— Деточки мои родненькие! Еврейские мои глазоньки! Точь-в-точь как у моих доченек… Как у Маруси… Оксаночки… и у Ривочки… Младшую звали так… по покойной матери моего мужа… Царство ему небесное… и деточкам моим.
   Дальше из ее тихих, как бы заученных причитаний выяснялось, что она из этих мест и до второй мировой войны была учительницей в сельской школе. Она — украинка, а замуж вышла за еврея.
   — Хороший человек был, ничего не скажешь. Ей-Богу, — словно оправдывалась она. — Ничего худого не могу припомнить. Не пил, руку никогда на меня не поднимет. А что заработает, то в дом тащит… для меня и для доченек.
   Жили они так, пока не началась война и не пришли немцы. Зимой, когда мелководное Азовское море покрылось льдом, полицаи забрали мужа и всех троих девочек. То, что мать у девочек украинка и в них течет лишь половина еврейской крови, не приняли во внимание. Всех евреев полагалось по приказу убить, и никакого исключения не делалось.
   Погнали их по льду, подальше от берега, как раз напротив этого пляжа. Тогда здесь пляжа не было, а только дикий берег. Сделали проруби во льду и стали сталкивать туда евреев, топить их.
   — И моих деточек… Оксаночку… Марусечку… и Ривочку… как щенят утопили. Я потом, как ушли полицаи, бегала туда, а проруби уже льдом затянуло. Думала, весной растает, выкинет их на берег, можно будет в могилке схоронить… Не выкинуло… Так и лежат в море… как рыбки… Кто заплывает далеко, может, и увидит их.
   Она оборачивалась к морю, заслонялась от солнца рукой и щурилась на расплавленное зеркало, тряся головой и что-то пришептывая.
   Евреи, смущаясь, слушали ее причитания. Словно они чем-то были повинны в горе этой свихнувшейся украинской старухи. И совали ей деньги. Не мелочь. А бумажные рубль или даже два.
   Старуха брала эту дань не благодаря, а как положенную ей плату и поднималась с колен со вздохом: Трудное дело быть евреем. Врагу своему не пожелаю.
   И шла дальше босыми ногами по раскаленному песку, выискивая под зонтами еврейские лица. Найдя, она опускалась на колени и заводила все ту же песню, как патефонную пластинку. Теми же словами. Не меняя интонации.
   Я дал ей три рубля. Хотя и не поверил ни одному ее слову. Она казалась мне хитрой бестией, ловко эксплуатирующей еврейскую чувствительность. И три рубля я ей дал в награду за находчивость.
   Правда, уходя с пляжа, я, в нарушение обычая, не выкупался на прощанье в море. Постоял у кромки воды, как у края могилы, и не отважился сунуть туда ногу.
   А вечером я гулял вдоль моря. Дул освежающий ветерок, море наползало на песок и со вздохом откатывалось, оставляя клочья тающей пены, как пряди седых волос.
   Зонтики уже не стояли, расправив многоцветную ткань, а, опущенные, со сложенными крыльями, они торчали пиками в песчаном безлюдье, и луна отражала их остроконечные тени на чистом и темном песке.
   Пляж был пустынен и чист. Весь мусор убрали граблями, и волнистые линии тянулись по песку почти у самой воды, на которой серебрилась и мерцала, уходя к горизонту, зыбкая лунная дорожка. И в том месте, где лунное серебро упиралось в берег, колыхаясь и вспениваясь, темнел силуэт не то собаки, не то волка, присевшего на задние лапы с задранной к небу мордой.
   — У-у-у-у ,
   — выл силуэт на луну.
   Меня охватила дрожь.
   Волк взмахнул передними лапами и воздел их над головой, совсем как человек, и голосом нищей старухи заголосил:
   — Деточки мои родненькие! То я пришла до вас… ваша мама. Как вы там? Как ваши косточки? Холодно небось в глубине! А? Откликнитесь! Я очень по вас соскучилась.
   И снова волчьим воем залилась на луну:
   — У-у-у-у… Господи, растолкуй мне… Ну, евреев бьют… Это понятно… А моих деточек кровных за что?
   Темный силуэт волчицы умолк, вперившись в медный лунный диск, и, не дождавшись ответа, тоскливо и надсадно завыл:
   — У-у-у-у-у…


БЕЛЫЕ НОЧИ


   На фронте авиация по ночам отдыхает.
   С наступлением темноты самолеты, отбомбившись и отстрелявшись, спешат к своим полевым аэродромам, чтоб успеть приземлиться засветло, и летчики спокойно заваливаются спать до рассвета. Даже зенитчики, хоть и не покидают своих постов у орудий и пулеметов, задранных стволами к темному небу, тоже сладко подремывают, потому что знают: до первой зари им не придется приступить к работе — вражеские летчики в это время тоже спят.
   На фронте авиация по ночам отдыхает.
   За исключением Северного фронта.
   Летом на Севере — белые ночи. Эти ночи ничем не отличаются от дня. Так же светло. И так же светит солнце. Правда, низко-низко, над самым горизонтом. Это и есть полярный день, который тянется не одни сутки, а целых полгода. Потом наступает полярная ночь, и становится темно круглые сутки, и так тянется тоже полгода.
   Поэтому лишь на Севере авиация по ночам не отдыхает. Ночи стоят белые, и самолеты взлетают и садятся и тогда, когда на юге день, и тогда, когда на юге ночь. Все двадцать четыре часа в сутки.
   А самолетов на Севере не так уж и много. Фронт считается не главным, второстепенным. Вся авиация сосредоточена на центральном и южном участках советско-германского фронта. А в тундре, на ее бесконечных пространствах, до тоски однообразных, без единого деревца, с зыбким мхом на оттаявшей сверху вечной мерзлоте, редко попадается военный аэродром. Обычно — это одна взлетная полоса, проложенная среди сдвинутых в стороны лысых гранитных валунов, называемых «бараньими лбами». Из тех же камней, отполированных еще в ледниковый период, выложены стенки капониров, куда под маскировочные сетки загоняют вернувшиеся с задания самолеты и откуда по сигналу тревоги они выруливают на взлетную полосу. «Бараньи лбы» надежно защищают сверху от бомбежки землянки и блиндажи, вырытые глубоко в оттаявшем грунте: там живут пилоты, технари, готовящие самолеты к полетам, оружейники, набивающие магазины пулеметов патронами и орудийные обоймы — снарядами, ремонтники, латающие пробоины на крыльях и фюзеляжах машин, врачи и медсестры, тоже латающие, но уже пилотов, до которых добралась пуля через пробоину в стенке кабины. В отдельных землянках расположились зенитчики, стерегущие небо от налетов вражеской авиации. А еще подальше, совсем в стороне, горбятся «бараньими лбами» зарытые в грунт казармы БАО — батальона аэродромного обслуживания. И там же под открытым небом материальная часть, даже не затянутая маскировочными сетями: тракторы, бульдозеры, грузовики.
   Дальше — тундра. Во все стороны. Со впадинами зеленеющих болот и каменными выпуклостями сопок. До ближайшего населенного пункта километров пятьдесят по разбитой и часто непроезжей дороге. По этой дороге на аэродром поступает снабжение: горючее, боеприпасы и продовольствие. Автомобили идут колоннами, чтоб подталкивать и вытаскивать застрявшие машины. Идут, надрывно гудя моторами, буксуя в вязкой жиже, скрежеща карданным валом и осями по выпершим камням.
   А со взлетной полосы уходят в небо остроносые истребители с красными звездами на крыльях. Уходят парами: ведущий и ведомый. Уходят красиво, как трассирующие пули ввинчиваясь в небо. Пропадают за серым горизонтом. Связь тогда с ними аэродром поддерживает по радио. Помочь им ничем нельзя. Только переживать за них и надеяться, что все обойдется, благополучно.
   Нередко так и бывает. Возвращаются оба и ведомый и ведущий. Легкие, словно половину веса потеряли. На последних каплях горючего. Израсходовав весь боезапас. С парой пробоин в крыльях и фюзеляже. Такой день считается на аэродроме удачным. А уж если в рапорте значится сбитый самолет противника, тогда уж день совсем хороший. И всему персоналу аэродрома, даже солдатам из батальона обслуживания, по распоряжению командира полка дважды Героя Советского Союза полковника Софронова, начальник продовольственного снабжения капитан Фельдман выдает дополнительных, сверх положенной нормы, сто граммов спирта, разведенного пополам с водой.
   А бывает, возвращается один. Ведомый без ведущего. Или наоборот. И возвращается не лихо, а еле-еле тянет. И садится косо, ломая при посадке шасси, а то и крыло.
   В таких случаях на аэродроме тоже пьют. Капитан Фельдман выдает дополнительный спирт только пилотам, и те, залпом опорожняя стаканы, поминают не вернувшегося с боевого задания товарища.
   Так и течет аэродромная жизнь. Однообразная и скучная, как тундра вокруг аэродрома. Летчики воюют где-то далеко от своей базы и сюда возвращаются, лишь чтоб перекусить да поспать и снова подняться в воздух. О самом бое напишут краткий рапорт да в столовой поделятся с технарями:
   — Я его так… А он в сторону… Я ему в хвост, а он, сука, свечкой… Я его…
   Вот и весь рассказ.
   Дыхание войны краем коснется аэродрома лишь тогда, когда из приземлившегося самолета летчик вылезть самостоятельно не может, и его, обмякшего, приходится осторожно вытаскивать, а с его штанов и унтов сыплется стеклянное крошево разбитой приборной доски, густо смазанное кровью.
   Однажды вот так сел, качаясь и опрокидываясь, как пьяный, старший лейтенант Митрохин, по возрасту самый пожилой пилот в полку, даже с сединой на висках. Его машина была пробита и изрешечена пулями. Технари ее потом отказались латать, списали в лом да на запасные части. Митрохин посадил это решето. Даже выключил мотор. А сам не вылезает из кабины. Сбежался народ. Откинули колпак. Митрохин еще жив. Но весь в крови. И в грудь угодило, и в живот.
   А главное, обе руки перебиты. И ведь не выпустил руля. Без рук, можно сказать, привел самолет и посадил нормально. Командир Софронов поглядел на его перебитые руки.
   Такого, — говорит, — еще в истории авиации не случалось. Как же ты, Митрохин, без рук управился?
   У Митрохина уж глаза нездешние, на тот свет косят. Но командиру отвечает:
   — У меня, товарищ полковник, четверо детей. Помирать никак нельзя. Вот и долетел.
   И там же, в кабине, помер.
   Потом во фронтовой газете был помещен его портрет со статьей о том, как любовь к Родине помогла ему без рук посадить самолет на своей базе.
   Из-за белых ночей нагрузка летчика на Севере вдвое больше. Взлетай и взлетай. Круглые сутки. Только успевай поспать часок-другой между полетами. Самолет устает, не выдерживает такой перегрузки. Приходится заменять материальную часть. А человек выносливей. Тянет. И не жалуется. Да ордена и медали прибавляет к своему иконостасу — по числу сбитых самолетов противника. Пока самого не собьют и не врежется он костями в промерзлый и летом грунт тундры.
   Все четыре года войны фронт на Севере не двигался. Стоял на месте. Поэтому летчикам не приходилось менять аэродром. С противником встречались в небе. Машина с машиной. Покружат, постреляют. Кто-то задымит, камнем пойдет вниз, в прах рассыплется на земле. А кто-то домой потянет, на свою базу. Здесь за всю войну в лицо немца не видели. Только самолеты с крестами. Получалось, что воюют не люди, а машины с машинами.
   Трудно человеку привыкнуть к белым ночам, к тому, что все время нет темноты, а разлит кругом свет.
   Ходишь как в полусне. Глядишь в белесое мглистое небо и такая тоска охватит, что хоть волком вой.
   Как и повсюду на земле, и здесь были свои евреи. Двое на весь аэродром. Начальник продовольственного снабжения полка капитан Наум Фельдман. Всегда в новеньком, прямо со склада, обмундировании. Армейская летная форма на нем сидит ловко, как на манекене. Фельдман больше всех походит на бывалого вояку. Летная кокарда на фуражке и золотые авиационные крылышки на кителе выглядят на нем особенно лихо. Возможно, потому, что он ни разу не поднимался в воздух на боевой машине.
   Боевые пилоты, те, кто каждый день жизнью рисковали, к Фельдману относились без особой любви, но и неприязни тоже не проявляли. У начальника продовольственного снабжения всегда можно разжиться кружкой спирта сверх положенной нормы. Таким знакомством какой нормальный человек побрезгует?
   Зато другой еврей был в полку в почете. Саша Круг. Похожий на цыгана, вся голова в колечках черных волос. Нос с горбинкой. Орлиный. И белые-белые зубы. Тоже капитан. Пилот. Из ветеранов полка. Ни разу не был сбит. А у самого на счету семнадцать самолетов противника. Сбитых индивидуально. Не считая тех, какие поджег в групповом бою, когда точно не определишь, чья пулеметная очередь была решающей.
   У него на кителе, который надевал он, вернувшись с полета, лучилась Золотая Звезда Героя Советского Союза. А орденов и медалей было столько, что он их не надевал, а хранил кучкой в чемодане.
   Оба еврея дружили, хоть и разнились, как день и ночь на юге. Саша-хулиган, задира, выпивоха. Наум — поведения примерного, застенчив, а что касается спиртного, капли в рот не берет, при том, что все запасы хранятся под его началом.
   Но когда на сотни километров тундры только два еврея, то какими бы они ни были разными, обязательно потянет их друг к другу.
   Их дружба началась давно. Саша Круг тогда еще ходил в лейтенантах и служил в другом полку, бомбардировочном, пилотом на СБ — скоростном бомбардировщике с экипажем в три человека. Их аэродром располагался далеко от истребителей, тоже в тундре, но южнее.
   С Наумом Фельдманом Саша Круг познакомился, когда его самолет, подбитый зенитным огнем, не дотянул до своей базы и совершил вынужденную посадку на чужом аэродроме, у истребителей. Пока прибывшие из их полка технари приводили бомбардировщик в порядок, экипаж наслаждался отдыхом, как будто попал в санаторий. Начальник продовольственного снабжения капитан Фельдман так обрадовался встрече с другим евреем, тоже из авиации, да еще боевым пилотом, что не поскупился, всех троих чужих летчиков обеспечил выпивкой и разнообразными закусками.
   Саша Круг — высокий, худой, напоминавший ястреба, всегда готового взлететь, — оказался парнем хоть куда, веселым и проказливым, и за ним толпой ходили развесив уши истребители, свободные от полетов. За те несколько дней, что он прожил у них, Саша успел покорить не только весь летный персонал, но и неприступную крепость аэродрома — медсестру Эру, в которую лейтенант Бондаренко от избытка неразделенных чувств стрелял из пистолета и все равно склонить не смог. Саша покорил Эру с легкостью необыкновенной и, окрестив ее Эпохой, улетел на отремонтированном бомбардировщике, оставив Эру в слезах, а весь аэродром в растерянности. Потому что с его отлетом как бы кончилась веселая жизнь и наступили скучные будни.
   Но Саша не исчез навсегда. Он повадился, возвращаясь с боевого задания, хоть на часок-другой делать посадку на этом аэродроме, забирая далеко в сторону от указанного маршрута. То у него, видите ли, горючее на исходе и надо подзаправиться, то забарахлил один из двигателей и тут же, если не совершить вынужденной посадки — гибель всему экипажу. А экипаж подобрался — свои ребята и пилота не закладывали.
   У летчиков-бомбардировщиков была мода: каждый экипаж красил коки на своем самолете в другой цвет. Коки — это конусные воздухообтекатели впереди винта. У Саши коки были красного цвета. Поэтому, когда его СБ появлялся над аэродромом истребителей и делал круг, прежде чем зайти на посадку, все узнавали самолет по кокам. Капитан Фельдман поспешно отдавал распоряжение столовой приготовить обед для экипажа, а медсестра Эра, еще пока самолет с красными коками кружил в небе, стремглав бежала из санитарной землянки через весь аэродром в отдельный блиндаж к капитану Фельдману, и тот покорно уходил, отдав ей ключи.
   Посадив самолет, Саша сразу отцеплял ремни парашютов, вылезал на крыло, кивал сбегавшимся технарям, а сам устремлялся на длинных, циркулем, ногах к блиндажу Фельдмана, где Эра уже дожидалась в спальном мешке. Потом, если время позволяло, обедал в столовой со своим дружком Наумом и, прихватив в подарок бутылку спирта, улетал, описав красными коками прощальный круг над гостеприимным аэродромом истребителей.
   Весь наземный персонал, да и летчики тоже провожали, задрав головы к небу, бомбардировщик с красными коками, и на их лицах можно было прочесть восторг и уважение к лихому пилоту.
   Однажды Саша, заскочив к ним в очередной раз, отколол такой номер, что все истребители животы надорвали от хохота, а начальник продовольственного снабжения капитан Фельдман чуть в госпиталь на угодил.
   Была у тихого начпрома мечта — слетать на боевое задание. Чтоб хоть как-то оправдать авиационную кокарду на фуражке, а на кителе — золотом шитые крылышки. В истребитель не сядешь. Он — одноместный, в кабине лишь пилот умещается. То ли дело — бомбардировщик. Да и Саша — лучший приятель. И притом еврей. Не поднимет на смех.
   Фельдман попросил Сашу, и Саша не отказал. С серьезным видом, на глазах у экипажа, посетовал, что он бы рад, да в самолете каждый сантиметр рассчитан, нет свободного пятачка. Только лишь если капитан согласен лечь в бомболюк. Там сейчас свободно, бомбу они сбросили над расположением противника. Если вытянуть руки по швам и не требовать особого комфорта, то капитан Фельдман может вполне поместиться в наглухо закрытом бомболюке и кислорода ему хватит, пока самолет не вернется на базу.
   Разволновавшийся начпрод тут же согласился, и Сашин экипаж подсадил его под брюхо самолета в распахнутые створки бомболюка и створки эти захлопнул.
   Потом взревели моторы, самолет задрожал как в лихорадке. Все, кто свободен был от вахты, сбежались к содрогающемуся бомбардировщику, и только рев моторов не позволил бедному начпроду расслышать громовой хохот.
   С полчаса трясся в бомболюке капитан Фельдман, уверенный, что он парит высоко над землей, и главной его заботой было не сблевать, как это, он знал, случается в полете с новичками. Потом Саша нажал кнопку бомбометателя. Створки бомболюка с треском распахнулись под телом начпрода, и он, вместо бомбы, полетел вниз, по направлению к земле. Именно так успел подумать начпрод и даже успел попрощаться с жизнью.
   Летел он ровным счетом два с половиной метра. Потому что самолет все эти полчаса стоял на земле со включенными двигателями, и экипаж, потешаясь, распивал разведенный спирт за здоровье славного начпрода Фельдмана. Капитан, пролетев два с половиной метра, умудрился потерять сознание и мгновенно заболеть медвежьей болезнью. Когда тут же под самолетом его приводили в чувство, резкий запах нашатыря не смог перебить вонь, исходившую из диагоналевых галифе начпрода.
   Капитан Фельдман простил Сашу. Потому что не хотел лишиться лучшего друга. А обвинить его в антисемитизме — тоже нелепо. Саша Круг — сам еврей, да еще с типичной физиономией. Только шальной еврей, которому море по колено и жизнь не в жизнь, если он не отколет какой-нибудь номер.
   Кончилось все тем, что командир полка, знаменитый Софронов, не захотел отпустить лихого пилота с СБ и договорился в высоких инстанциях о переводе лейтенанта Круга из бомбардировочной авиации в истребительную.
   У знаменитого Софронова был верный глаз. Став истребителем, Саша Круг прославил полк семнадцатью сбитыми самолетами противника и к списку полковых асов добавил еще одного кавалера Золотой Звезды.
   С капитаном Фельдманом они остались друзьями. Когда истребитель Саши взмывал в небо, Фельдман, обычно очень аккуратный и дисциплинированный офицер, становился рассеянным, отвечал невпопад, и это длилось до тех пор, пока остроносый самолет с семнадцатью звездочками по фюзеляжу не пробегал, гася скорость, по взлетно-посадочной полосе, замирал у края, останавливал винт, откидывал плексигласовый колпак над кабиной и оттуда высовывался стянутый шлемофоном горбоносый, как у ястреба, профиль.
   А роман с медсестрой Эрой закончился прозаически. Женитьбой. Эра забеременела, и капитан Круг, как человек порядочный, из приличной еврейской семьи, счел свои долгом расписаться со скуластой сибирячкой, которая незамедлительно была демобилизована и, неся впереди выпуклый живот, отбыла в слезах в свой родной город Томск. Капитан же остался в полку и продолжал летать над тундрой, нетерпеливо ожидая весточки из Сибири о рождении сына.
   Но пока он ждал эту весть, пришла совсем иная.
   У Саши была семья. Мать, отец. Братья, сестры. На Украине. И с тех пор, как немцы заняли этот городок, ничего не знал он о судьбе родных. Саша попал на Север еще до войны и там воевал несколько лет, везучий и удачливый, ни разу не сбитый, выходя целым и невредимым из самых, казалось бы, безвыходных положений.
   Когда освободили родной его город на юге, он стал писать туда по старому адресу и наконец получил ответ. Написанный чужой рукой. Соседи извещали Сашу, что никто из его семьи не остался в живых. Всех до одного убили фашисты. И покоится его родня в братской могиле, в которой лежат и остальные евреи этого города.
   И не стало в авиационном полку веселого и удачливого пилота Саши Круга. Глаза его потухли. Лицо почернело. Поросло бородой. И капитан Фельдман, единственный знавший еврейские обычаи, пытался объяснить другим пилотам, что Саша, перестав бриться, следует древнему обряду поминовения усопших родных.
   Командир полка Сафронов снял его с боевых полетов, хотя каждый пилот был на вес золота. В таком со— стоянии Саша проиграл бы первый же воздушный бой. Попробовал командир поговорить с ним по душам, образумить, привести в чувство. Безуспешно.
   — Отпусти меня, командир, в пехоту, — попросил Саша, и в глазах его стояли слезы.
   — Как же тебя отпустить в пехоту? — всплеснул руками Софронов. — Да меня ж за это расстрелять и то мало будет, если я такого сокола, такого первоклассного пилота спишу в пехоту. Только враг, чтоб ослабить нас, такое может допустить. Ты еще, брат, полетаешь. И за кровь твоих родных не одного фашистского гада отправишь в ад.
   — Нет, — замотал Саша кудрявой, с первыми нитями седины головой. — В небе я бью самолеты. А мне крови надо! Чтоб лицом к лицу! В глаза его посмотреть, а потом уж бить и видеть, как он корчится, подыхая. Отпусти, командир, в пехоту.
   Не уважил командир полка просьбу Саши. Приказал ему не отлучаться с аэродрома, а товарищам по блиндажу велел не спускать с него глаз. Человек, мол, отчаянный. До беды недолго.
   А потом был воздушный бой. Недалеко от аэродрома. Наших в небе вдвое меньше, чем противника. Остальные экипажи ушли раньше на задание. Один лишь самолет капитана Круга оставался в резерве под маскировочной сеткой. Махнул на все рукой полковник Софронов и скрепя сердце послал на подмогу своим чумного от горя капитана.
   Никогда до того гак не дрался Саша Крут. Не страхуясь, напролом ворвался в строй вражеских самолетов, раскидал их, а одного прошил пулеметной очередью и поджег. Погнался за другим и ушел далеко от места боя. Он превосходил опытом противника. Гонял его, как ястреб воробья, по небу. Сам постреливал экономно, сберегал боезапас. А того довел до того, что он все, что имел, расстрелял впустую, ни разу не зацепив Сашиной машины.
   Того-то и добивался капитан Круг. Противник был обезоружен, и ему только оставалось на последней скорости удирать к своим через линию фронта, под защиту зенитных батарей.
   Саша не дал ему уйти. Но и добивать не стал. Прижал низко к земле и на бреющем полете погнал к своему аэродрому. Чуть не верхом на немецком самолете, цепляя выпущенными шасси прозрачный колпак над кабиной летчика, посадил он его на бетонную дорожку и сам сел вслед за ним, и обе машины бежали по земле друг за дружкой, словно одна, со звездами, вела другую, с крестами, под конвоем.
   Немец затормозил. Сашин истребитель, обогнув его, пробежал сотню метров и тоже застыл. Немец откинул колпак и вылез из кабины по крылу на бетон, сбросил с плеч парашютный мешок и поднял вверх руки.
   Со всех концов поля к нему бежали русские. Технари. Солдаты из БАО. Такого еще на аэродроме не бывало, чтоб живой немец сел и сдался в плен. Каждому любопытно поглядеть на эту невидаль, и все, кто были на аэродроме, побросав свои дела, мчались к самолету с выпученными от любопытства глазами. Даже командир полка Софронов и тот бежал, задыхаясь от излишнего веса и позванивая двумя Золотыми Звездами Героя Советского Союза.
   Но впереди всех, он-то был ближе, спешил к немецкому самолету Саша Круг. Бежал косолапо в меховых унтах, забыв сбросить парашютный мешок, и тот мягко бил его по заду, мотаясь на брезентовых ремнях. Правой рукой он шарил по боковым карманам комбинезона и уже, когда был шагах в пятидесяти от немца, вытащил то, что искал, — черный пистолет ТТ.
   Немецкий летчик стоял неподвижно, спиной прижавшись к алюминиевому, в маскировочных пятнах, боку своего самолета, и справа от него, ближе к хвосту, там, где на советских самолетах звезда, зловеще распластался рубленый короткопалый крест. Летчик стащил с головы шлемофон и, мигая белесыми ресницами, смотрел, как завороженный, на Сашу Круга, приближавшегося к нему, тяжело дыша, с каждым шагом выше поднимая пистолет.
   Лицо немца было бледно. Под стать его белокурым, от пота слипшимся на лбу волосам. А в бесцветных, как небо над тундрой, глазах застыл ужас, какой только может охватить человека перед лицом неизбежной, неминуемой гибели. Эта смерть сосредоточилась в круглом черном отверстии пистолета, мерно качавшемся в такт тяжелым неуклюжим шагам русского летчика.
   Саша перешел с бега на шаг. Не потому что устал. Он разглядел лицо врага. Нормальное человеческое лицо. До жути обыкновенное лицо испуганного мальчишки. Немец был намного моложе его. Без шлемофона, со взъерошенными потными волосами, ему и двадцати лет не дашь. И запал ярости, какой клокотал в Саше, пока он гонял его в небе, а потом бежал с пистолетом в руке по земле, стал быстро улетучиваться, и уже последние шаги, отделявшие его от немца, Саша прошел, смущенно опустив пистолет к бедру.