Страница:
Одна деталь в этой истории весьма примечательна. Накануне поездки в нашем городе, где мы с Вадимом усердно трудились на ниве коммунистического воспитания масс, появились заграничные мужские пальто.
Отличные пальто, доселе невиданные в нашем городе. Из толстого ратина, в рубчик. Сшиты по последней моде. С погонами и шалевым воротником. Наденешь пальто — и все русское испаряется из твоего облика. Выглядишь иностранцем, этакой заморской птицей. Конечно, при условии, если не разеваешь пасть и остаешься нем.
Эти пальто, как вы догадываетесь, появились не в открытой продаже для трудящегося населения, а в нашем закрытом распределителе, куда доступ открыт лишь «слугам народа» — партийно-советскому активу. Вскоре на улицах нашего города можно было без особого затруднения определить, кто из мужчин принадлежит к избранным, то есть к начальству: все они, как на подбор, щеголяли в ратиновых пальто с шалевыми воротниками стального и бежевого цвета. В наличии имелись только эти два цвета.
Мы с Вадимом тоже удостоились обновок — я купил стальное пальто, а Вадим — бежевое. Заодно там же, в закрытом распределителе, разжились шикарными, в клеточку, кашне. И когда обрядились в обновы и глянули в зеркало, то имели вид иностранных матросов, сошедших с корабля в порт порезвиться. Ведь только матросы-дружки, с их понятием о вкусе, могут одеться в одинаковые, как униформа, пальто и кашне и парой выйти фланировать по бульварам.
Точно так, того не ведая, поступили мы по прибытии в приморский город. Стояла осень. Теплая и влажная. Опавшие листья прели на поблекшей траве в многочисленных парках города, и морской свежий ветерок перекатывал их по асфальтовым дорожкам.
Этот город славился своей набережной, озаренной множеством фонарей, откуда видны были десятки кораблей с флагами разных стран и где вечерами гуляли жители города и гости, наслаждаясь свежим воздухом и прекрасным видом.
Разместившись в гостинице, мы с Вадимом в одинаковых пальто бежевого и стального цвета, каких в этом городе еще никто не носил, и, повязав бантом кашне, выплыли на набережную и включились в поток фланирующей публики.
Эффект, который мы произвели на представительниц слабого пола этого приморского города, ошеломил нас самих. Нас «безошибочно» приняли за моряков с иностранного судна, вышедших развлечься в советском порту. Как мухи на мед, как железные опилки к магниту, ринулись к нам охотницы до иностранной валюты, заграничных чулок и парфюмерии. Ринулись парами и в одиночку, блондинки и брюнетки, крашеные и натуральные, на какой-то чудовищной смеси иностранных слов предлагая свои, совершенно определенные услуги.
Вадим Локтев разинул рот от изумления при виде такой массовой и откровенной проституции в советском порту, на глазах у иностранцев и поэтому не смог произнести ни слова и тем самым не выдал девицам того, что он русский. Я же молчал нарочно, дразня девиц еще больше и усиливая у них желание зацепить нас.
И я и Вадим служили в армии в Германии и с грехом пополам владели немецким языком. Я шепнул ему, что мы сыграем роль немецких матросов и посмотрим, что из этого получится. Вадим, парень заводной, охотно поддержал игру, поставив непременное условие, что, выявив таким образом большинство проституток, мы обратимся к соответствующим властям и поможем им очистить город от такого позорного явления.
Мы двигались в довольно густой толпе гуляющей публики, изредка перекидываясь немецкими фразами из армейского лексикона, вроде: «Руки вверх!», «Следуйте за мной!», «Так точно!» и «Гитлер капут!», и, как мотыльки на огонь, выпархивали к нам девицы, пристраивались впереди нас, какое-то время мы следовали вплотную за ними, и затем они заговаривали с нами.
Как избалованные и опытные покупатели, мы цинично разглядывали их, а Вадим старался запомнить, и потом молча, жестами отказывались от их услуг. Стоило им исчезнуть, как тут же возникали новые, и игра повторялась.
Так мы прочесали всю набережную, и Вадим засек несколько десятков девочек, чья древнейшая профессия не вызывала сомнений. Вадиму это казалось крушением привычного мира. Советский народ представал в совершенно искаженном свете перед иностранцами, и этому нужно было немедленно положить конец. Он умолил меня пойти вместе с ним сейчас же к местному начальству и предложить простой и вернейший способ очистки города от позорного элемента — девиц легкого поведения, предлагающих услуги иностранцам. Мы, мол, вдвоем снова пройдем по набережной, как бы прогуливаясь, а детективы в штатском пусть следуют за нами и хватают каждую девицу, которая заговорит с нами. А в стороне пусть дожидается большой милицейский фургон: мы его полностью загрузим «уловом».
Велико было изумление Вадима, когда дежурный офицер в приморском отделении милиции, вежливо выслушав его горячую речь и в деталях разработанный проект, поблагодарил и беспомощно развел руками, сказав, что всех этих проституток милиция знает наизусть, а взять их не может.
— Почему? — ахнул Вадим.
— Потому что у нас, в советской стране, нет проституции. Ясно? Такова официальная точка зрения. А раз ее нет, как же с ней бороться! Нонсенс! Конечно, можно было взять их под другим предлогом: тунеядство, бродяжничество. Но и тут мы — пас. Они все работают, некоторые даже состоят в комсомоле. А вечерами, когда они вправе распорядиться своим временем, как вздумается, выходят на панель и торгуют своим телом за пару заграничных чулок или губную помаду. Милиция бессильна, когда закон лицемерит.
— Что-то не в порядке в нашем отечестве, — бормотал сбитый с толку Вадим Локтев, когда мы покинули милицию и снова вышли на набережную.
Он был искренне раздосадован и уж ни на кого не смотрел, а пытался своими неокрепшими мозгами связать жесточайшую реальность с подмалеванным фасадом нашей действительности, который он же своими руками окрашивал в радужные тона.
— Слушай, давай сами наведем порядок, — не мог успокоиться он. — Пусть нас, как иностранцев, поведут к себе домой. А когда разденутся и лягут в постельки, мы вынем из штанов ремешки и выпорем по-отечески, приговаривая: мол, не позорьте советскую власть, суки. Наши, мол, космонавты вызывают у всего мира зависть и восторг, а вы топчете в грязь престиж первого в мире социалистического государства.
Делать нам было нечего, мальчишеская горячность Вадима меня смешила, и я не стал его отговаривать, полагая, что неплохо развлекусь.
Мы остановили свой выбор на одинокой проститутке, заметно выделявшейся среди остальных. Она была, в отличие от них, некрасива и бедно и неопрятно одета. Неопределенного возраста — между двадцатью и тридцатью. Белесые, свалявшиеся, нечесаные волосы, никаких следов помады на невыразительном лице. На костлявых плечах длинная, явно чужая кофта. Туфли на сбитых и скошенных каблуках.
Это еще больше возмутило Вадима Локтева. Что, мол, подумают о советской молодежи иностранные матросы, переспав с этим огородным пугалом. Вадим уже забыл о нравственности. Его теперь беспокоило, чтобы советские проститутки имели подобающий вид и в постели не уступали пальму первенства своим заграничным товаркам. У Вадима мозги были туго нафаршированы.
Покачиваясь на сбитых каблуках, девица прошла несколько шагов впереди нас и, резко обернувшись, выдавила профессиональную улыбку, озарив Вадима черным провалом на месте отсутствующего переднего зуба.
— Иностранцы? — спросила она по-русски и, ухмыльнувшись, добавила: — Иностранцы-засранцы.
Вадим и я сразу же вошли в роль и, выразив на своих сытых, откормленных лицах абсолютное непонимание русского, дружным дуэтом переспросили по-немецки:
— Вас?
— Хер тебе в глаз, — в рифму отпарировала славяночка, показав свое полное презрение к загранице и вызвав у меня молчаливый восторг. Она мне сразу понравилась. Вот он — результат нашей ура-патриотической пропаганды! Проститутка — великодержавный шовинист!
— Ладно, хватит трепаться, — по-русски продолжала она, нисколько не заботясь, понимаем ли мы ее. — Меня зовут Валя.
И для большей вескости она ткнула себя пальцем в плоскую грудь:
— Валя! Ясно? А неясно, тоже невелика беда.
— Валя, Валя, — хором повторили мы, кивая головами и глупо улыбаясь, как это обычно делают в советских фильмах актеры, играющие иностранцев.
— За мной! — кивнула нам Валя. — Пойдем ко мне.
Деньги есть? Мани! — произнесла она первое слово по-английски.
— О, мани! — взвизгнули мы и загалдели, как гуси, хлопая себя по карманам. — Мани, мани, мани…
Вполне удовлетворившись беседой с нами, Валя повела нас в сторону от набережной, как раз в том направлении, куда показывал вытянутой рукой с гранитного постамента бронзовый Ленин. А он указывал на величественные многоэтажные здания, полукругом окаймлявшие бухту. Мы прошли эти здания, свернули во двор, и Валя зацокала сбитыми каблуками по ступеням, ведшим вниз, в подвал.
— Боже мой! — пришел в ужас Вадим. — Куда они водят иностранцев? Что они подумают о нашей стране?
Вадиму предстояло удивляться на каждом шагу. Перед ним открывалась жизнь, о которой не пишут в газетах.
Под величественными, облицованными мраморной плиткой зданиями, создававшими с моря выразительный облик приморского города, был второй город — подземный. Подвальные трущобы бесконечно тянулись мрачными сырыми коридорами, на стенах которых, как ребра, выступали ржавые трубы канализации. Во все стороны уходили такие же мрачные переулки со множеством дощатых дверей, откуда воняло детскими пеленками и кислыми щами. Здесь ютились сотни семей. Нам то и дело попадались табуреты с гудящими примусами, на которых варилось что-то в кастрюлях, и белье, сохнущее на веревках.
Валя хорошо ориентировалась в этом лабиринте, и мы еле поспевали за ней, сворачивая то влево, то вправо.
— Засекай маршрут, — шептал Вадим. — Назад-то нам без провожатого придется выбираться. Знаешь, что я думаю? Если она до конца так и не разберется, кто мы такие, то, считай, мы с тобой сдали экзамены на разведчиков. Играем свою роль точно, не придерешься.
Вместо двери в жилище, куда нас привела Валя, была грязная ситцевая занавеска. А внутри было такое убожество, что у нас захватило дух. Под облупленным, с ржавыми пятнами потолком на длинном шнуре висела голая, без абажура электрическая лампочка и тускло освещала четыре крашенные известкой стены, без единого окна, дырявый дощатый пол и на нем один табурет, один колченогий стол, покрытый газетой, и узкую железную кровать с каким-то тряпьем на ней. Это была вызывающая бедность.
Валя сбросила на кровать кофту. Под кофтой была лишь комбинация со шлейками.
— Так, — деловито сказала она. — Мани! Деньги на бочку!
Для вящей ясности она огрызком карандаша вывела на листе газеты, которой был накрыт стол, цифру 100.
Вадим выхватил у нее огрызок и, размашисто перечеркнув 100, вывел 3.
Валя в гневе оттолкнула его локтем и сбавила до 75. Вадим, которому эта игра нравилась, перечеркнул 75 и поставил 5. Так они черкали и выводили цифры, пока не сошлись на 25.
Денег ей Вадим не дал, жестами пояснив, что сначала мы должны убедиться в качестве обслуживания.
— Ладно, — устало согласилась Валя, расстегивая юбку. — Выключите свет.
Вадим повернул выключатель на стене, лампочка погасла, и стало темно. Вадим на ощупь пробрался к табурету, намереваясь сесть, но промахнулся и грохнулся задом об пол. От неожиданности и боли он взвыл в темноте, изматерившись по-русски, и Валя, мгновенно сообразив, что мы не те, за кого себя выдаем, включила свет и закричала:
— Вон отсюда! Легавые! Я сейчас на помощь позову!
Мы бежали без оглядки, чудом ориентируясь в поворотах, натыкаясь на ржавые трубы, спотыкаясь о табуреты и зарываясь головами в сохнущее белье.
Выбравшись на свет божий, на свежий воздух, очутившись перед мраморными фасадами величественных зданий, мы долго приходили в себя, и Вадим огорченно признался, что разведчик и конспиратор из него никудышный и единственную пользу, какую он извлек из нашей авантюры, это то, что узнал, в каких трущобах обитают советские люди.
Всю эту историю я напомнил моему сослуживцу, пока мы коротали ночь на вокзале, ожидая нашего поезда, и Вадим не стал спорить и согласился, что не все у нас гладко и надо еще много сил приложить в борьбе за идеал.
Как он приложил свои силы — я убедился в следующий вечер в городе, куда мы наконец добрались, и я лег отсыпаться в гостиничном номере. Поспал я не больше часа и был разбужен пьяным голосом Вадима за дверью:
— Эй, кончай ночевать! Заходи ко мне! Покажу сюрприз!
В комнате у Вадима сидели в ряд на диване, застенчиво положив на колени руки, три девчонки, все моложе двадцати, и несмело улыбнулись мне, когда я вошел, на ходу одеваясь.
Три сестры! — отрекомендовал их Вадим, раскачиваясь на ногах посреди комнаты. — Похлеще, чем у Чехова! И все три — проститутки. Наши советские проститутки! Я их в ресторане подцепил. Две — мне, одна — тебе. Выбирай любую, я угощаю.
Вадим был пьян как свинья.
— Глаза разбежались? Не знаешь, какую взять? Я тебе выберу, знай мою доброту. Бери самую младшую. Эй, ты, детка, или к дяде. Он тебе покажет, что русский мужик не хуже иностранца.
Я туго соображал, не очухавшись со сна. Девчонка, курносая и сероглазая, в короткой, выше круглых коленок юбке, прошла за мной в мою комнату и стала раздеваться. Когда она сложила свою одежонку на диван и повернулась ко мне, застенчиво закрыв ладонями маленькие грудки, я изумился, увидев на ее лобке вместо волос золотистый пушок.
— Сколько тебе лет? — обеспокоено спросил я.
— А сколько дадите? — неуклюже-кокетливо спросила она.
— Шестнадцать?
— Меньше.
Что? — поднялся я со стула. — Тебе всего пятнадцать лет?
— Меньше, — повторила она. — Мне — четырнадцать.
— Одевайся! — закричал я, и она послушно стала натягивать на себя одежду. — Давно ты этим занимаешься?
— Больше года. Я застонал.
— И эти… действительно, твои сестры?
— Да. Нас маманя посылает… если ничего не принесем… может прибить. Вы мне уплатите, даже если брезгуете… а то прибьет маманя.
Я поспешно отсчитал ей несколько рублей и сказал, чтобы она сейчас же уходила домой, а завтра утром я жду ее здесь. У меня в городе все начальство — приятели, и я ее устрою куда-нибудь… учиться и работать. И она будет жить с другими детьми. Будет одета и обута. И, как кошмар, забудет все это.
Когда я ей это горячо и торопливо объяснял, я сам себе напоминал Вадима Локтева — борца за социалистическую нравственность.
Девочка с заблестевшими от радости глазами стала благодарить меня и сказала, что утречком непременно придет сюда и будет ждать меня в вестибюле.
— Мы позавтракаем вместе и пойдем, — проводил я ее к дверям. — Завтра ты начнешь новую жизнь.
Оставшись один в комнате, я долго взволнованно ходил из угла в угол, как Вадим, возмущаясь масштабами проституции и умиляясь своей порядочности и гражданственной ответственности.
Я разволновался до того, что окончательно расхотел спать и почувствовал голод. Умывшись и причесавшись, я спустился в ресторан, чтоб перехватить в буфете стакан чаю с бутербродом.
Ресторан был полон. На эстраде играл джаз. Над столиками плавали клубы табачного дыма. Я остановился на пороге и обмер.
Моя девочка с золотым детским пушком на лобке, которую я только что отправил домой, взяв слово, что завтра она с моей помощью начнет новую, чистую жизнь, сидела за столиком с пьяным офицером и тянула водку из рюмки, а он облапил ее и шарил ладонью пониже спины. Увидев меня, она вздрогнула, поставила рюмку и, отвернувшись, демонстративно обхватила офицера за шею и стала целовать его.
Мне захотелось закричать, выгнать всех из ресторана, нашлепать девчонку по заду и запереть ее до утра, пока не откроются все учреждения, куда я поведу ее. Но вместо этого я, не став пить чай, покинул ресторан и поднялся к себе.
Проходя мимо комнаты Локтева, я услышал голоса ее двух старших сестер и гогочущий басок Вадима, который все никак не мог смириться с тем, что у нас в советской стране процветает такой жуткий пережиток буржуазного прошлого — проституция.
— Выключи телевизор! — рассердился Астахов. — В кои веки встретились, столько хочется рассказать да послушать, а ты воткнулся в телевизор, словно там бабы юбки задирают. Чего ты там не видал? Футбол давно кончился.
Зуев покорно выключил телевизор и с виноватым видом подсел к Лунину на диван.
— А ты чего куксишься? — спросил он. — Аль перегрелся в баньке?
— Чего-то тошно на душе, — мотнул головой Лунин. — Раскис.
— Пить бы тебе поменьше, — сказал Астахов. — Злоупотребляешь, парень. Не те уж года.
— Что? Пора итоги подводить? — скосился на Астахова Зуев.
— А почему бы нет? — задумчиво спросил Лунин. — Сколько нам еще осталось коптить небо? От силы десять лет. Скоро ответ держать.
— Перед кем? — вскинул голову Зуев. — Я не верю ни в Бога, ни в черта. Перед народом? Сказки для детей школьного возраста. Народ безмолвствует, как верно заметил в «Борисе Годунове» наш классик Пушкин. И вообще нет такого понятия, как народ. Есть безликие единицы. Шевелятся, дергаются. Вроде микробов под микроскопом. И миром правит принцип один: кто кого сгреб, тот того и уеб.
— Ты — циник, — лениво отмахнулся Астахов.
— А ты кто? — ехидно уставился на него Зуев. — Праведник? Одним мы с тобой миром мазаны. Сидим по горло во лжи да дерьме и молим Бога, чтобы ветра не было, иначе в рот попадет.
Ты действительно его считаешь циником, а себя нет? — спросил Лунин.
— Я, по крайней мере, не плюю в колодец, из которого пью.
— Значит, если бы тебе представилась возможность начать жизнь сначала, ты бы повторил свой путь?
— С некоторыми коррективами.
— Ты и есть циник, — сказал Зуев.
— А ты? Кающийся грешник? Грешишь и каешься? Каешься и грешишь?
— Потому что спастись некуда. Да и поздно. Мы, ребятки, оседлали тигра, а падение с него смерти подобно. Так и придется трястись до могилы.
— Вот и вся правда, — согласился Астахов. — Мы верхом на тигре, и, пока не свалимся, — весь мир ложится к нашим ногам. Хорош коммунизм или плох — вопрос теперь уже не в этом. Коммунизм обречен на успех и завоюет весь мир. Потому что остальной части мира приходит естественный конец из-за дряхлости и либерального ожирения. Мы будем править миром. И я несказанно рад, что окажусь не в стане побежденных, а в лагере тех, кто диктует свою волю. Называйте это как угодно, но я сделал свой выбор давно, тогда же, когда и вы, и червь сомнения давно уже меня не точит.
— Завидую тебе, — вздохнул Лунин.
— Он прав, Саша, — обнял Лунина Зуев. — Не томи себя сомнениями. Мы все трое, при всех потерях, все же вытянули счастливый лотерейный билет. Мы — на верху пирамиды. И горе тем, кто, истекая желчью, копошится у ее основания. Жизнь человеку дается один раз, и мы урвали у нее максимум того, что возможно в наших российских условиях. Живи, пока живется. Радуйся каждому мигу, который еще в твоем распоряжении. Откинем копыта — ничего не останется. Ни почета, ни лавров, ни совести. Пустота. Так впитай в себя как можно больше радости на пороге этой пустоты. Пока ты еще способен что-нибудь ощущать. Положительные эмоции, Саша! Любой ценой!
— Как по-твоему? — не поднимая головы, спросил Лунин. — Будь жив Шурик Колоссовский, он бы разделял твою философию!
— Потому-то его и нет в живых. Природа производит селекцию. Она, мать, безжалостна. А если она замешкается, тогда включается щит и меч революции — наши славные органы безопасности — и ликвидируют тех, кто не может приноровиться к шагу истории. Сохраняются лишь такие экземпляры, как мы.
— Что ты хотел этим сказать? — насторожился Астахов. — Не считаешь ли ты нас отпетыми негодяями?
— А ты как полагаешь? — исподлобья взглянул на него Лунин.
— Знаете, куда нас такой разговор заведет? — после паузы примирительно сказал Астахов. — Лучше не будем.
— Давай не будем, — согласился Лунин.
— Ах, братцы мои, — покачал головой Зуев, — не нужно мудрить. Берите жизнь такой, какая она есть, и старайтесь отщипывать от нее самые лакомые кусочки.
— Вся философия нашего мира, на которой протерли штаны тысячи словоблудов, сводится к простейшей формуле, которая нашла точное отражение в одном…
— Анекдоте, — с улыбкой подсказал Астахов.
— Совершенно верно. Послушайте, и пусть его мудрость послужит вам путеводной звездой в минуты тягостных раздумий.
Жил на свете бедный еврей. И было у него богатства — всего-навсего два петуха. Один — белый, другой — черный. Жили они у него долго и привыкли друг к другу. А еврей, соответственно, привык к ним. Одним словом, одна семья. Но когда уж совсем в доме ничего есть не осталось, решил еврей зарезать одного петуха. Да стал в тупик. Которого? Зарежешь черного — белый скучать будет. Зарежешь белого — черный будет плакать от тоски. Что делать?
Пошел еврей к раввину — мудрейшему человеку в местечке и изложил ему суть проблемы. Задумался раввин, пожевал бороду и говорит:
— Труднейшую ты мне задал задачку. Сам я ее решить не в состоянии. Поищу в Талмуде, где вся наша мудрость сконцентрирована. Возможно, найду прецедент. Приходи через три дня за ответом.
Через три дня приходит к раввину бедный еврей и застает его совсем измученным: дни и ночи рылся раввин в Талмуде.
— Ну, что? — спрашивает еврей. — Какого петуха мне зарезать?
— Режь черного, — устало сказал раввин.
— Но ведь белый будет плакать.
— Хер с ним, — сказал раввин, — пусть плачет. Астахов выдавил кривую ухмылку, а Лунин лишь горестно покачал головой.
— Дайте, ребята, выпить, — сказал он. — Там еще водка осталась?
— Ни-ни, — замахал перед ним рукой Астахов. — Тебе, Саша, больше пить не следует. Мы, кажется, все перебрали. Сделаем передышку.
— Ну, пивка хотя бы, — попросил Лунин.
— Пива можно, — решил Зуев и прошел нагишом к холодильнику. — Учти, Саша, пьешь последнюю. На, вот, выпей. И я горло промочу. Вертится у меня на кончике языка одна история. Грех будет — не рассказать ее вам. Располагайтесь уютно. К черту философию. Возвращаемся к нашим бабам. Только они, голубушки, достойны внимания. У них между ног заложен философский камень, и оттуда мы извлекаем смысл жизни.
Отличные пальто, доселе невиданные в нашем городе. Из толстого ратина, в рубчик. Сшиты по последней моде. С погонами и шалевым воротником. Наденешь пальто — и все русское испаряется из твоего облика. Выглядишь иностранцем, этакой заморской птицей. Конечно, при условии, если не разеваешь пасть и остаешься нем.
Эти пальто, как вы догадываетесь, появились не в открытой продаже для трудящегося населения, а в нашем закрытом распределителе, куда доступ открыт лишь «слугам народа» — партийно-советскому активу. Вскоре на улицах нашего города можно было без особого затруднения определить, кто из мужчин принадлежит к избранным, то есть к начальству: все они, как на подбор, щеголяли в ратиновых пальто с шалевыми воротниками стального и бежевого цвета. В наличии имелись только эти два цвета.
Мы с Вадимом тоже удостоились обновок — я купил стальное пальто, а Вадим — бежевое. Заодно там же, в закрытом распределителе, разжились шикарными, в клеточку, кашне. И когда обрядились в обновы и глянули в зеркало, то имели вид иностранных матросов, сошедших с корабля в порт порезвиться. Ведь только матросы-дружки, с их понятием о вкусе, могут одеться в одинаковые, как униформа, пальто и кашне и парой выйти фланировать по бульварам.
Точно так, того не ведая, поступили мы по прибытии в приморский город. Стояла осень. Теплая и влажная. Опавшие листья прели на поблекшей траве в многочисленных парках города, и морской свежий ветерок перекатывал их по асфальтовым дорожкам.
Этот город славился своей набережной, озаренной множеством фонарей, откуда видны были десятки кораблей с флагами разных стран и где вечерами гуляли жители города и гости, наслаждаясь свежим воздухом и прекрасным видом.
Разместившись в гостинице, мы с Вадимом в одинаковых пальто бежевого и стального цвета, каких в этом городе еще никто не носил, и, повязав бантом кашне, выплыли на набережную и включились в поток фланирующей публики.
Эффект, который мы произвели на представительниц слабого пола этого приморского города, ошеломил нас самих. Нас «безошибочно» приняли за моряков с иностранного судна, вышедших развлечься в советском порту. Как мухи на мед, как железные опилки к магниту, ринулись к нам охотницы до иностранной валюты, заграничных чулок и парфюмерии. Ринулись парами и в одиночку, блондинки и брюнетки, крашеные и натуральные, на какой-то чудовищной смеси иностранных слов предлагая свои, совершенно определенные услуги.
Вадим Локтев разинул рот от изумления при виде такой массовой и откровенной проституции в советском порту, на глазах у иностранцев и поэтому не смог произнести ни слова и тем самым не выдал девицам того, что он русский. Я же молчал нарочно, дразня девиц еще больше и усиливая у них желание зацепить нас.
И я и Вадим служили в армии в Германии и с грехом пополам владели немецким языком. Я шепнул ему, что мы сыграем роль немецких матросов и посмотрим, что из этого получится. Вадим, парень заводной, охотно поддержал игру, поставив непременное условие, что, выявив таким образом большинство проституток, мы обратимся к соответствующим властям и поможем им очистить город от такого позорного явления.
Мы двигались в довольно густой толпе гуляющей публики, изредка перекидываясь немецкими фразами из армейского лексикона, вроде: «Руки вверх!», «Следуйте за мной!», «Так точно!» и «Гитлер капут!», и, как мотыльки на огонь, выпархивали к нам девицы, пристраивались впереди нас, какое-то время мы следовали вплотную за ними, и затем они заговаривали с нами.
Как избалованные и опытные покупатели, мы цинично разглядывали их, а Вадим старался запомнить, и потом молча, жестами отказывались от их услуг. Стоило им исчезнуть, как тут же возникали новые, и игра повторялась.
Так мы прочесали всю набережную, и Вадим засек несколько десятков девочек, чья древнейшая профессия не вызывала сомнений. Вадиму это казалось крушением привычного мира. Советский народ представал в совершенно искаженном свете перед иностранцами, и этому нужно было немедленно положить конец. Он умолил меня пойти вместе с ним сейчас же к местному начальству и предложить простой и вернейший способ очистки города от позорного элемента — девиц легкого поведения, предлагающих услуги иностранцам. Мы, мол, вдвоем снова пройдем по набережной, как бы прогуливаясь, а детективы в штатском пусть следуют за нами и хватают каждую девицу, которая заговорит с нами. А в стороне пусть дожидается большой милицейский фургон: мы его полностью загрузим «уловом».
Велико было изумление Вадима, когда дежурный офицер в приморском отделении милиции, вежливо выслушав его горячую речь и в деталях разработанный проект, поблагодарил и беспомощно развел руками, сказав, что всех этих проституток милиция знает наизусть, а взять их не может.
— Почему? — ахнул Вадим.
— Потому что у нас, в советской стране, нет проституции. Ясно? Такова официальная точка зрения. А раз ее нет, как же с ней бороться! Нонсенс! Конечно, можно было взять их под другим предлогом: тунеядство, бродяжничество. Но и тут мы — пас. Они все работают, некоторые даже состоят в комсомоле. А вечерами, когда они вправе распорядиться своим временем, как вздумается, выходят на панель и торгуют своим телом за пару заграничных чулок или губную помаду. Милиция бессильна, когда закон лицемерит.
— Что-то не в порядке в нашем отечестве, — бормотал сбитый с толку Вадим Локтев, когда мы покинули милицию и снова вышли на набережную.
Он был искренне раздосадован и уж ни на кого не смотрел, а пытался своими неокрепшими мозгами связать жесточайшую реальность с подмалеванным фасадом нашей действительности, который он же своими руками окрашивал в радужные тона.
— Слушай, давай сами наведем порядок, — не мог успокоиться он. — Пусть нас, как иностранцев, поведут к себе домой. А когда разденутся и лягут в постельки, мы вынем из штанов ремешки и выпорем по-отечески, приговаривая: мол, не позорьте советскую власть, суки. Наши, мол, космонавты вызывают у всего мира зависть и восторг, а вы топчете в грязь престиж первого в мире социалистического государства.
Делать нам было нечего, мальчишеская горячность Вадима меня смешила, и я не стал его отговаривать, полагая, что неплохо развлекусь.
Мы остановили свой выбор на одинокой проститутке, заметно выделявшейся среди остальных. Она была, в отличие от них, некрасива и бедно и неопрятно одета. Неопределенного возраста — между двадцатью и тридцатью. Белесые, свалявшиеся, нечесаные волосы, никаких следов помады на невыразительном лице. На костлявых плечах длинная, явно чужая кофта. Туфли на сбитых и скошенных каблуках.
Это еще больше возмутило Вадима Локтева. Что, мол, подумают о советской молодежи иностранные матросы, переспав с этим огородным пугалом. Вадим уже забыл о нравственности. Его теперь беспокоило, чтобы советские проститутки имели подобающий вид и в постели не уступали пальму первенства своим заграничным товаркам. У Вадима мозги были туго нафаршированы.
Покачиваясь на сбитых каблуках, девица прошла несколько шагов впереди нас и, резко обернувшись, выдавила профессиональную улыбку, озарив Вадима черным провалом на месте отсутствующего переднего зуба.
— Иностранцы? — спросила она по-русски и, ухмыльнувшись, добавила: — Иностранцы-засранцы.
Вадим и я сразу же вошли в роль и, выразив на своих сытых, откормленных лицах абсолютное непонимание русского, дружным дуэтом переспросили по-немецки:
— Вас?
— Хер тебе в глаз, — в рифму отпарировала славяночка, показав свое полное презрение к загранице и вызвав у меня молчаливый восторг. Она мне сразу понравилась. Вот он — результат нашей ура-патриотической пропаганды! Проститутка — великодержавный шовинист!
— Ладно, хватит трепаться, — по-русски продолжала она, нисколько не заботясь, понимаем ли мы ее. — Меня зовут Валя.
И для большей вескости она ткнула себя пальцем в плоскую грудь:
— Валя! Ясно? А неясно, тоже невелика беда.
— Валя, Валя, — хором повторили мы, кивая головами и глупо улыбаясь, как это обычно делают в советских фильмах актеры, играющие иностранцев.
— За мной! — кивнула нам Валя. — Пойдем ко мне.
Деньги есть? Мани! — произнесла она первое слово по-английски.
— О, мани! — взвизгнули мы и загалдели, как гуси, хлопая себя по карманам. — Мани, мани, мани…
Вполне удовлетворившись беседой с нами, Валя повела нас в сторону от набережной, как раз в том направлении, куда показывал вытянутой рукой с гранитного постамента бронзовый Ленин. А он указывал на величественные многоэтажные здания, полукругом окаймлявшие бухту. Мы прошли эти здания, свернули во двор, и Валя зацокала сбитыми каблуками по ступеням, ведшим вниз, в подвал.
— Боже мой! — пришел в ужас Вадим. — Куда они водят иностранцев? Что они подумают о нашей стране?
Вадиму предстояло удивляться на каждом шагу. Перед ним открывалась жизнь, о которой не пишут в газетах.
Под величественными, облицованными мраморной плиткой зданиями, создававшими с моря выразительный облик приморского города, был второй город — подземный. Подвальные трущобы бесконечно тянулись мрачными сырыми коридорами, на стенах которых, как ребра, выступали ржавые трубы канализации. Во все стороны уходили такие же мрачные переулки со множеством дощатых дверей, откуда воняло детскими пеленками и кислыми щами. Здесь ютились сотни семей. Нам то и дело попадались табуреты с гудящими примусами, на которых варилось что-то в кастрюлях, и белье, сохнущее на веревках.
Валя хорошо ориентировалась в этом лабиринте, и мы еле поспевали за ней, сворачивая то влево, то вправо.
— Засекай маршрут, — шептал Вадим. — Назад-то нам без провожатого придется выбираться. Знаешь, что я думаю? Если она до конца так и не разберется, кто мы такие, то, считай, мы с тобой сдали экзамены на разведчиков. Играем свою роль точно, не придерешься.
Вместо двери в жилище, куда нас привела Валя, была грязная ситцевая занавеска. А внутри было такое убожество, что у нас захватило дух. Под облупленным, с ржавыми пятнами потолком на длинном шнуре висела голая, без абажура электрическая лампочка и тускло освещала четыре крашенные известкой стены, без единого окна, дырявый дощатый пол и на нем один табурет, один колченогий стол, покрытый газетой, и узкую железную кровать с каким-то тряпьем на ней. Это была вызывающая бедность.
Валя сбросила на кровать кофту. Под кофтой была лишь комбинация со шлейками.
— Так, — деловито сказала она. — Мани! Деньги на бочку!
Для вящей ясности она огрызком карандаша вывела на листе газеты, которой был накрыт стол, цифру 100.
Вадим выхватил у нее огрызок и, размашисто перечеркнув 100, вывел 3.
Валя в гневе оттолкнула его локтем и сбавила до 75. Вадим, которому эта игра нравилась, перечеркнул 75 и поставил 5. Так они черкали и выводили цифры, пока не сошлись на 25.
Денег ей Вадим не дал, жестами пояснив, что сначала мы должны убедиться в качестве обслуживания.
— Ладно, — устало согласилась Валя, расстегивая юбку. — Выключите свет.
Вадим повернул выключатель на стене, лампочка погасла, и стало темно. Вадим на ощупь пробрался к табурету, намереваясь сесть, но промахнулся и грохнулся задом об пол. От неожиданности и боли он взвыл в темноте, изматерившись по-русски, и Валя, мгновенно сообразив, что мы не те, за кого себя выдаем, включила свет и закричала:
— Вон отсюда! Легавые! Я сейчас на помощь позову!
Мы бежали без оглядки, чудом ориентируясь в поворотах, натыкаясь на ржавые трубы, спотыкаясь о табуреты и зарываясь головами в сохнущее белье.
Выбравшись на свет божий, на свежий воздух, очутившись перед мраморными фасадами величественных зданий, мы долго приходили в себя, и Вадим огорченно признался, что разведчик и конспиратор из него никудышный и единственную пользу, какую он извлек из нашей авантюры, это то, что узнал, в каких трущобах обитают советские люди.
Всю эту историю я напомнил моему сослуживцу, пока мы коротали ночь на вокзале, ожидая нашего поезда, и Вадим не стал спорить и согласился, что не все у нас гладко и надо еще много сил приложить в борьбе за идеал.
Как он приложил свои силы — я убедился в следующий вечер в городе, куда мы наконец добрались, и я лег отсыпаться в гостиничном номере. Поспал я не больше часа и был разбужен пьяным голосом Вадима за дверью:
— Эй, кончай ночевать! Заходи ко мне! Покажу сюрприз!
В комнате у Вадима сидели в ряд на диване, застенчиво положив на колени руки, три девчонки, все моложе двадцати, и несмело улыбнулись мне, когда я вошел, на ходу одеваясь.
Три сестры! — отрекомендовал их Вадим, раскачиваясь на ногах посреди комнаты. — Похлеще, чем у Чехова! И все три — проститутки. Наши советские проститутки! Я их в ресторане подцепил. Две — мне, одна — тебе. Выбирай любую, я угощаю.
Вадим был пьян как свинья.
— Глаза разбежались? Не знаешь, какую взять? Я тебе выберу, знай мою доброту. Бери самую младшую. Эй, ты, детка, или к дяде. Он тебе покажет, что русский мужик не хуже иностранца.
Я туго соображал, не очухавшись со сна. Девчонка, курносая и сероглазая, в короткой, выше круглых коленок юбке, прошла за мной в мою комнату и стала раздеваться. Когда она сложила свою одежонку на диван и повернулась ко мне, застенчиво закрыв ладонями маленькие грудки, я изумился, увидев на ее лобке вместо волос золотистый пушок.
— Сколько тебе лет? — обеспокоено спросил я.
— А сколько дадите? — неуклюже-кокетливо спросила она.
— Шестнадцать?
— Меньше.
Что? — поднялся я со стула. — Тебе всего пятнадцать лет?
— Меньше, — повторила она. — Мне — четырнадцать.
— Одевайся! — закричал я, и она послушно стала натягивать на себя одежду. — Давно ты этим занимаешься?
— Больше года. Я застонал.
— И эти… действительно, твои сестры?
— Да. Нас маманя посылает… если ничего не принесем… может прибить. Вы мне уплатите, даже если брезгуете… а то прибьет маманя.
Я поспешно отсчитал ей несколько рублей и сказал, чтобы она сейчас же уходила домой, а завтра утром я жду ее здесь. У меня в городе все начальство — приятели, и я ее устрою куда-нибудь… учиться и работать. И она будет жить с другими детьми. Будет одета и обута. И, как кошмар, забудет все это.
Когда я ей это горячо и торопливо объяснял, я сам себе напоминал Вадима Локтева — борца за социалистическую нравственность.
Девочка с заблестевшими от радости глазами стала благодарить меня и сказала, что утречком непременно придет сюда и будет ждать меня в вестибюле.
— Мы позавтракаем вместе и пойдем, — проводил я ее к дверям. — Завтра ты начнешь новую жизнь.
Оставшись один в комнате, я долго взволнованно ходил из угла в угол, как Вадим, возмущаясь масштабами проституции и умиляясь своей порядочности и гражданственной ответственности.
Я разволновался до того, что окончательно расхотел спать и почувствовал голод. Умывшись и причесавшись, я спустился в ресторан, чтоб перехватить в буфете стакан чаю с бутербродом.
Ресторан был полон. На эстраде играл джаз. Над столиками плавали клубы табачного дыма. Я остановился на пороге и обмер.
Моя девочка с золотым детским пушком на лобке, которую я только что отправил домой, взяв слово, что завтра она с моей помощью начнет новую, чистую жизнь, сидела за столиком с пьяным офицером и тянула водку из рюмки, а он облапил ее и шарил ладонью пониже спины. Увидев меня, она вздрогнула, поставила рюмку и, отвернувшись, демонстративно обхватила офицера за шею и стала целовать его.
Мне захотелось закричать, выгнать всех из ресторана, нашлепать девчонку по заду и запереть ее до утра, пока не откроются все учреждения, куда я поведу ее. Но вместо этого я, не став пить чай, покинул ресторан и поднялся к себе.
Проходя мимо комнаты Локтева, я услышал голоса ее двух старших сестер и гогочущий басок Вадима, который все никак не мог смириться с тем, что у нас в советской стране процветает такой жуткий пережиток буржуазного прошлого — проституция.
— Выключи телевизор! — рассердился Астахов. — В кои веки встретились, столько хочется рассказать да послушать, а ты воткнулся в телевизор, словно там бабы юбки задирают. Чего ты там не видал? Футбол давно кончился.
Зуев покорно выключил телевизор и с виноватым видом подсел к Лунину на диван.
— А ты чего куксишься? — спросил он. — Аль перегрелся в баньке?
— Чего-то тошно на душе, — мотнул головой Лунин. — Раскис.
— Пить бы тебе поменьше, — сказал Астахов. — Злоупотребляешь, парень. Не те уж года.
— Что? Пора итоги подводить? — скосился на Астахова Зуев.
— А почему бы нет? — задумчиво спросил Лунин. — Сколько нам еще осталось коптить небо? От силы десять лет. Скоро ответ держать.
— Перед кем? — вскинул голову Зуев. — Я не верю ни в Бога, ни в черта. Перед народом? Сказки для детей школьного возраста. Народ безмолвствует, как верно заметил в «Борисе Годунове» наш классик Пушкин. И вообще нет такого понятия, как народ. Есть безликие единицы. Шевелятся, дергаются. Вроде микробов под микроскопом. И миром правит принцип один: кто кого сгреб, тот того и уеб.
— Ты — циник, — лениво отмахнулся Астахов.
— А ты кто? — ехидно уставился на него Зуев. — Праведник? Одним мы с тобой миром мазаны. Сидим по горло во лжи да дерьме и молим Бога, чтобы ветра не было, иначе в рот попадет.
Ты действительно его считаешь циником, а себя нет? — спросил Лунин.
— Я, по крайней мере, не плюю в колодец, из которого пью.
— Значит, если бы тебе представилась возможность начать жизнь сначала, ты бы повторил свой путь?
— С некоторыми коррективами.
— Ты и есть циник, — сказал Зуев.
— А ты? Кающийся грешник? Грешишь и каешься? Каешься и грешишь?
— Потому что спастись некуда. Да и поздно. Мы, ребятки, оседлали тигра, а падение с него смерти подобно. Так и придется трястись до могилы.
— Вот и вся правда, — согласился Астахов. — Мы верхом на тигре, и, пока не свалимся, — весь мир ложится к нашим ногам. Хорош коммунизм или плох — вопрос теперь уже не в этом. Коммунизм обречен на успех и завоюет весь мир. Потому что остальной части мира приходит естественный конец из-за дряхлости и либерального ожирения. Мы будем править миром. И я несказанно рад, что окажусь не в стане побежденных, а в лагере тех, кто диктует свою волю. Называйте это как угодно, но я сделал свой выбор давно, тогда же, когда и вы, и червь сомнения давно уже меня не точит.
— Завидую тебе, — вздохнул Лунин.
— Он прав, Саша, — обнял Лунина Зуев. — Не томи себя сомнениями. Мы все трое, при всех потерях, все же вытянули счастливый лотерейный билет. Мы — на верху пирамиды. И горе тем, кто, истекая желчью, копошится у ее основания. Жизнь человеку дается один раз, и мы урвали у нее максимум того, что возможно в наших российских условиях. Живи, пока живется. Радуйся каждому мигу, который еще в твоем распоряжении. Откинем копыта — ничего не останется. Ни почета, ни лавров, ни совести. Пустота. Так впитай в себя как можно больше радости на пороге этой пустоты. Пока ты еще способен что-нибудь ощущать. Положительные эмоции, Саша! Любой ценой!
— Как по-твоему? — не поднимая головы, спросил Лунин. — Будь жив Шурик Колоссовский, он бы разделял твою философию!
— Потому-то его и нет в живых. Природа производит селекцию. Она, мать, безжалостна. А если она замешкается, тогда включается щит и меч революции — наши славные органы безопасности — и ликвидируют тех, кто не может приноровиться к шагу истории. Сохраняются лишь такие экземпляры, как мы.
— Что ты хотел этим сказать? — насторожился Астахов. — Не считаешь ли ты нас отпетыми негодяями?
— А ты как полагаешь? — исподлобья взглянул на него Лунин.
— Знаете, куда нас такой разговор заведет? — после паузы примирительно сказал Астахов. — Лучше не будем.
— Давай не будем, — согласился Лунин.
— Ах, братцы мои, — покачал головой Зуев, — не нужно мудрить. Берите жизнь такой, какая она есть, и старайтесь отщипывать от нее самые лакомые кусочки.
— Вся философия нашего мира, на которой протерли штаны тысячи словоблудов, сводится к простейшей формуле, которая нашла точное отражение в одном…
— Анекдоте, — с улыбкой подсказал Астахов.
— Совершенно верно. Послушайте, и пусть его мудрость послужит вам путеводной звездой в минуты тягостных раздумий.
Жил на свете бедный еврей. И было у него богатства — всего-навсего два петуха. Один — белый, другой — черный. Жили они у него долго и привыкли друг к другу. А еврей, соответственно, привык к ним. Одним словом, одна семья. Но когда уж совсем в доме ничего есть не осталось, решил еврей зарезать одного петуха. Да стал в тупик. Которого? Зарежешь черного — белый скучать будет. Зарежешь белого — черный будет плакать от тоски. Что делать?
Пошел еврей к раввину — мудрейшему человеку в местечке и изложил ему суть проблемы. Задумался раввин, пожевал бороду и говорит:
— Труднейшую ты мне задал задачку. Сам я ее решить не в состоянии. Поищу в Талмуде, где вся наша мудрость сконцентрирована. Возможно, найду прецедент. Приходи через три дня за ответом.
Через три дня приходит к раввину бедный еврей и застает его совсем измученным: дни и ночи рылся раввин в Талмуде.
— Ну, что? — спрашивает еврей. — Какого петуха мне зарезать?
— Режь черного, — устало сказал раввин.
— Но ведь белый будет плакать.
— Хер с ним, — сказал раввин, — пусть плачет. Астахов выдавил кривую ухмылку, а Лунин лишь горестно покачал головой.
— Дайте, ребята, выпить, — сказал он. — Там еще водка осталась?
— Ни-ни, — замахал перед ним рукой Астахов. — Тебе, Саша, больше пить не следует. Мы, кажется, все перебрали. Сделаем передышку.
— Ну, пивка хотя бы, — попросил Лунин.
— Пива можно, — решил Зуев и прошел нагишом к холодильнику. — Учти, Саша, пьешь последнюю. На, вот, выпей. И я горло промочу. Вертится у меня на кончике языка одна история. Грех будет — не рассказать ее вам. Располагайтесь уютно. К черту философию. Возвращаемся к нашим бабам. Только они, голубушки, достойны внимания. У них между ног заложен философский камень, и оттуда мы извлекаем смысл жизни.
РАССКАЗ ЗУЕВА
Примерно в ту же пору, что и в Литве, разворачивалась кровавая баня на Западной Украине. Проводилась ликвидация бандеровцев, а кто бандеровец, кто лояльный — поди угадай. Днем усач крестьянин мирно шагает за пароконным плугом в своей домотканой свитке и кожаных самодельных постолах, а ночью лежит в засаде с немецким автоматом «Шмайсер» и советскими гранатами-лимонками и — горе тебе, если в этот час ты попадешь ему на мушку. Вечером кареглазые дивчины с монистами на шее водят хороводы за околицей, а ночью, как заправские солдаты, нападают на милицейские участки и закладывают мины на извилистых горных дорогах.
Не знаю, как сейчас, с той поры я в эти края не наведывался, но тогда там, в Галиции и Карпатах, а не в Киеве была настоящая Украина, с сочным певучим языком — русский язык терпеть не могли, и, если заговаривал по-русски, ответа не жди, — с задушевными песнями, с белозубыми улыбками дивчин, с черными горящими глазами парней, со своей одеждой, многоцветной и яркой, как окружающий ландшафт, воистину национальной, изготовленной дома на ручных ткацких станках по узорам и моделям, переходившим от бабки к дочери, от дочки к внучке.
Чужого узнавали сразу — по одежде и по языку. Замыкались, к себе не подпускали. А если кто проявлял настойчивость, то его поутру находили у дороги с перерезанным горлом или с кровавой дыркой в затылке.
Поэтому без охраны в деревню не суйся и уноси ноги подобру-поздорову, пока солнце не закатилось за горы, а то вместе с охраной напорешься за поворотом дороги на засаду, и шансы выскочить живым из рук этих белозубых дивчин и кареглазых парней практически сводились к нулю. Поэтому и днем и ночью советские солдаты, в медалях и орденах вернувшиеся из поверженной Германии, патрулировали на дорогах в «виллисах» и бронемашинах, забрасывали противотанковыми гранатами выслеженные укрытия-бункера, изматывались до изнеможения в погонях за быстроногими и неуловимыми бандеровскими бандами и бесславно и нелепо, уцелев все четыре года войны с немцами, находили свою могилу в карпатской долине.
Львов — удивительный город. Архитектурный музей в обрамлении парков и садов. Улицы, дома — необычайной прелести и уюта. Русский и украинский стили переплелись с польским и немецким и создали неповторимый букет, удивительную гармонию линий и красок, и если бы о зодчестве можно было так сказать, то я назвал бы его пахучим, ароматным.
Я получил назначение во Львов, в обком партии, и из голодной, обшарпанной Москвы попал в рай. Рынки ломятся от избытка вкуснейшей снеди, проперченной, с чесночком и укропом. Глянешь — слюнки текут. И дешево до невероятия. Сюда еще колхозы не пришли, бандеровцы своим сопротивлением отодвинули от крестьян этот счастливый миг, и потому дары черноземных равнин и горных долин затопляли город. Здесь ничего не стоило вкусно наесться и сладко напиться, а потом захлебнуться кровью под ножом того же крестьянина, если рискнешь покинуть город.
Не знаю, как сейчас, с той поры я в эти края не наведывался, но тогда там, в Галиции и Карпатах, а не в Киеве была настоящая Украина, с сочным певучим языком — русский язык терпеть не могли, и, если заговаривал по-русски, ответа не жди, — с задушевными песнями, с белозубыми улыбками дивчин, с черными горящими глазами парней, со своей одеждой, многоцветной и яркой, как окружающий ландшафт, воистину национальной, изготовленной дома на ручных ткацких станках по узорам и моделям, переходившим от бабки к дочери, от дочки к внучке.
Чужого узнавали сразу — по одежде и по языку. Замыкались, к себе не подпускали. А если кто проявлял настойчивость, то его поутру находили у дороги с перерезанным горлом или с кровавой дыркой в затылке.
Поэтому без охраны в деревню не суйся и уноси ноги подобру-поздорову, пока солнце не закатилось за горы, а то вместе с охраной напорешься за поворотом дороги на засаду, и шансы выскочить живым из рук этих белозубых дивчин и кареглазых парней практически сводились к нулю. Поэтому и днем и ночью советские солдаты, в медалях и орденах вернувшиеся из поверженной Германии, патрулировали на дорогах в «виллисах» и бронемашинах, забрасывали противотанковыми гранатами выслеженные укрытия-бункера, изматывались до изнеможения в погонях за быстроногими и неуловимыми бандеровскими бандами и бесславно и нелепо, уцелев все четыре года войны с немцами, находили свою могилу в карпатской долине.
Львов — удивительный город. Архитектурный музей в обрамлении парков и садов. Улицы, дома — необычайной прелести и уюта. Русский и украинский стили переплелись с польским и немецким и создали неповторимый букет, удивительную гармонию линий и красок, и если бы о зодчестве можно было так сказать, то я назвал бы его пахучим, ароматным.
Я получил назначение во Львов, в обком партии, и из голодной, обшарпанной Москвы попал в рай. Рынки ломятся от избытка вкуснейшей снеди, проперченной, с чесночком и укропом. Глянешь — слюнки текут. И дешево до невероятия. Сюда еще колхозы не пришли, бандеровцы своим сопротивлением отодвинули от крестьян этот счастливый миг, и потому дары черноземных равнин и горных долин затопляли город. Здесь ничего не стоило вкусно наесться и сладко напиться, а потом захлебнуться кровью под ножом того же крестьянина, если рискнешь покинуть город.