Он стал — против него, расставив толстые ноги в меховых унтах. Они еще были одни. Народ, со всех сторон мчавшийся к немецкому самолету, еще не добежал. И, глядя в мягкое, окончательно не сформировавшееся по-мужски лицо немецкого летчика, которого он еще минуту назад был готов растерзать, Саша смутился и от смущения улыбнулся. Немец ухватился за эту улыбку, как утопающий за спасательный круг, и тоже улыбнулся, часто-часто заморгав рыжеватыми ресницами. На его ожившем лице проступили веснушки, множество веснушек, которых прежде из-за смертельной бледности нельзя было разглядеть.
   Тут уж Саша окончательно смутился и ляпнул:
   — Давай меняться сапогами.
   И прихлопнул ладонью по меховому голенищу своего унта.
   Немец ничего не понял. Заулыбался еще шире, обнажив неровные мальчишечьи зубы.
   Вокруг них быстро густела, сопящая после бега, толпа технарей и солдат из БАО. Технари были в замасленных грязных комбинезонах. Солдаты в стеганых телогрейках и бушлатах не первого срока, в дырах и пятнах. Поэтому, когда протолкался вперед позже других добежавший командир полка, от волнения он не нашелся, что сказать, и строго прикрикнул на своих:
   — Что за вид! Не солдаты, а черт знает что! Хорошенькое мнение составит о вас противник.
   А «противник» по массивной фигуре и двум Золотым Звездам на кителе определил, что этот человек и есть самый главный на аэродроме и от него теперь зависит его судьба, и впился глазами в рыхлое, в складках, лицо полковника. Софронов из-под строго нахму— ренных бровей мельком глянул на немца и криво усмехнулся:
   — Пацан. Летать не умеешь.
   И протянул ему широкую мясистую ладонь:
   — Ну, здравствуй, летун… коль пожаловал в гости. Немец обеими руками облапил его руку и не отпускал, пока кольцо солдат и технарей не грохнуло беззлобным хохотом.
   Молчать! — еще больше растерялся полковник Софронов. — По нашему русскому обычаю гостя нужно перво-наперво накормить.
   И через весь аэродром пестрой гурьбой двинули к летной столовой. В центре — совеем ошалевший немец. Справа — Саша Круг, так и не снявший парашюта и шлемофона. Он был выше немца и положил ладонь на его плечо, словно придерживая добычу и этим давая всем понять, что это его, Саши Круга, добыча. Но в го же время Сашина ладонь на плече у немца была вернейшим знаком совсем не враждебного, а, скорее, фамильярного отношения к пленнику. Слева топал, тяжело отдуваясь и сопя, тучный полковник Софронов, озабоченный тем, как дальше поступить с немцем, ибо с такой ситуацией ему приходилось сталкиваться в первый раз.
   В столовой немца усадили между Сашей и Софро-новым. Любопытных технарей и солдат не пустили на порог. За столом разместились только офицеры, летчики и, конечно, начпрод капитан Фельдман, тоже до обалдения взволнованный случившимся и метавший глазами молнии на нерасторопных подавальщиков.
   Кто-то из офицеров немножко кумекал по-немецки, и его усадили напротив, чтобы переводил. Тогда же узнали имя немца — Вальтер, и все по очереди назвали себя и при этом обменялись рукопожатием. Немец сидел распаренный, потный, со счастливым и глупым выражением на веснушчатом лице.
   Его накормили от пуза. Начпрод достал из тайников вкуснейшие вещи, какие хранились для особого случая: копченые телячьи языки в американских косерв-ных банках, семгу, которую летчикам в подарок привозили рыбаки-поморы, и даже красную кетовую икру с Дальнего Востока.
   Немец объелся и облился. Но пока он еще мог сидеть на скамье, подпираемый плечами соседей, Саша с помощью переводчика, а больше жестами пытался втолковать ему, какие промахи он по неопытности допускал в небе и как и каким способом он, Саша Круг, заставил его впустую израсходовать весь боезапас, а уж заставить его сесть было делом плевым.
   Немец на все согласно кивал головой и глупо, по-пьяному, ухмылялся. А когда Саша, тоже крепко подвыпивший, вдруг помрачнел и с паузами, тяжело выдавливая слова, поведал Вальтеру, почему он его посадил живым и бежал потом с пистолетом, рассказал, что случилось с его семьей, немец, хоть и пьяный, перестал улыбаться, брови его горестно полезли вверх, и он припал к Сашиному плечу и стал тереться щекой. Саша обнял его, похлопал по спине. А начпрод капитан Фельдман, у которого был американский фотоаппарат с магниевой вспышкой, заснял их в этой позе. Мрачно набычившегося Сашу и раскисшего, развесившего губы Вальтера.
   К концу обеда немца пришлось тащить волоком из-за стола. Возле столовой у автоцистерны он упал на колени, и его стало выворачивать наизнанку. Летчики снисходительно и понимающе смотрели. Полковник Софронов, румяный от выпитого спирта, хмыкнул:
   — Слабы…
   А Саша вступился:
   — Мальчишка… Какой с него спрос?
   Вечером на аэродром прибыли офицеры СМЕРШа. Контрразведка. Из Мурманска. Прибыли за немцем, который спал безмятежно в офицерском блиндаже на койке Саши Круга. Саша спал на пороге блиндажа и сказал, что этот немец его и никому его не отдаст, » а если им, контрразведчикам, так позарез нужен немецкий летчик, то пусть они попробуют посадить самолет, а пилота взять живьем.
   Сашу уговаривали, грозили. А он — ни в какую. Сам полковник Софронов вступил с ним в переговоры и тоже не уломал,
   — Мой немец, — упрямо повторял Саша. — Не отдам.
   — Пьян, — как бы извиняясь, развел руками Софронов. — Проспится — пожалеет.
   Так и ушли контрразведчики ужинать, ничего не добившись.
   Наступила ночь. По-прежнему было светло. И солнце не ушло за горизонт, а висело низко-низко бледным размытым пятаком. И тускло поблескивали вокруг аэродрома каменные бока «бараньих лбов».
   Капитан Круг уснул, не раздеваясь, присев у порога блиндажа. Контрразведчики, стараясь не шуметь, обошли его и, разбудив ничего не понявшего спросонья Вальтера, увели. Когда проходили мимо спящего Саши, немец узнал его и рванулся. Но ему зажали рот и скрутили руки за спиной.
   Вальтера увезли в Мурманск, допросили и отправили в лагерь военнопленных, разместившийся за колючей проволокой в тундре на окраине города Мончегорска. И стал Вальтер, как другие немцы, обычным пленным. В серой безликой колонне водили его конвоиры на работу: чинить дороги в тундре, посыпать осевший от таяния грунт щебнем и добывать щебень, раскалывая тяжелым молотом серые камни-валуны.
   Стояли белые ночи. На вышках даже прожектора не включали. Часовым все видно как на ладони. И когда другие пленные спали на двухэтажных нарах в бараке, Вальтер выходил наружу и бродил в призрачном свете вдоль столбов с колючей проволокой, вызывая недовольные окрики часовых.
   Он вглядывался в тундру, в узкую грунтовую дорогу, глубокие автомобильные колеи на которой уходили к неясному горизонту. Вглядывался, будто ждал кого-то. Ждал и дождался.
   Однажды, когда лагерь спал, а Вальтер, как всегда, вышел к проволоке, он увидел на Дороге подскакивающий на ухабах грузовик. А когда автомобиль приблизился, Вальтер просиял и запрыгал, как мальчишка. В кузове, опершись локтями на крышу кабины, стояли, покачиваясь, три русских летчика, и в одном из них Вальтер сразу узнал капитана Круга.
   Летчики, бренча орденами и медалями на кителях, переговорили с лагерным начальством, и Вальтера выпустили к ним за проволоку. Они даже обнялись, как старые друзья, а так как переводчика с ними не было, объяснялись восклицаниями и жестами.
   Сели в кружок на камни. Друзья развязали вещевые мешки, достали съестные припасы, вспороли ножами консервные банки, из бутылки по кругу глотнули разведенный спирт. Вальтер тоже глотнул и захлебнулся, зашелся кашлем. Летчики с хохотом стучали кулаками по его спине и объяснили, чтоб ел, не стесняясь, а то ведь совсем дойдет на лагерном пайке.
   На прощанье насовали ему в карманы консервов, плиток шоколада и парочку луковиц-что в тундре является особым деликатесом.
   На той стороне проволоки, словно учуяв запах пищи, столпились выползшие из бараков пленные в серо-зеленых шинелях внакидку.
   — Ешь сам! — строго наказал Вальтеру Саша Круг. — А этим гадам — ни кусочка!
   Он окинул злыми глазами пленных за проволокой.
   — Понял? Иди и лопай! Скоро еще приедем. Жди!
   И грузовик с тремя летчиками в кузове укатил в тундру, залитую неживым светом белой — ночи.
   С тех пор Вальтер, как на пост, выходил каждую ночь к проволоке. Даже часовые на вышках смотрели, куда и он, на дорогу. Они-то, часовые, первыми увидели грузовик.
   — Эй, фриц! — закричали они Вальтеру. — Твои едут!
   За кабиной грузовика на сей раз стояли только два летчика. Не было капитана Саши Круга. И в кабине рядом с водителем место пустовало.
   Летчики сели на камни, стали развязывать вещевые мешки. А Вальтер беспокойно спрашивает что-то по-немецки, и они хоть ни слова не понимают, а догадались сразу, что он интересуется, почему не приехал Саша Круг.
   — Нет Саши, — вздохнул летчик. — Сгорел. Сказано было по-русски. Но Вальтер понял. Понял и застыл. Потом медленно отодвинул от себя консервные банки, поднялся с земли и пошел, сгорбившись, к проволочной ограде. Припал к столбу лицом и не шевелился.
   Над ним стояла белая полярная ночь. Нечеткий, неживой свет был разлит над тундрой, и «бараньи лбы» тускло отсвечивали базальтовыми боками.


ОСВЕДОМИТЕЛЬ


   Встречали вы еврея с такой кондовой русской фамилией Полубояров? Фамилией, которая сразу вызывает в памяти нехорошие ассоциации: казачьи чубатые рожи на горячих храпящих конях, гоняющие саблями несчастных евреев по кривым улочкам местечек в черте оседлости. Фамилией, от которой за версту разит погромом. Чем-то антисемитским.
   Я знал еврея с такой фамилией. Аркадий Полубояров — московский художник-ретушер, в основном специализировавшийся на портретах вождей, по чьим упитанным и строгим лицам он проходил рукой мастера, придавая им несколькими легкими штрихами и точками более представительный и торжественный вид.
   Работенка не пыльная и довольно денежная. Потому что спрос на портреты вождей, так же как и на сахар и на хлеб, в Советском Союзе никогда не иссякает, а, наоборот, постоянно возрастает, и Аркадию Полубоярову всегда был обеспечен его бутерброд, даже с колбасой, а порой и с икрой.
   Особенно прочно закрепился он на своем месте после одного случая, из-за которого в кругах московских газетных репортеров и фотографов при появлении Полубоярова пробегал уважительный шепоток: — Он открыл глаза Брежневу.
   Вождю советского народа. Главе СССР. Среди бесчисленных добродетелей которого любовь к евреям как раз не числилась.
   И кто открыл глаза ему, ведущей мировой фигуре, перед которым трепещут иностранные премьер-министры и последние уцелевшие на земле короли? Аркадий Полубояров, тихий и совсем неприметный еврей. Он и в политике-то не смыслит ни шиша, и, как человек достаточно пуганый, не очень-то и норовит что-нибудь в ней понять.
   И тем не менее открыл глаза Леониду Ильичу Брежневу не кто иной, а Аркадий Полубояров. Открыл единственным способом, доступным ему. И никому другому. За исключением, пожалуй, еще нескольких профессиональных ретушеров, но их, на счастье, не оказалось под рукой в тот самый нужный момент, когда взошла его, Аркадия Полубоярова, звезда.
   Брежнев где-то закончил очередную речь, и у допущенных к высокой трибуне на дозволенное расстояние газетных фотографов, как на грех, засветилась в аппаратах отснятая пленка, и лишь с одного чудом уцелевшего кадрика удалось отпечатать сносную фотографию выступающего перед народом вождя.
   Все на ней выглядело пристойно. И даже вставные челюсти смотрелись как настоящие. За исключением одного. Глаз. Когда фотограф щелкнул камерой, Брежнев моргнул, и на единственном пригодном к печати снимке получились закрытые, как у покойника, глаза.
   Мороз продрал по коже редакторов газет при виде этого снимка. Речь Брежнева идет в очередной номер, а фотографии докладчика нет. Редакторы явственно чувствовали, как из-под их ягодиц ускользают редакторские кресла.
   И тогда настал звездный час Аркадия Полубоярова.
   Случилось гак, что он безо всякого определенного дела толкался в редакции самой главной газеты и услышал стоны из редакционного кабинета. Узнав, в чем дело, он попросил разрешения взглянуть на портрет «спящей красавицы». Фотографию положили дрожащими руками пред светлые очи ретушера и застыли в ожидании приговора. Судьба редакторов была сейчас полностью в руках этого еврея, с которым они даже не считали нужным здороваться, когда натыкались на него прежде в редакционных коридорах.
   Аркадий Полубояров пожевал толстыми вялыми губами, от чего они прижались к кончику его длинного носа, и сказал слова, потом облетевшие всю газетную Москву:
   — Я открою ему глаза.
   Редакторов прошиб пот. Один из них, большой антисемит, по уверениям свидетелей, публично обнял Аркадия, прижал к своей жирной груди и даже всхлипнул.
   — Он заперся в лаборатории, откуда попросил всех удалиться, и все высокое начальство толпилось в коридоре, затаив дыхание и предупреждающе цыкая на каждого, осмелившегося приблизиться к двери, за которой колдовал их спаситель.
   Надежда на спасение была самая минимальная. Что может сделать ретушер? Ну, подбелить зубы. Убрать морщины. Но открывать закрытые глаза?
   На следующий день во всех газетах вместе с речью Брежнева появился его портрет с открытыми глазами. И никаких следов подделки. Шедевр ретушерской работы. Благодарное начальство тут же выписало Аркадию двойной гонорар и из премиального фонда отвалило денег на поездку на курорт.
   Этим все и ограничилось. Когда он вернулся с курорта, обгорев на южном солнце, с шелушащимся, как молодой картофель, розовым носом, начальство снова перестало узнавать его и, сталкиваясь в редакционных коридорах, забывало, как и прежде поздороваться. А теперь возвратимся к тому, с чего начали. Откуда у еврея такая, мягко выражаясь, нееврейская фамилия? Полубояров! Откуда имя Аркадий— понятно. Это слегка модернизированное еврейское имя Абрам. Таких Аркадиев в России — пруд пруди. Но Полубояров ни из какой еврейской фамилии не сделаешь, сколько бы ты ни мудрил. Такой в ней прочный русский парень.
   Гадать нечего. Это, конечно, была не его, Аркадия, фамилия. Его отца Абрама Перельмана люди знали именно по этой фамилии, и в документах он был записан черным по белому — Перельман. И Аркадий, пока не женился, таскал на себе, как гроб, эту очень уж еврейскую фамилию. Хотя и без фамилии по его черным меланхоличным глазам и длинному семитскому носу ни у кого, даже у малограмотных дворников, его еврейское происхождение не вызывало сомнения.
   Жил в Москве шофер. Обыкновенный русский парень. Алеша Полубояров. Ничем не выдающийся. Крутил баранку своего грузовика, зарплату аккуратно отдавал своей жене Клаве, а что перепадало сверх того — утаивал и пропивал в компании своих же шоферов.
   И духом не ведал Алеша Полубояров, что станет родоначальником целой семьи Полубояровых, с которыми у него никаких кровных связей не было и быть не могло.
   Первой получила эту, довольно редкую в нынешней России, фамилию его законная жена Клава. Выйдя замуж за Алешу, она, естественно, сменила свою девичью фамилию Кургапкина на более представительную мужеву — Полубоярова.
   Сам Алеша, в жилах которого играла казачья кровь, выпив, любил дать волю рукам. Клаву он поколачивал регулярно. В каждую получку. А иногда и до.
   Когда же, будучи на взводе, он не мог отыскать спрятавшуюся у соседей Клаву, то начинал приставать к посторонним. И те уж колотили его. Однажды, по пьяному делу, ему проломили автомобильной ручкой череп, и Полубояров отдал Богу душу в 1-й Градской больнице, так и не приходя в сознание.
   Осталась в Москве молодая симпатичная вдова Клава Полубоярова, в девичестве Кургапкина. Кроме фамилии ей осталось от мужа, как бы в наследство, пристрастие к вину, что позже на суде фигурировало как одна из причин ее развода с Аркадием.
   Аркадий, которого женщины не очень баловали своим вниманием, женился на Клаве к немалому удивлению своих знакомых. Это был явный мезальянс. Хоть в рабоче-крестьянском государстве классовые различия были ликвидированы еще в революцию 1917 года и все граждане объявлены равноправными, женитьба газетного работника, то есть журналиста, даже если он всего лишь ретушер, на простой официантке, да еще с пристрастием к выпивке, никем не воспринималась как равный брак. Тем более Аркадий еврей, а у Клавы фамилия какая-то подозрительно антисемитская.
   Но именно эта фамилия больше всего в Клавином приданом привлекла сердце Аркадия. В ЗАГС он вошел под руку с еще трезвой Клавой, как Аркадий Перельман, а вышел оттуда с ней же под руку, но уже Аркадием Полубояровым. Он взял фамилию жены. Это практикуется весьма редко, но законом не возбраняется.
   И стал Аркадий абсолютно русским человеком. Если бы не физиономия, предательски выдававшая его происхождение. Да запись в паспорте, в пятой графе, отвечающей на вопрос национальность, коротким, как плевок, ядовитым словом: еврей.
   Люди, с которыми Аркадию доводилось общаться, диву давались, откуда, мол, у еврея такая редкая русская фамилия Полубояров! Известен был под такой фамилией лишь генерал танковых войск, прославившийся во вторую мировую войну. В победных приказах Главнокомандующего генералиссимуса Сталина, которые торжественно транслировались на всю страну по радио, почти каждый день отмечались танкисты генерала Полубоярова.
   У военных от столкновений с Аркадием зарождалось нехорошее подозрение о далеко не чистом происхождении прославленного русского генерала, и они иногда дотошно допытывались у Аркадия, в каком родстве состоит он со своим знаменитым однофамильцем. На что Аркадий, себя за дурака не державший, отвечал неопределенно пожиманием плеч и скромным потупленным взором. Мол, не хочу вдаваться в подробности, а также примазываться к чужой славе. Понимайте так, как сочтете нужным. А лучше всего: замнем для ясности. Умный поймет, а глупому знать нечего.
   Разведясь с Клавой, Аркадий сохранил за собой фамилию Полубояров. А женившись во второй раз, хоть и фиктивно, одарил этой фамилией еще одну женщину, которая стала числиться по всем документам, в том числе и в выездной визе на предмет отбытия из СССР на постоянное жительство в Израиль, гражданкой Полубояровой.
   Но об этом потом и подробней, потому что и сам Аркадий считает историю второго и фиктивного брака самой мрачной страницей своей жизни.
   Пожалуй, главной страстью всей жизни этого человека было постоянное неутомимое желание хоть чем-то выделиться из серой массы, обратить на себя внимание, привлечь интерес окружающих. Любым способом. Случай с закрытыми глазами Брежнева, которые он распахнул на читателей советских газет, совсем недолго щекотал самолюбие Аркадия и был известен лишь узкому кругу журналистов. Миллионы читателей даже и не догадывались, какой операции были подвергнуты глаза Главы государства, и тем более не знали, кто эту операцию совершил.
   У кого-то были военные заслуги, и об этом свидетельствовали ордена и медали, надеваемые на грудь по праздникам. Аркадий этим не мог похвалиться. Кто-то съездил в заграничную командировку и в узком кругу рассказывал удивительные истории о тамошней жизни, чего в газетах никогда не прочтешь, и такого рассказчика слушали с разинутой пастью и круглыми от восторга и зависти глазами. Аркадия за границу ни разу не пустили, и поражать воображение слушателей было, соответственно, нечем. Кто-то, наконец, был красив и неотразим, и вокруг него штабелями лежали расколотые женские сердца. Аркадий же никак не мог причислить себя к славной когорте сердцеедов.
   Он был довольно высок, но сутул. Толстогуб и длиннонос. И, в довершение ко всему, на верхней губе у него торчала бородавка довольно значительных размеров, и с таким украшением нужно было обладать большой дозой мужества, чтобы отважиться протянуть свои губы даже для поцелуя. Аркадий этим мужеством не обладал.
   Он избрал самый простой и доступный ему путь к славе. Молчание. Намек. Загадочность. Так вел он себя, когда его фамилия Полубояров вызывала в памяти у людей ассоциации с прославленным военачальником. Не подтверждал, но и не отрицал. Томитесь в мучительных догадках.
   Но генерала Полубоярова помнили лишь отставные военные. Людей помоложе и, в особенности, женщин этим не взволнуешь. Нужно было что-нибудь действующее сильно и неотразимо.
   И Аркадию показалось, что он нашел это средство.
   В Советском Союзе ни для кого не секрет, что самая большая власть в стране не у правительства, а у КГБ — Комитета государственной безопасности, который явно и тайно неусыпно следит за каждым гражданином и, как лучами рентгена, прощупывает всю его жизнь. Судьба каждого в СССР находится в руках таинственного и страшного КГБ, официально называемого весьма романтично — щит и меч революции.
   Аркадию понравилась идея понежиться в лучах жуткой славы этого страшилища. Он стал намеками и недомолвками слегка приоткрывать свои связи с некоторыми ответственными лицами из этой организации. С которыми он будто бы на короткой ноге и принимаем в их кабинетах запросто, без доклада.
   Люди слегка бледнели, когда улавливали смысл его намеков, и начинали тщательно взвешивать каждое слово, произнесенное при нем, и лихорадочно вспоминать, не сболтнули ли чего-нибудь лишнего в прошлом.
   — Никакого ослабления гаек не ожидайте, — произносил он таинственно и бросал взгляд на дверь, не подслушивают ли чужие. — Гайки завинтят еще туже… Предполагаются большие аресты… Среди творческой интеллигенции.
   Он старался произвести впечатление. И производил. Люди замыкались. Всячески норовили избегать его.
   А он-то предполагал, что, догадавшись о его связях, они станут искать его дружбы и покровительства, чтобы в трудный момент (а кто застрахован от такого в СССР?) Аркадий Полубояров замолвил за них словечко где следует и уберег от больших неприятностей.
   Неприятности Аркадий навлек на себя. Он попал в КГБ. Но не в том амплуа, в каком силился предстать перед окружающими. Его вежливо пригласили на допрос. Вернее, на беседу. Так это в последние, более либеральные годы называется в этом учреждении. И, как мальчишку, высекли за то, что он своей безответственной болтовней компрометирует славные советские органы государственной безопасности, и в подтверждение того, что эти органы зря казенный хлеб не едят, показали ему пухлую папку с донесением обо всем, что он болтал. Слово в слово. Как стенографический отчет.
   Он задрожал как осиновый лист, быстро-быстро припоминая все ужасы, слышанные им или читанные украдкой в нелегальной литературе, гулявшей по рукам в Москве, о пытках и истязаниях, которым подвергают в подвалах этого дома всякого, попавшего сюда не по своей воле.
   — Виноват, виноват…— залепетал он.
   — По глупости все… Фантазии меня, знаете, посещают…
   — Мы умеем лечить от таких фантазий.
   — Не сомневаюсь… Но… я заслуживаю снисхождения… У меня заслуги…
   — Какие заслуги?
   — Я открыл глаза Брежневу. — Что-о-о?
   Аркадий, путаясь и сбиваясь, пытался поведать им о звездном часе своей жизни, но его оборвали на самом интересном месте.
   — Не смейте касаться грязными руками имени, священного для каждого советского человека. Ясно?
   — Ясно и понятно, — непослушными холодеющими губами вымолвил Аркадий.
   — Если бы нам понадобился осведомитель, — сердито сказали ему на прощанье, — мы поискали бы кого-нибудь поумнее. А сейчас идите! И больше не болтать! О том, что вас вызывали сюда, тоже. Идите… товарищ Перельман.
   Его назвали уже забытой еврейской фамилией, которую он не без основания мог считать своей девичьей. От этого пахло угрозой. Антисемитским намеком. И Аркадий покинул неласковое учреждение, мелко дрожа и беззвучно шлепая толстыми губами.
   В еще большую дрожь его кинуло тогда, когда одна за другой редакции газет стали отказываться от его услуг художника-ретушера. Им позвонили откуда следует.
   Худо стало Аркадию — дальше некуда. Жить не на что. Пришлось понемногу продавать свои вещи. Толкаясь в комиссионных магазинах, он неожиданно обнаружил, что в России большие перемены начались. В еврейских делах. О которых он прежде не задумывался. Да и вообще старался держаться от евреев подальше. С такой фамилией — Полубояров.
   Но когда пришла беда, потянуло и его поближе к своим. А свои-то подняли в стране заварушку. Хотят в Израиль. На историческую родину. Надоело им быть гражданами второго сорта в стране, где на всех углах только и кричат о равенстве всех наций. И задали жару правительству: забастовками, голодными и на полный желудок, демонстрациями у того самого здания КГБ, что прежде в страхе обходили за версту. Советская власть, которую ничем не удивишь, удивилась и пустила в ход привычное и всегда верное средство: стала пачками евреев сажать в тюрьму, а кое-кого даже к высшей мере — расстрелу приговорили. И вдруг оказалось, что даже это не помогает. Евреи не унимались. А во всем мире заграничные евреи дружно поддерживали своих советских соплеменников: отпусти, мол, народ мой! И стали отпускать. Тысячами. Из страны, откуда уехать другим до сих пор немыслимо. Только евреи добились такой привилегии. К немалой зависти остальных ста наций из дружной семьи советских народов. Даже ярые антисемиты зашлись от зависти и, изнемогая от желания уехать к чертовой матери из матушки-России, стали внимательно рассматривать в зеркале свои курносые физиономии в надежде обнаружить в них хоть какие-то семитские черты. Смешанные браки снова, как и когда-то после революции, стали модными. Поговорка на Руси появилась: еврейская жена или муж не предмет роскоши, а средство передвижения. То есть с ней или с ним — выезд за границу обеспечен.