Умный сынишка моего соседа, когда возбужденные пассажиры самолета начали строить догадки о судьбе несчастного еврея, сказал им авторитетно: — Мой папа там какает.
   И он как в воду глядел.
   У моего соседа, конечно, попросили бриллиант, и он, конечно, его проглотил. Тогда ему дали выпить лошадиную дозу слабительного и в присутствии таможенного чиновника усадили на ночной горшок, который там специально держали для подобных случаев. Таможенный чиновник с каменным лицом стоял над ним и терпеливо слушал непристойные звуки, которые издавал в горшок мой сосед. Чиновник попался покладистый и даже не матерился. Потому что он был женского пола и, судя по всему, хорошего воспитания.
   Потом моего соседа заставили ковыряться пальцами в содержимом горшка, и он при этом напоминал золотоискателя, промывающего песок.
   К удивлению таможни и к не меньшему удивлению моего соседа, ничего сверкающего в горшке не обнаружили. Его хотели повести на рентген, чтоб просветить живот, не запутался ли бриллиант в кишечнике и нашел укрытие в аппендиксе, но рентгеновский аппарат вышел из строя, как это часто бывает в стране социализма, и моего соседа отпустили с миром, так как экипаж австрийского самолета уже выразил протест в связи с задержкой.
   С тех пор в Вене, в транзитном лагере Шенау и в Израиле, сначала во временной квартире в пустыне Негева, а потом в полученной после долгих хлопот постоянной квартире в Иерусалиме, мой сосед ходил по большой нужде только на горшок и каждый раз потом долго ковырялся в нем. Он даже сходил к врачу. Бриллиант исчез. Как будто испарился. Или расплавился в желудке моего незадачливого соседа. Правда, для этого надо, чтобы там была температура свыше тысячи градусов по Цельсию. Но разве охватишь разумом все загадки природы? Особенно если природа добирается до еврея и на нем отводит душу.
   В Иерусалиме нас поселили в одном доме в Гиват Царфатит, и, как и в Москве, мы опять стали соседями, и я смог следить дальше за приключениями этого «шлимазла».
   В бриллианте было все его состояние, а так как он его проглотил, но не смог извлечь обратно, то свою жизнь на исторической родине мой сосед был вынужден начать с нуля.
   Он был неистребим и живуч, как наш многострадальный еврейский народ. Снова я видел его озабоченное лицо. Снова он куда-то спешил. Он по очереди записался во все политические партии, ходил на собрания, ни слова не понимая на иврите. Его видели в синагогах с полосатым талесом на плечах и с молитвенником в телячьем переплете в далеко, по дальнозоркости, оставленной руке. Люди везде, в партиях и в синагоге, что-то получали. В кредит. И даже безвозвратно. Хоть что-то уносили в клюве, чтоб свить гнездо на новом месте.
   Мой сосед во всех этих злачных местах, именуемых фондами, ссудами, толкался активнее всех, но всегда чуть-чуть позже чем надо, и уходил с пустыми руками, потому что как раз перед ним деньги кончались, и ему предлагали прийти в другой раз, а когда конкретно, не говорили.
   Поэтому когда он зашел ко мне с таинственным выражением на лице и зашептал мне на ухо, что имеет приглашение посетить заседание еврейской масонской ложи — «Бней Брит» и мне, как соседу, предлагает составить ему компанию, я вначале отказался. Потому что был хорошо осведомлен о его предприимчивости и знал, чем обычно это кончается. Но когда он, горячась, объяснил мне, темному человеку, что такое масоны, и какой в ложе соблюдается мистический ритуал, и как все члены называют себя каменщиками и даже надевают фартуки каменщиков и держат в руках мастерки, самые настоящие, какими бетонный раствор кладут на стены, это меня заинтриговало, и так как делать было особенно нечего и телевизионная программа на иврите, которого я не понимал, не обещала ничего интересного, я согласился, и мы поехали.
   По дороге, в переполненном автобусе, который полз по крутым холмам Иерусалима, мой сосед объяснил мне:
   — Мы, конечно, в СССР отрицали, мистику, и я, честно говоря, до сих пор в нее не верю. Мне эти масоны, как говорится, до лампочки. Но говорят, — тут он переходит на свистящий шепот, — они, эти масоны, страшно богатая организация. Среди этих «каменщиков» много миллионеров. И своему брату масону всегда готовы прийти на помощь. И наличными и протекцией.
   Я на это ответил, что не рассчитываю что-нибудь урвать у масонов, я не наивный ребенок, но мне интересно посмотреть на еврейских каменщиков. До сих пор во всем Иерусалиме, где на каждом шагу строят новые дома, я почему-то видел на лесах в этой роли исключительно арабов.
   Мы добрались немного с опозданием и тихо подсели сзади на свободные стулья. Здесь собралась русская секция масонской ложи, то есть эмигранты из России, прошедшие или желающие пройти обряд посвящения в таинственный орден «каменщиков». Поэтому говорили по-русски. Сверху доносились обрывки английской и французской речи, и я догадался, что там заседают секции масонов — выходцев из Америки и Франции.
   Собственно говоря, там, наверху, и были главные помещения ложи, а нам, русским евреям, алкающим приобщения к таинствам ложи, выделили в вестибюле закуток под лестницей, ведущей наверх.
   Дом этот был очень старый, и деревянная лестница на двадцать ступеней, косо провисшая над нашими головами, на мой взгляд, уцелела в Иерусалиме со времен разрушения Второго храма. Она визгливо скрипела и почти человечьим голосом стонала, когда кто-нибудь ставил ногу на ее ступени. Заседание русской секции шло под этот аккомпанемент.
   Какой-то малый, отрекомендовавшийся братом Шапиро, обратился к нам с приветственным словом, выразив радость по поводу нашей активности, о чем свидетельствует отсутствие незанятых стульев. Затем он выразил горе, сообщив о том, что в Москве скончался выдающийся композитор Шостакович, который хоть и не был евреем, но также и не был антисемитом и даже написал произведение для скрипки под названием «Еврейские мелодии».
   — Сейчас .брат Лифшиц, — с ленинградским произношением оповестил брат Шапиро, — исполнит нам «Еврейские мелочи» Шостаковича.
   Все ясно, — тихо вздохнул мой сосед. — У этих братьев получишь от жилетки рукава. Но зато хоть хорошую музыку бесплатно послушаем Брат Лившиц — крепкий старик с добрым и грустным лицом, поднялся со своего стула и уперся лысиной в ступеньку повисшей над нами лестницы. В руке он держал скрипку и смычок. Вынул другой рукой из кармана сложенный вчетверо носовой платок и положил его на Левое плечо. Потом на платок легла дека скрипки, а на деку-подбородок скрипача.
   Я подвинул стул, приготовившись слушать, и тут увидел первого настоящего масона. Каменщика. В фартуке. Правда, в руках у него был не мастерок, а большой медный поднос, густо уставленный стаканами с чаем. И был это не каменщик, а, скорее, каменщица, потому что все половые признаки, как-то: широкий, отставленный зад, большие груди, нависавшие над фартуком, а также прическа и серьги в ушах — утверждали, что это женщина. За исключением черных усов на верхней губе, внушавших сомнение.
   — Каменщик? — шепотом спросил я моего соседа.
   Он оглянулся и хмыкнул.
   Буфетчица. Понесла чай американским братьям. Русским братьям в последнюю очередь.
   Скрипач поднял смычок, его седые брови трагически заломились, и глаза наполнились скорбью. Мы все затаили дыхание, настроились на печальные еврейские мелодии русского композитора Дмитрия Шостаковича.
   Смычок лег на струны и взмыл вверх, издав жуткий скрипучий звук, какой издает несмазанное колесо. У скрипача округлились глаза, а мы все повернули головы к подножию лестницы. Звук исходил не из скрипки, а оттуда. Толстая буфетчица, балансируя на вытянутых руках подносом с чаем, ступила на нижнюю ступеньку и замерла сама, услышав исторгшийся из-под нее треск и визг сухого дерева.
   Скрипач сделал еще одно движение смычком, и снова скрип лестницы перекрыл инструмент в его руках: буфетчица сделала второй шаг.
   И дальше точно в такт движениям смычка переставляла ноги по лестнице буфетчица, и мы слышали только скрип и стон ступеней под ее весом. Когда она преодолела последнюю ступеньку, наполнив помещение особенно режущим звуком, скрипач тоже сделал последний взмах смычком, потому что по партитуре он дошел до финала, и, отставив скрипку, глубоко поклонился публике, лоснясь вспотевшей лысиной. Из всех нас он единственный слышал мелодию. И то в уме. Мы, клянусь честью, ничего, кроме скрипа лестницы, не уловили.
   Уже покидая старинный дом масонской ложи «Бней Брит», мой сосед виновато покосился на меня и сокрушенно вздохнул:
   — Еврейские мелодии.


ИСКЛЮЧЕНИЕ ИЗ ПРАВИЛА


   — Весь мир — антисемиты, — сказала тетя Соня, и в ее еще ясных и выразительных, несмотря на преклонный возраст, глазах не промелькнуло ни тени сомнения. — Они нас не любили, не любят и никогда не будут любить!
   Под словом «они» тетя подразумевала весь мир, все его население. За небольшим, крохотным исключением.
   — Но исключение только подтверждает правило. — В бескомпромиссном взгляде тети Сони еще мерцали остатки ее прежнего, от молодых лет, темперамента.
   Мы сидели в ее очень чистой и с хорошим вкусом обставленной квартире, в самом сердце Парижа — чудесном Пасси, в двух шагах от Трокадеро, а там уж рукой подать до Эйфелевой башни.
   Неплохое местечко выбрала тетя Соня для проживания. Дай Бог каждому еврею такое. Правда, тогда бы это был бы уже не Париж, а Бруклин. И первой бы оттуда уехала тетя Соня.
   Называть тетю Соню тетей было явной натяжкой с моей стороны. Какая она мне тетя? У моего отца был двоюродный брат, а у него, как у каждого приличного человека, есть жена. Так вот эта жена приходится тете Соне дочерью ее покойного мужа от первого брака. Тетя Соня какое-то время подвизалась в роли ее мачехи.
   Какое это имеет отношение ко мне? Я ее с тем же успехом мог называть не только тетей, но и дядей. Благо под ее еврейским носом вились весьма заметные, с серебристой сединой, усы — мечта гусара и верный признак страстной, темпераментной натуры.
   Даже в безобидный, ничего не значащий разговор за обедом она вкладывала столько пылкой энергии, что невидимые магнитные волны устраивали бешеную пляску над моей головой, а серебряная ложка с супом начинала светиться в моей руке.
   Я был в Париже в первый раз, денег у меня было — только не умереть с голоду, и мне дали телефон тети Сони в надежде, что она не оставит меня без внимания. Я позвонил ей неделю назад, и из телефонной трубки на меня хлынул водопад родственных чувств, завершившийся приглашением на обед, настоящий еврейский домашний обед, который я, по мнению тети Сони, уже не помню, конечно, как пахнет.
   И вот я обедаю на севрском фарфоре, серебро вилок и ложек непривычно подрагивает в моих пальцах, хрусталь люстры давит своим весом на мои плечи, а тетя Соня сидит напротив, пожирает меня своими любвеобильными родственными глазами и получает от этого большое удовольствие.
   — Ну где ты ел такое? — сверкает очами тетя Соня. — Ну, признайся честно… То-то! Ешь, ешь, не стесняйся. Мы, евреи, все родственники друг другу. Остальной мир — наши враги. Они нам не могут простить, что мы на свете живем.
   Твое счастье — ты не жил в Париже под немецкой оккупацией. Ты не смотри на их улыбочки. У этих французов. Внешне они вежливые, а что кроется под этим? Ты не знаешь — я знаю.
   Немцы издали приказ — всех евреев депортировать. Куда? Теперь-то мы знаем — в Аушвиц, в газовые камеры. Что ты думаешь, у этих французов от расстройства пропал аппетит и кто-нибудь отказался от ужина в положенное время? Мы остались одни, наедине со своей несчастной судьбой.
   Правда, один француз зашел. Наш жандарм. Предупредить, что завтра в 12.00 я вместе с детьми должна быть на сборном пункте, и если он к этому времени застанет нас дома, то собственноручно доставит туда. Сукин сын! Двадцать лет знакомы и приходит меня пугать.
   Честно признаться, не такой уж он был сукин сын. Даже наоборот. Сделал намек: убирайтесь куда глаза глядят, завтра будет поздно. Можно сказать, он нам жизнь спас. Но таких среди них — единицы. Исключительный случай.
   Мне намек не нужно было дважды повторять. Через полчаса мы испарились. Бросив все как было. Ключи швырнула соседке. Бери, мол, пользуйся. Такая мадам Буше. Из обедневших аристократов. Ты же знаешь, как они нас любят?
   Но эта мадам была исключением. Попадаются иногда такие. Когда мы через несколько лет вернулись в Париж, эта старушка, божий одуванчик — пусть земля ей будет пухом, она умерла от истощения, — отперла нам квартиру, и я глазам своим не поверила: все стояло как было, даже ни одной серебряной ложки не пропало, и цветы в горшках политы и не завяли. Ты, кстати сказать, ешь суп этой ложкой, которую мадам Буше сберегла. А ведь могла продать. И неплохо питаться. Попадаются такие. Но она — исключение.
   Я брела по Парижу со своими детьми и не знала, куда спрятаться, как выскочить из этого проклятого города, где французы сидят в кафе и кушают, а я умираю от страха и не знаю, что делать. Кругом немецкие патрули, проверяют документы, одним словом, конец.
   Останавливается возле нас грузовик с фургоном. За рулем — бандитская морда в немецкой форме. Коллаборационист. Предатель. Пошел к ним на службу, чтобы грабить безнаказанно таких, как я.
   Но, как видишь, я сижу перед тобой и кормлю тебя обедом. Потому что этот подонок был исключением. Он быстро сообразил, кто я, в каком положении и что ищу. Усадил меня с детьми в фургон, навалил сверху пустые ящики — я вся потом в синяках ходила, пропади он пропадом — и через все немецкие заставы, у него был пропуск, вывез нас из Парижа.
   Догадайся немцы, кого он везет, его бы тут же пристрелили. Ты не поверишь, он оказался на удивление приличным человеком. Довез нас до деревни, и когда я хотела ему заплатить, — у меня еще были деньги, — ничего не взял. И даже обругал меня неприличными словами, при детях, что не характеризует его с лучшей стороны. Бог с ним! Я его простила.
   Теперь представь себе наше положение. Мы одни, среди этих антисемитов-крестьян. Без документов, без денег, они скоро кончились, и без хлебных карточек, «а питание в войну было нормировано, и без карточек ничего не купишь. Ложись и умирай! Что я пережила с детьми, рассказать — не поверишь.
   Мы прятались в деревне на чердаке и только ночью спускались в дом к хозяевам. Они нас подкармливали. Попались хорошие люди. Нам повезло. Среди сплошных антисемитов нарваться на таких людей! Это было, конечно, исключение. И они, и их соседи. Они все знали и никуда не донесли. Даже подбрасывали что могли: десяток яичек детям, кусочек сыру, кружку молока. И на том спасибо. Пронюхай немцы про нас — их бы по головке не погладили. Но, слава Богу, кошмар кончился— Париж свободен. Мы вернулись домой. Наша консьержка, ну, привратница, очень удивилась, что мы живы. Противная баба. Правда, назвать ее антисемиткой я не могу. Когда я захотела приготовить детям покушать, а газ не работал, она мне сказала: — Возьмите ваш уголь в подвале.
   Ты можешь себе представить, сохранила мой уголь. Попадаются и такие, скажу я тебе. Но это исключение.
   Ты впервые в Париже. Слушай меня. Не очень им доверяй. Не развешивай уши. Они все — жуткие антисемиты.
   И тетя Соня стала участливо расспрашивать меня, в каком отеле я остановился, что ем и сколько плачу за это. К себе, хоть в ее большой квартире, кроме нее, никого не было, жить не пригласила. Я сказал ей, что в отеле не живу, у меня для этого нет денег, но по счастливому случаю бесплатно ночую в одной французской семье. Я с ними познакомился в поезде по дороге в Париж, и они уговорили меня пожить у них.
   Удивительно, — пожала плечами тетя Соня. — Тебе просто повезло. Исключительный случай. А вообще, не будь ребенком и не строй иллюзий — кругом одни антисемиты, и этому никогда не будет конца.


МОРСКАЯ БОЛЕЗНЬ


   Что такое морская болезнь, вы знаете? Уверяю вас, симптом этой болезни
   — отнюдь не желание выйти на морские просторы. А скорее, совсем наоборот. Это когда вас тошнит от моря. То есть от морской качки. Нормального сухопутного человека, когда он стоит на качающейся палубе, а качается палуба оттого, что на море поднялись волны, и они играют кораблем, как игрушкой, и вы перестаете понимать, где пол в каюте, а где — потолок, и какая стена — правая, а какая —
   левая, вот тогда все внутренности нормального сухопутного человека начинают проситься наружу, его тошнит немилосердным фонтаном, и матросы, убирая за ним все, что он съел еще на твердой земле, ругаются непристойно, как это умеют делать только матросы, и их тоже начинает мутить.
   Следовательно, нужны волны, нужен шторм на море, чтобы вас поразила морская болезнь.
   Ну, а что вы скажете, если я опишу вам случай, когда люди заболели морской болезнью при абсолютном штиле, когда море было гладкое, как моя лысина, без единой морщины на поверхности воды, как на хорошо отутюженной скатерти. А людей тошнило и на палубе и в каютах, и они дружно блевали на все предметы, которые попадали в поле их мутного зрения, и друг на друга тоже, как говорится, на брудершафт.
   Такого не бывает с нормальными людьми, скажете вы, и я с вами спорить не стал бы. Но ведь я говорю о евреях. А жизнь еврея разве можно назвать нормальной? И если называть ее нормальной, тогда объясните мне, неразумному, что такое жизнь ненормальная?
   Но сначала скажу пару слов, о каких евреях идет речь.
   Это не какие-нибудь евреи. Это — немецкие евреи. Конечно, не те настоящие немецкие евреи, которые выглядят и ведут себя как немцы, больше, чем сами немцы. Такие в Германии почти не сохранились. Их, а вернее, их потомков еще можно встретить в Израиле или в Америке. Они дисциплинированны и точны и даже, когда праздно гуляют, похожи на марширующих солдат.
   Немецкие евреи, о которых пойдет речь, разговаривают на ломаном идише в полной уверенности, что это и есть немецкий язык. Если бы Гете или, скажем, Шиллер сохранили слух на том свете, они перевернулись бы сейчас в гробу, и не единожды, услышав, как порой разговаривают по-немецки на улицах Западного Берлина, Мюнхена, Франкфурта-на-Майне и в маленьком городе Оффенбах, где концентрация таких евреев особенно насыщенная.
   Евреи эти стали немецкими совсем недавно. А до того они были русскими, советскими евреями— и другими себя не мыслили. На еврейских кладбищах городов и местечек западной части России, если эти кладбища чудом убереглись от рук антисемитов и не сровнены бульдозерами, на этих кладбищах покоятся их предки на десять поколений назад.
   В Германии, как известно, Гитлер провел капитальную чистку евреев и сделал свой фатерланд «юден-фрай», то есть свободным от евреев. Но разве может какая-нибудь страна долго прожить без евреев? Это исключено. Аборигены почувствуют себя как-то неуютно, обойденными судьбой. Скажем, если очень чешутся руки и мучительно хочется кого-нибудь бить, колотить, резать, а в стране, хоть ты вой, нет ни одного еврея, то ведь придется бить своих собратьев, а это лишает битье аромата, той необычной услады, какую доставляет треск еврейских черепов.
   Свято место пусто не бывает.
   Сразу после войны, когда очищенная от евреев Германия лежала в руинах и еще не выветрила запаха пожара, там уже появились первые евреи. Польские. Из тех, кого почему-то не успели дорезать в Польше. И они от своих польских антисемитов, ставших коммунистами, побежали к немецким, стыдившимся вспоминать, что они были фашистами.
   Много лет спустя поднялись со своих мест русские, советские евреи. Поднялись куда? В Израиль. На историческую родину.
   Из Советской России никого не выпускают. Как из тюрьмы. Нет, вру. Из тюрьмы все же выпускают, когда истекает срок заключения. В СССР все население: и русские, и украинцы, и татары томятся в пожизненном заключении. Только для евреев сделали исключение — так силен был соблазн избавиться от них. И они поехали в Израиль, обобранные до нитки, но шальные от счастья, что хоть головы смогли унести.
   Выскочив на свободу и оглядевшись по сторонам, кое-кто смекнул, что в Израиле живут одни евреи, а в Германии евреев почти нет. Страна же процветает даже больше, чем Америка. Так почему же еврею не вкусить хоть немножко от немецкого процветания? И рванули в Германию. Не спрашивая разрешения.
   Германия не очень охотно пускала к себе евреев, хотя захлебывалась от любви к евреям и от чувства вины перед ними за прошлое. От евреев, пожелавших стать немецкими гражданами, требовали, чтобы они подтвердили документально или под присягой свидетелями, что они хоть какое-то отношение к Германии имеют. Скажем, в жилах течет немножко немецкой крови… Или ты вырос в атмосфере немецкой культуры.
   И евреи из Житомира и Киева, Минска и Одессы врали напропалую, выдумывая небылицы, и приводили свидетелей, готовых подтвердить все, что угодно.
   Мне рассказывали об одном малом, настолько обуянном страстью стать немцем, что он клятвенно заверил германские власти в том, что его мама, его еврейская мама, во время войны была изнасилована немецким офицером (не солдатом, а офицером!) и он явился на свет результатом этой любовной интрижки. Посему он просит считать его немцем и дать паспорт Федеративной Республики Германии. Этот полунемец даже не удосужился повнимательнее заглянуть в свои документы, где значился возраст матери. По этим документам явствовало, что она, бедняжка, во время войны была почти младенцем, и если бы немецкий офицер как-то умудрился ее изнасиловать, то уж, по крайней мере, зачать и произвести на свет такого скота она никак не смогла бы.
   Мне скажут, что надо быть черт знает кем, чтобы еврею захотеть жить в Германии после того, что там произошло с евреями. Ну, а жить на Украине, где украинская полиция резала евреев, не дожидаясь приказа, а для душевного удовольствия? Или в Польше, где всю черную работу по ликвидации евреев взяли в свои руки местные громилы?
   Если так смотреть на вещи, то, пожалуй, на всей земле не найдется места, где еврей может жить не смущаясь.
   Так что можно жить и в Германии. Благо страна богатая и чистая. И паспорт дают почти сразу. А паспорт немецкий чего-нибудь да стоит.
   Россию покидают, имея билет в одно направление. О возвращении обратно не может быть и речи. Ни туристом, ни в гости, ни по телеграмме о смерти ближайшего родственника. Советскую Россию покидают навсегда. Без права въезда обратно.
   Почти у каждого еврея там осталась родня. Порой и папа с мамой. Одних не выпустили по причине их ценности для России. Другие сами никак не могли решиться. Мол, могилы предков, земля, на которой вырос… Ну и что с того, что евреи здесь не в чести? А где их особенно любят? Живут и без взаимной любви. Увольняют с работы? Детей не принимают в университет? Но пока еще, слава Богу, не режут, не убивают на улицах. И ломались семьи надвое, разлучались люди на срок, уму непостижимый.
   Проходит год. Два. Три. И вдруг мучительно захочется их увидеть. Но… Нельзя. Визу не получишь. Сиди и тоскуй. Довольствуйся письмами, полными невнятных намеков, и лихорадочными телефонными разговорами, которые слушают чужие и недружественные уши.
   С немецким же паспортом, оказывается, бывший советский еврей может ступить на землю своей бывшей родины. Ей-богу! Бывают же на свете чудеса!
   Сначала этот слух показался настолько фантастическим, что никто всерьез его не воспринял. Потом стали возникать подробности, уже внушавшие кое-какое доверие.
   Оказывается, какая-то немецкая туристская компания организует рейсы по Балтийскому морю с короткими однодневными стоянками в польских и скандинавских портах. А также с заходом в советский порт Рига. Там пассажиры сходят на берег и знакомятся с городом. А к ночи возвращаются на пароход.
   В такой туристской поездке не требуется виз. И в Ригу можно въехать без визы. А раз не нужно визы, то не нужно предъявлять советским властям подробных анкет с указанием места рождения и времени убытия из страны прежнего проживания. Следовательно, никто не может догадаться, что ты бежал оттуда. А то, что ты еврей, в немецком паспорте, в отличие от советского, не записано.
   Воистину открылась неожиданная возможность хоть на один денек заглянуть в страну, где родился, и повидаться с теми, кого там оставил. Теперь задача была в том, чтобы родные в точно указанный день из разных концов России стянулись в Ригу и к прибытию парохода уже стояли в порту. Не как встречающие. Упаси Бог! А просто как зеваки, как любопытная публика, пришедшая поглазеть на иностранцев. Это по советским законам не возбраняется.
   Когда же туристы сойдут на берег, то пускай немцы идут себе на здоровье с гидами осматривать исторические достопримечательности Риги. Бывшие советские евреи, которые с немецкими паспортами выгрузятся в порту, хорошо знают эти достопримечательности, и они их волнуют как прошлогодний снег. Эти люди, отойдя немножко от порта, бросятся в объятия к родным, которые будут дожидаться за углом, как в засаде. А дальше ресторан… икра… шампанское… и все тому подобное, что можно достать лишь за иностранную валюту. И разговоры… разговоры… разговоры… Перемешанные с поцелуями и слезами. Без устали и без перерыва. До самого последнего мига, пока не нужно будет возвращаться на пароход.
   Родных надо заранее предупредить. Сообщить, когда им следует быть в Риге и, подавив волнение и слезы, изображать в порту праздношатающуюся публику. Послать телеграмму? Выдать властям секрет. Письмо? Все письма из-за границы прочитываются там, где следует. Заказать международный разговор по телефону? Подслушивают.