В половине двенадцатого он почувствовал, что у него заныло в челюсти. В верхней. С правой стороны. Он сунул в рот палец. Нащупал зуб. Заныло сильнее. Он нажал. И тогда родилась боль. Тонкая. Сверлящая. От зуба вверх к скуле. Оттуда к виску. И под череп.
   Он вскочил, забегал по комнате. Боль росла, охватывая полголовы. Всю ту сторону, где вначале слабо заныл зуб.
   Зубная боль всегда пытка. И даже сильные, мужественные люди сгибаются от нее в три погибели. Но когда такая боль начинает разрывать челюсть и всю голову накануне свидания с красоткой, которая вот-вот войдет, играя зелеными глазами, открывая в улыбке за сочными губами ровные белые зубы, которые не болят… то хочется взвыть в голос и проклясть свою злосчастную судьбу.
   Куда звонить в такой поздний час в незнакомом городе?
   Алекс вскочил в ванную, разинул рот перед зеркалом, двумя пальцами ухватил больной зуб, зашатал его в нелепой потуге вот так вот голыми пальцами вырвать с корнем и таким образом заглушить, унять невыносимую боль.
   Конечно, ничего сделать не удалось. У Алекса раскалывалась голова. Боль пульсировала в висках, в затылке. У него начинался жар. Хотелось выть в голос. Он пробовал полоскать рот холодной водой из крана. Не помогло. Включил горячую воду. Стало еще хуже. Он носился по своей комнате, упершись кулаком в больную челюсть, и с трудом услышал сквозь гул в голове настойчивый вкрадчивый стук в дверь. Наконец в его сознании сверкнула мысль о том, что это Катя. На часах была четверть первого ночи.
   Он открыл, постаравшись придать своему лицу нормальное выражение. Катя вошла, улыбаясь и прикрыв за собой дверь и сама повернув ключ в замке, стала перед ним, интимно заглянула в глаза и положила свои руки ему на плечи.
   Когда она разделась, Алекс, хоть ему было не до того от неослабевающей боли, не смог не прийти в восторг при виде мягкой белой фигуры, белой, как мрамор, с синими прожилками порой чуть заметных под кожей вен. При взмахе головы вздыбливался огненный вихрь волос. И глаза. Огромные. И зеленые. И доверчивая улыбка двух рядов прекрасных, как на заказ, зубов. При ее двадцати годах у нее широкие налитые женские бедра. И большие груди. Белые полушария с темными торчащими сосками.
   Алекс лег с ней в постель и на время отключился, забыл о боли. Готовая лопнуть голова была отдельно, а все его тело напряглось от возбуждения. В нем проснулся такой, силы самец, каким он себя давно не помнил, и он овладел ею яростно, зло, словно каждым ударом своего тела он давил, уничтожал боль, и Катя, стеная и вскрикивая, насладилась им многократно, пока и он разрядился, наконец.
   Как только это произошло, тупая неумолимая боль снова стала рвать череп, и Алекс, лежа на спине рядом с совершенно раздавленной и удовлетворенной Катей, которая слабо и нежно поглаживала ладошкой его живот, чуть не плакал от досады. Катя даже и не догадывалась, какие муки испытывал он.
   Он думал о том, что надо сказать ей. Может быть, она что-нибудь посоветует, придумает. Но тогда из любовницы она превратится в сиделку. А утром он улетит и больше не увидит ее, и на всю жизнь у него останется ощущение, что его только поманили, показали краешек огромной радости и не дали насытиться ею, а только разожгли голод, который уже больше не утолить. Ни одна женщина не сможет заменить Катю. Так казалось ему в ту ночь. И он ничего не сказал ей. И еще два раза овладел ею. Доводя ее до исступления своей неиссякаемой мужской силой и бесконечно долгой выдержкой, причины которой ей были невдомек. В перерывах он убегал в ванную, полоскал рот. Снова пытался вырвать пальцами зуб. И тихо поскуливал, чтоб она его не услышала.
   Ему так и не удалось в эту ночь сомкнуть глаз. Катя умудрилась несколько раз вздремнуть, разметав мягкие рыжие волосы по его груди и лицу, и он жевал губами эти волосы, стараясь хоть этим отвлечься от боли. Порой ему казалось, что щека вздулась и опухла, но Катя, открыв глаза, ничего не замечала, даже когда, ласкаясь, водила горячими губами по этой стороне лица.
   За окном рассвело. Открылся вид на залив. Погасли гирлянды огней на мосту «Золотые ворота». Верхушки опор моста скрывались в густом молоке утреннего тумана, наплывавшем с открытого моря. Вернее, с Тихого океана.
   Он отупел и привык к своей боли. В восемь утра они оба приняли душ, вместе плескаясь под теплой струей. Катя резвилась и веселилась, как ребенок, вслух прикидывая, в какие из сан-францисских злачных мест им лучше всего направиться. Он велел ей собраться и пойти домой отдохнуть до пяти часов вечера. Он ей позвонит. Чтоб она к тому времени была готова. Они вместе окунутся в сладкую жизнь. А сейчас у него дела. Он ждет важного посетителя.
   Катя, заливаясь счастливым смехом, одевалась. Смеясь, целовала его на прощанье, и ему стоило больших усилий не морщиться, когда она касалась воспаленной щеки.
   После ее ухода он быстро уложил вещи, слетел вниз в лифте, подписал все бумаги у администратора гостиницы и, вскочив в такси, попросил шофера быстрее мчаться в аэропорт. Шофер оказался понятливым малым, и они добрались туда так быстро, что еще оставалось время до объявления посадки на самолет.
   Вот тогда-то в мутной голове Алекса появилась мысль, что он поступил как свинья, обнадежив и обманув простоватую бесхитростную Катю, прелестную зеленоглазую и огненно-рыжую американскую девочку шотландских и ирландских кровей, и что она будет вечером ждать напрасно его звонка и так никуда не пойдет и просидит до ночи у телефона, а потом будет плакать, как ребенок, которому не дали обещанной игрушки.
   Он набрал ее номер, слышал долгие гудки, которые, наконец, вырвали ее из сна, потом ее хриплый голос и радость, когда она узнала, кто звонит. Он сказал ей всю правду. Она не перебивала. Ни вздохом, ни словом. Он сказал, что он — нищий эмигрант. Что он действительно режиссер. Но бывший. Никто не пригласил его на совместный советско-американский фильм и никогда, по-видимому, не пригласит. У него ни гроша в кармане. А за номер в гостинице платят те, кто наняли его на неделю читать скучные лекции наивным американцам о советской внешней политике, сведения о которой он сам черпал из американских газет.
   О своей зубной боли он снова умолчал. — Прости меня, Катя… Если можешь.
   Трубка долго молчала.
   — Ладно, — сказала Катя. — Прощаю. Если для тебя это важно. Хоть ты и подлец, но мужчиной оказался отменным. Американцев я таких не встречала.
   Алекс рассмеялся в телефон:
   — Дорогая Кэт, спасибо за комплимент. Только, ради Бога, не адресуй его русскому народу. Я — нерусский. Я — еврей. Из России. Поэтому будет справедливо, если мой сексуальный успех разделят со мной мои соплеменники, евреи.
   — Вы не только негодяй, вы еще и националист. Кэт рассмеялась на другом конце провода.
   В Питтсбурге перед лекцией ему вырвали зуб с наросшим на корне мешком гноя, и врач-американец удивился, как он смог выдержать такую адскую боль в течение почти суток.
   — Вы, русские, — железные люди.
   Лекцию Алекс читал с кровавым ватным тампоном в дыре между оставшимися зубами. При этом немножко шепелявил. Слушатели же приписали это русскому акценту лектора.
   История, рассказанная Алексом, понравилась мужчинам. Даже старейший Сэм Кипнис, давным-давно отошедший от активных дел в бизнесе, а от сексуальных и подавно, пришел в неожиданное возбуждение и предложил Алексу, когда гости прощались с хозяевами, прогуляться пешком перед сном, благо им было по пути.
   Чтобы добраться до эмигрантского клоповника на Западной стороне, нужно было обогнуть Сентрал-Парк и пройти фешенебельную Сауф-Лещьдарк, состоявшую из самых дорогих отелей, где богатые люди снимали квартиры и жили под охраной вооруженной стражи и объективов телекамер. В одном из этих отелей снимал холостяцкую квартиру стоимостью в полторы тысячи долларов в месяц престарелый Сэм Кипнис. Вторую такую же квартиру он держал в другом отеле на другом конце Америки, в жарком Майами, и жил попеременно, в зависимости от времени года, то там, то здесь.
   Сейчас он довольно бодро для своих лет вышагивал рядом с Алексом и, возбужденно жестикулируя, говорил с ним на русском языке, изрядно забытом с тех пор, как он мальчиком, учеником гимназии, покинул родной город Пинск.
   — Мой друг, поверьте опытному человеку… я ведь тоже знал женщин… Я переспал… чтоб не соврать… с женщинами, какие только есть на земле… всех национальностей. Вы удивлены? Нет, я не объездил для этого земной шар… их всех имел в одном месте. В одном городе… Есть такой… Рио-де-Жанейро. Там я провел несколько лет… в молодости. И там были бордели по национальному признаку… В одном борделе исключительно польки, в другом — еврейки, в третьем — немки, в четвертом — индианки из племени апачей… отдельно из племени ирокезов… Даже негритянки из Африки тоже были разделены строго по племенному признаку.
   Короче, в городе Рио-де-Жанейро я перепробовал женщин всего земного шара… Всех… за одним исключением… Мне не удалось переспать только с голландской женщиной. В голландском борделе я переспал со всеми, кто там был в наличии… и все они, когда их немножко поскрести, оказывались не голландками, а норвежками, польками, кем угодно, но не голландками.
   Это меня задело за живое. И, будучи в Европе, я специально заехал в Голландию, посетил не один бордель… и не два… и с тем же результатом. Вы можете себе такое представить? Голландки не занимаются этим ремеслом. И поэтому, если вы меня спросите, что собой представляет голландская женщина, я вам честно признаюсь: не знаю, не пробовал. И если вы думаете, что я что-нибудь помню о других, то глубоко заблуждаетесь. Ничего, дорогой мой, не помню… Ни лиц, ни тел… ни глаз… ни голосов… Как будто никогда не касался женщины… А сколько я на это денег ухлопал! По тем временам — состояние… Не помню… Единственное, что осталось в памяти… это… что у негритянок какой-то специфический запах… А вот какой запах… убейте, не припомню.
   Прощаясь с Алексом у подъезда своего «Эссекс-хауза» на виду у плечистого мордастого портье и под устремленными на них объективами замаскированных полицейских телекамер, Сэм Кипнис тряс своей розовой с бурыми трупными пятнами головой и смот— рел на него слезящимися бесцветными от старости глазами.
   — Запомните, что я вам сказал… Женщина — пустой звук… Ничего не остается. Я даже свою покойную жену забыл. А голландки остались для меня загадкой. Самые нравственные женщины на земле. Правда, это когда было? Все в мире изменилось… к худшему. Но если вы надумаете жениться, мой вам совет — купите билет в Амстердам.
   Совсем другую реакцию вызвал рассказ Алекса у дам в курилке у Эйба Маргулиса. Они, в отличие от мужчин, не смеялись над его злоключениями в гостинице в Сан-Франциско, где в самый неподходящий момент на него свалилась зубная боль. Миссис Шоу, нервно курившая сигарету, исподлобья, неотрывно, как бы гипнотизируя, рассматривала его и, когда все спускались из курилки в гостиную, как бы ненароком задержалась возле Алекса на узкой лестнице и тихо сказала грудным низким голосом:
   — Оставьте мне ваш телефон. У меня имеются связи в мире кино… Возможно, я смогу быть вам полезной.
   Она позвонила ему в гостиницу поздно ночью, когда он уже спал на своем жестком матрасе. Он успел за это время забыть и ее имя, и как она выглядит, и поэтому миссис Шоу пришлось долго, с заметной долей раздражения в голосе, объяснять ему, кто она такая.
   — Не очень пристойно так легко забывать даму, которой вы были представлены, — выговорила она ему по телефону чуть хрипловатым от излишнего курения голосом. — Тем более что эта дама обещала свою поддержку в поисках нужных связей. Или вы уже устроили свои дела и вам не нужна помощь?
   Алекс стал лепетать нечто оправдательное, и по мере того, как он говорил, сознание его окончательно освободилось от сонной паутины, и он вспомнил жену адвоката в салоне у Эйба Маргулиса, средних лет женщину вампирного типа, с мрачным затаенным взглядом черных глаз, глубоко укрытых под густыми бровями, ее прямые черные с проседью волосы и неправильный прикус: выступающую вперед нижнюю челюсть.
   — Не нужно оправдываться, — снисходительно сказала она. — Тем более по телефону. Вы — из другого мира. У вас — другая мораль. До сих пор мужчины, которых со мной знакомили, помнили меня. Даже когда я забывала об их существовании. Что вы так тяжело дышите?
   — Я дышу нормально, — ответил Алекс и сам услышал в трубке частое сопение. — И если у вас нет насморка, значит, нас подслушивает дежурная на коммутаторе гостиницы. У нее аденоиды, и когда она увлеченно слушает чужие разговоры, начинает сопеть.
   В телефоне что-то треснуло, и сопение прекратилось.
   — Это замечательно, — рассмеялась миссис Шоу. — Кажется, теперь отличная слышимость. Вот так обычно легко дышится, когда прочистишь нос. Да, так ближе к делу. Вы, конечно, понимаете, что я не для того позвонила, чтоб услышать сопение леди-телефонистки. Есть дело.
   И таинственно умолкла.
   — Какое? — не выдержал и ухватил наживку Алекс.
   — Приедете — узнаете.
   — Когда?
   — Сейчас… я вам дам адрес. Возьмите такси…
   — А не поздно?
   — Если б я так считала, то не стала бы вас беспокоить. Я еще раз повторяю, вам нужна моя поддержка?
   — Конечно, конечно.
   Так вот. Я, как вы догадываетесь, не у себя дома на Лонг-Айленд, а в Нью-Йорке. В Гринич-Виллидж. У своих друзей. Из вашего мира. Из кино. Я им о вас говорила…
   — Но… будет ли удобным… беспокоить людей так поздно?
   — Не прикидывайтесь наивным. У этих людей день начинается только сейчас, после полуночи. А у вас в Москве богема живет иначе? Потом… мне не пристало вас упрашивать. Снова проступает разница культур… Вы едете? Запишите адрес.
   Ехать надо было к черту на рога, через весь Манхэттен, сверху вниз по этому длинному каменному острову, густо застроенному самыми высокими в мире домами. На такси он не стал раскошеливаться — потянуло бы долларов на десять. А это — два дня жизни. Даже три. Можно вполне уложиться в три доллара в день. Если варить на плите в своем номере куриные крылышки и пупки
   — будет и мясо, и можно запить оставшимся бульоном.
   Съехав лифтом в холл, он отдал ключи дежурной с телефонными наушниками на голове, и она презрительно фыркнула под его взглядом.
   Алекс спустился в метро. В ржавый и грязный нью-йоркский собвей, насквозь пропахший мочой и совсем не безопасный в это время суток. Внизу на платформе два негра и одна негритянка тупо приплясывали на одном месте, пощелкивая пальцами и лениво отрывая каблуки от заплеванного цементного пола. На скамейке стоял большой черный транзистор и, казалось, подрагивал от горячих знойных ритмов. Даже усеянная окурками платформа вибрировала под ногами у Алекса. Но не от включенного на всю мощь транзистора, а от приближающегося с грохотом и лязгом поезда. Алекс поспешно прошел вперед, чтоб не садиться в тот же вагон, что и эти трое с транзистором.
   Когда двери вагона пневматически захлопнулись за его спиной, он обнаружил, что, кроме него, в полупустом вагоне нет ни одного белого лица. Сплошная чернота. Человек десять на разных скамьях. Молодые и старые негры с усталыми сонными лицами, и от этого вид у них был совсем не дружелюбный. Алексу сразу припомнились многократные репортажи по телевизору об убитых в собвее пассажирах, изнасилованных женщинах. И всегда пойманные убийцы и насильники прикрывали руками свои лица от объектива камеры, и почти всегда эти лица были черными, как и ладони, заслонившие их.
   Хозяева города, испуганные ростом преступности под землей, поскрипели, поохали и выжали из тощего бюджета Нью-Йорка еще парочку миллионов долларов, и по ночам в каждом поезде собвея стали патрулировать полицейские. Сотни полицейских торчали под землей, и пассажиры ехали как бы под конвоем. Дожил величайший город мира!
   Алекс присел на свободную скамью и стал косить то в один, то в другой конец вагона, надеясь скоро увидеть кряжистую толстозадую фигуру нью-йоркского полицейского, увешанного оружием, патронташем, резиновой дубинкой, радиоаппаратом, металлическими браслетами наручников и связкой ключей. Почему-то у полицейских на поясе висело чудовищно много ключей. Словно для того, чтобы отпирать и запирать решетчатые двери камер большой тюрьмы. И зады у них были раскормленные, широкие. И ходили они вразвалку, как жирные гуси, в своей темно-синей форме. При взгляде на них возникала мысль, что ударить они могут крепко, внушительно, но бегать, ловить преступника им при таком весе явно не под силу.
   Алекс ждал, теряя терпение, когда же наконец появится этот неуклюжий толстый и столь желанный полицейский. А он не появлялся, и Алекс ехал в окружении дремавших черных, и ему казалось, что скоро кто-нибудь из них встанет со скамьи, небрежно подойдет к нему и, оттопырив толстые губы, уставится в его белое, от страха еще сильнее побелевшее лицо. И как он, Алекс, тогда поступит? Будет защищаться один против дюжины? Каждый из них крепче его. Безоружный против ножа, а может быть, и пистолета. Сопротивление бессмысленно. Лишь больше ударов навлечет на себя. А сдаться без боя, как баран, подставить выю под нож было совсем не по-мужски, и Алекса покоробило оттого, что такая трусливая мысль пришла ему в голову. Руки и спина покрылись гусиной кожей.
   Вагон качался, погромыхивая, минуя без остановки промежуточные станции, мелькавшие после черноты за окном белыми кафельными стенками платформ. Этот поезд — экспресс. И пока доберется до остановки и спасительно распахнет пневматические двери, можно много раз умереть: быть зарезанным, застреленным и даже изнасилованным. А что? Среди этих рож немало гомосексуалистов.
   Когда у него вспотели ладони и окаменела от напряжения шея, из другого вагона прошел к ним полицейский. С широкой, в темно-синем сукне, спиной, с разошедшимся в стороны низом форменной куртки, потому что куртку распирал большой откормленный зад. Гремели ключи в связке на поясе, позвякивали хромированные кольца наручников, и большая черная дубинка подскакивала при ходьбе, ударяясь о большое толстое бедро.
   У полицейского были черные, как в перчатках, кулаки. И черное губастое лицо под козырьком форменной фуражки. Полицейский тоже был негром.
   Друзья миссис Шоу жили в самом сердце Гринич-Виллидж, на Кристовер-стрит, улице, известной на весь Нью-Йорк высочайшим процентом гомосексуалистов на душу населения. В этот час, уже за полночь, «голубые» фланировали парочками по узким тротуарам Кристофер-стрит в обнимку, положив друг дружке ладони на ягодицы. Ягодицы у гомосексуалистов были узкими и выпуклыми. Какая-то смесь мужских и женских признаков. И были они, гомосексуалисты, чем-то похожи друг на друга, как братья. Невзирая на масть, цвет глаз, рост. Что-то в их облике было одинаковое, общее, как у представителей одного и того же подвида млекопитающих. Словно они все были расово идентичными. Одной, какой-то новой национальности. Как бывает у дебилов, монголоидов.
   Когда-то Алекс был поражен, увидев в парке целую вереницу юных дебилов лет по двенадцати-тринадцати. Из какой-то лечебницы их вывели под наблюдением воспитателей на прогулку. Маленькие уродцы происходили не только от разных родителей, но и представляли все три главные расы на земле. Там были белые, желтые и одна негритянка. Но выглядели они членами одной семьи, с одинаковыми видовыми признаками: отвисшие, слюнявые нижние челюсти, узкие заплывшие глазки, крохотные лобики на сужающихся кверху головах. Лишь цвет кожи был разным.
   Гомосексуалисты, вдыхавшие неостывший и ночью нью-йоркский воздух, были, как на подбор, узкобедрыми, до треска в швах, как гусары в лосины, затянутые в потертые джинсы. Кожаные куртки до талии дополняли эту униформу. Куртки непременно с узеньким меховым воротничком. Даже летом. И желтые ковбойские сапоги, на короткие голенища которых приспущены джинсовые штанины трубочкой. Длинных волос гомосексуалисты не носили. У них были короткие спортивные стрижки. Вроде старомодного «ежика». И непременные усы.
   Они мирно паслись на узких тротуарах, обхватив ладонями ягодицы напарников, и синхронно покачивали станом, обходя груды черных и серых пластиковых мешков с мусором.
   Алекс поднялся лифтом к друзьям миссис Шоу. Ему открыла блеклая худая женщина, несомненно, из актрис, судя по испорченной гримом коже лица. В комнате на диванах и пуфах сидело еще несколько мужчин и женщин, не очень молодых и тоже актерского типа, и у каждого на лице была словно каленым железом выжжена откровенная печать неудачников. По крайней мере, так показалось опытному в делах с подобной публикой глазу Алекса.
   А в самой глубине у окна в плаще, который она, видно, так и не снимала с момента прихода, стояла она. Миссис Шоу. Женщина-вамп. С седоватой густой гривой, ниспадавшей прямо вдоль щек на плечи и грудь, и угольно-жгучими глазами, запрятанными глубоко под брови. Они недобро мерцали в своих норах и впились в вошедшего Алекса, оценивая и гипнотизируя.
   «Привораживает, — подумал, усмехаясь, Алекс. — Вошла в роль коварной соблазнительницы. Лонг-Айленд для Нью-Йорка такая же провинция, как Мытищи для Москвы. Ничто не ново под луной».
   Но кое-что все-таки было внове и для него. Миссис Шоу задала игре чрезвычайно бурный темп. Она даже не удосужилась формально познакомить его с обитателями этой квартиры, а лишь представила его всем сразу, назвав «крупным, выдающимся русским режиссером международного класса».
   Кто-то хмыкнул, откровенно не поверив миссис Шоу. Но она не собиралась настаивать на точности рекомендации. А просто взяла Алекса крепко под руку и, спросив согласия, от его и своего имени попрощалась со всеми, сказав, что им обоим некогда и вообще… до следующего раза.
   Уже очутившись на улице, на той же Кристофер-стрит, на которой не поубавилось фланирующих гомосексуалистов, Алекс, стараясь не обидеть ее, спросил, к чему такая спешка и где те полезные связи, которые миссис Шоу ему посулила по телефону, подняв в поздний час из постели.
   — Вы — варвар, — прожгла она его засверкавшими угольками глаз. — Вы не знаете обхождения с женщинами.
   — Но куда мы идем, я могу поинтересоваться?
   — Все мужчины до вас были готовы пойти со мной на край света. Не задавая вопросов.
   Алекс отказался от попытки выяснить что-нибудь и послушно поплелся рядом с нею, стараясь не отстать от ее быстрого делового шага.
   — Хочу внести некоторую ясность, — не глядя на него, быстро, словно рапортуя, заговорила миссис Шоу. — Я — не еврейка. Мой муж-еврей. Я перешла в иудаизм перед брачной церемонией. Среди моих предков коренные американцы — индейцы из племени апачей. А также итальянцы и португальцы.
   — Гремучая смесь, — рассмеялся Алекс. — А к чему вы, собственно говоря, мне это излагаете?
   — А так. К сведению. Чтоб знать, кто есть кто.
   — Следовательно, и мне придется раскрыть свою родословную?
   — Не надо. Чего вы стоите, вы уже доказали в Сан-Франциско. — Она метнула на него исподлобья испытующий взгляд. — Таинственная славянская душа.
   — Между прочим, в стране, где я родился и где и поныне обитают славянские души, то есть в России, есть гнусный обычай. Если еврей чем-либо прославится, совершит поступок, достойный похвалы, и о нем заговорит пресса, вы никогда не найдете и намека на то, что речь идет о еврее. Его будут называть русским или советским человеком, нашим славным соотечественником, но как черт ладана будут избегать упоминания о его еврейском происхождении. Но пусть попробует еврей оскандалиться, совершить что-либо непристойное, как в первую очередь укажут, что он — еврей, и повторят это неоднократно, чтоб никаких сомнений не оставалось.
   — А это вы к чему рассказали?
   — Просто так. К сведению.
   — Кофе пьете на ночь?
   — Мм-м, — замялся Алекс. — Предпочитаю по утрам.
   — Отлично. Я вам утром приготовлю кофе. Надо зайти в магазин намолоть. Здесь работают всю ночь.
   Она исчезла в дверях магазина, ярко освещенного изнутри и с довольно густой для этого часа толпой покупателей. Алекс остался ждать ее у входа.
   Так, значит, утренний кофе включен в программу, — грустно покачал головой Алекс, прикидывая, не послать ли к черту эту предприимчивую американскую дамочку, которая уже дважды указала ему, что он — представитель иной культуры, и, несомненно, более низкой, чем ее, с Лонг-Айленда, и все же решил не хамить, а посмотреть, что будет дальше, после несомненно заурядного совокупления, которое ему предстоит где-то здесь, в Гринич-Виллидж, в неизвестно чьей постели. Что насчет полезных связей? Кто знает, где затаилась волшебная удача? Вот такая, претендующая на роль пожирательницы мужских сердец, сытая многодетная мещаночка с Лонг-Айленда может вложить в ладонь путеводную нить. А дальше он сам пойдет. Есть еще порох… И сил не занимать. Дали бы возможность показать, на что он способен.
   С пачкой едко пахнущего кофе и ломкими хрустящими круассонами в открытом пакете она вышла из магазина, и кивком головы позвала его следовать за ней.
   Дальше все было банальным. Вонь узких ободранных коридоров. Большая полупустая комната подруги, уехавшей в Италию и оставившей миссис Шоу ключи, чтоб она время от времени навещала оставленных кошек. О кошках свидетельствовали острые запахи, пропитавшие эти облупленные стены с многочисленными портретами владелицы этих кошек. Миссис Шоу сказала, что она обещающая актриса и уехала в Италию пробоваться в фильме. С портретов глядело немолодое потасканное лицо, которому актерская судьба не могла сулить никаких обещаний. Таких актрис предпенсионного возраста Алекс встречал во множестве и в Москве в Театре киноактера. После сорока жизнь может обещать актрисе лишь одинокую и необеспеченную старость в компании с еле волочащей лапы облезлой кошкой.