этом коротенький, лысый Виктор Иванович Зуев, дольше других сохранивший молодость духа. Он списался с Астаховым и Луниным, сам организовал все путевки в этот правительственный санаторий, а им только оставалось получить отпуск в указанный Зуевым срок и согласие жен.
   Теперь они стояли на лыжах раскрасневшиеся от мороза и смотрели на неровный снежный холмик, высившийся перед ними. Зуев, хитро поблескивая глазами, показал бамбуковой палкой на холмик:
   — Предлагаю концерт-загадку. Что сей холмик скрывает? Победитель получает право первым выбрать себе березовый веник в бане, а мы обязуемся хорошенько попарить его.
   — По-моему, куст, — не раздумывая, сказал Астахов.
   — Мимо. Ваша очередь, Александр Дмитриевич. Лунин прищурился на холмик, словно пытаясь что-то увидеть под снежной толщей, и Зуев рассмеялся:
   — Ты, Саша, своим проницательным взглядом напомнил мне анекдоты тех времен, когда в нашей богоспасаемой стране стремились доказать, что мы самый великий народ в мире и все лучшее на земле сотворили русские руки и русские мозги:
   "Выступает в Москве ученый на научной сессии Академии наук СССР и, не моргнув, заявляет:
   — До сих пор считалось, что рентгеновские лучи открыл немецкий ученый Рентген. Усилиями советских ученых этот миф нынче опровергнут и разоблачен. В Новгородской летописи обнаружена интереснейшая информация, проливающая подлинный свет на происхождение этого открытия. В 1194 году нашей эры, пребывая на постоялом дворе, русский купец Иван Петров сказал своей законной жене Евдокии такие слова:
   — Дунька, ты — блядь, я тебя вижу насквозь.
   Это дает нам повод утверждать, что уже тогда в России, задолго до Германии, были известны рентгеновские лучи".
   И выждав, пока утихнет смех, довольный Зуев снова спросил:
   — Так что скрывает сей холм?
   — Не томи, — отмахнулся Астахов. — Мы не угадаем.
   — Ладно, тупые головы, — вздохнул Зуев. — У вас фантазии не хватит. Я-то знаю, видал это чудо летом, без снега. Вот сейчас давайте дружно разгребем снежок, и вашему взору предстанет удивительный монумент, который я бы назвал «Борьба с культом личности».
   Астахов, Лунин и Зуев принялись дружно разгребать снег лыжными палками, поднимая искрящуюся пыль. Сначала открылась укутанная по шею в снег гипсовая голова Ленина, затем понемногу обозначилось все остальное.
   Это была довольно известная в свое время скульптура, размноженная в тысячах копий и установленная по всему Советскому Союзу, где надо и где не надо, под названием «Ленин и Сталин в Горках», изображающая обоих вождей революции сидящими на парковой скамье и мирно беседующими и долженствующая олицетворять преемственность власти, естественно перешедшей от гениального учителя к не менее гениальному ученику. Ленин даже трогательно обнимал Сталина, положив руку на спинку скамьи.
   Когда Хрущев, придя к власти, раскрыл миру, что король, то есть Сталин, голый, и назвал период его жестокого правления мрачным периодом «нарушения социалистической законности и культа личности», бесчисленные изображения Сталина на полотне, в гипсе и бронзе стали исчезать с людских глаз. Портреты уносили в подвалы и ставили лицом к стенке, бронзу ломали и отправляли на переплавку, гипс раскалывали в серую крошку.
   А вот тут, в правительственном санатории, чей-то хозяйственный ум сотворил чудо: сорвал Сталина со скамьи, оставив в ней дыру, из которой торчали вверх три ржавых прута арматуры, и остался возле дырки гипсовый Ленин, обнимавший теперь не Сталина, а эти три прута. Таким образом, скульптура сохранилась и приняла политически выдержанный вид.
   Астахов и Лунин лишь переглянулись, но не рассмеялись.
   — Здесь мы одни, — ободряюще сказал приятелям Зуев. — Никто не подслушивает, а уж мы друг на друга писать доносы не станем.
   — Кто знает, — усмехнулся Лунин.
   — Я доверяю вам обоим, как себе, — сказал Астахов. — Но тем не менее предпочитаю не распускать язык. Береженого Бог бережет. Впереди персональная пенсия и обеспеченная старость, этим не рискуют.
   — А когда-то и вы были рысаками, — покачал головой Зуев. — Кровь кипела и руки чесались что-нибудь сотворить. Рано скисли, братцы, а я не сдаюсь.
   — Анекдоты собираешь? — прищурился на него Лунин. — Ходишь с кукишем в кармане?
   Ну, уж лучше так, чем проглотив язык. Кстати, ты, провинциал, послушай свеженький анекдотец. Может быть, он тебя надоумит, что и в России пахнет переменами.
   — Валяй рассказывай, — сказал Астахов.
   — Сидят, значит, наши руководители, Брежнев и Косыгин, и беседуют, — начал Зуев и все же из предосторожности оглянулся по сторонам, вызвав улыбки у Астахова и Лунина. — Слушай, говорит Брежнев, не нравится мне ситуация. Евреи, понимаешь, уезжают в Израиль. Немцы просятся в Германию, армяне — куда глаза глядят. Литовцы и латыши во сне видят, как бы из СССР эмигрировать. Украинцы тоже на Запад косят, да и сами русские подумывают, куда бы податься. Если так дальше пойдет, может получиться, что во всей России только мы с тобой и останемся.
   — Нет, мой друг, — отвечает Косыгин, — ты останешься один.
   Лунин и Астахов расхохотались.
   — Айда в баню, — позвал Зуев, поворачивая лыжи назад. — Я распорядился, чтобы нам сегодня на весь день протопили баньку. Там мы можем всласть потрепаться, отвести душу как следует. Никто не потревожит, не помешает. А вспомнить-то нам есть что.
   Попаримся, послушаем друг друга. Когда еще нас судьба сведет? Только, братцы, один уговор: в бане без цензуры, говори, как на духу. Нам же всем любопытно узнать, как мы жили эти годы.
   Баня стояла в стороне от жилых домов отдельным теремом с куполами и резными наличниками на заиндевелых окнах. Из снежной шапки на крыше торчала печная труба, и оттуда веселыми клубами уходил в небо дым.
   Астахов, Лунин и Зуев, неся чемоданчики с бельем, прошли к бане по расчищенной от снега дорожке, как по глубокому ущелью — такие сугробы кругом намело.
   Они разделись в прихожей, косясь с любопытством на наготу приятелей юности и отмечая в уме нелестные перемены в фигурах.
   Зуев принес из кухни поднос с чаем, каждому налил по чашке, и, потягивая горячий чай, они пришли в хорошее расположение духа.
   — Кто первый начнет? — спросил Лунин.
   — Я полагаю, никто не станет возражать, — сказал Астахов, поглаживая ладонями бока, — если мы возьмем за принцип наших рассказов завет незабвенного нашего одноклассника, рано ушедшего в мир иной, Шурика Колоссовского.
   — Шурик? — растроганно улыбнулся Лунин. — Вот кого вспомнил? Господи! Да кто ж лучше меня его знал? Мы с ним два года делили одну комнату в общежитии… Вот кого матушка-природа одарила сверх меры… Учился, поплевывая, а был всегда первым. А языки? Немецким владел как! Помните? Диалекты знал… Баварский… прусский. И все выучил самостоятельно… ухо имел тонкое… на лету ловил. Он в войну, как пленного захватят, обязательно с ним потолкует часок-другой… вот и вся школа.
   — А пел как! — мечтательно произнес Астахов.
   — Он и у нас, и в консерватории учился… — подхватил Лунин. — В Шаляпины прочили… Голосина был… Как, бывало, грянет, люстра дрожит:

 
И-и-э-э-эххх, вышла я
Да ножкой топнула!
А-а-а-а у милого
Терпенье лопнуло!

 
   Хулиганская песня, блатная, а в его устах — романс, ария, чистая поэзия.
   — А красив как был? Помните? — грустно покачал лысой головой Зуев. — Как бог! Что рост, что плечи — классическая пропорция мужчины, самца, покорителя… Глаза голубые, как васильки, а волосы черные, густые и чуть-чуть вьются. Посредине — седая полоска. Другие деньги платят, чтоб им парикмахер такую выкрасил… А у него — натуральная, с войны.
   — Ему бы в киноактеры пойти, уж был бы сейчас народным артистом СССР и лауреатом всех премий, — убежденно сказал Лунин.
   — Зачем ему в актеры было, — не согласился Астахов. — Ему такую карьеру политическую прочили… Быть бы ему нынче не меньше чем министром культуры.
   — Или дипломатом высокого ранга… — вздохнул Лунин.
   — Нет, — мотнул лысиной Зуев. — Не умри он вовремя сам, его бы в Сибири сгноили… Вы что? Такой экземпляр в сталинские годы недолго бы по земле походил…
   — Ладно, заладил… — оборвал его Лунин, — сталинские годы, культ личности… Ты нам тут в бане давай лекцию закати по политическому просвещению… Вот Сережа чего-то хотел сказать про заветы Шурика Колоссовского, а мы отвлекли его…
   — Верно, верно, — согласился Астахов. — Возраст… Начинаешь… и… забываешь, о чем… Шурик никогда не говорил пошлостей, хотя любил рассказывать о своих похождениях. Но всегда строго соблюдал одно условие… Это не был голый рассказ о совокуплении. Это всегда была лирическая история… психологическая… и даже социальная… и всегда необычная женская судьба. Колоссовский был не только талантливым рассказчиком, он был одарен редким даром талантливого слушателя. Свою даму в постели он слушал так, что она наизнанку выворачивалась, открывая свою душу. Помню, Шурик говорил: каждая женщина — это удивительная судьба, похлеще любого романа. Надо только уметь слушать. И при этом добавлял: женщину нужно сначала ублажить в постели, удовлетворить ее. На то, мол, мы мужчины, а не импотенты… И она уж, размякнув, проникнется к тебе такой благодарностью… и так начнет исповедоваться… только успевай слушать и запоминать.
   Так вот давайте соблюдать это золотое правило, которое вполне можно было бы назвать «законом Колоссовского»: о женщинах — или талантливо, психологично… или ничего.
   Все то, что противоположно этому условию, тот же Шурик, помню, весьма метко охарактеризовал. Рассказывать о бабах по принципу: сунул, вынул и бежать — удел млекопитающих типа моего командира роты Загоруйко и нашего заведующего кафедрой марксизма-ленинизма профессора Балабана. Все остальное человечество, спустившись с деревьев, стало искать более сложное объяснение сексуальных проблем.
   — Не возражаю, — сказал Лунин и хитро покосился на Зуева. — А вы, маэстро?
   — Я тоже не отношу себя к парнокопытным, — поспешно согласился Зуев. Но раз уж Сережа решил задать тон, то ему и карты в руки. Начнем с тебя. Рассказывай, товарищ Астахов.


РАССКАЗ АСТАХОВА


   Не знаю, попадались ли вам на глаза два небольших рассказика, похожие один на другой, как близнецы, хотя написаны они двумя совершенно разными, абсолютно непохожими писателями. Одного звать Ги де Мопассан, другого — Лев Николаевич Толстой.
   И в том и в другом рассказах обсасывается одна и та же ситуация: моряк, много лет скитавшийся по морям и океанам, в одном порту, кажется, в Марселе, провел ночь в публичном доме с девкой и под утро обнаружил, что это его сестра, которую нужда и бедность сделали проституткой.
   Историйка банальная, с сантиментом, рассчитанная на чувствительных кухарок, с примитивным, прямолинейным смыслом: как, мол, нехорош социальный строй, в данном случае капиталистический, который толкает безработных девушек на панель и оскверняет душу такого славного малого, как этот морячок — потребитель продажной любви.
   Прочтя эти рассказы, я ощутил во рту вкус приторной карамели и с грустью констатировал, что и у великих бывают жестокие провалы по части вкуса.