Страница:
Фельдшерица и местная женщина повели меня по широкой заснеженной аллее к «рабочему дому» – так называлось строение, где жили холостые работники совхоза. По пути мои провожатые уже вполне ясно сказали мне, что отец умирает и что потому-то мне и следует с ним проститься. Странно, я не могу вспомнить, что почувствовал, что душевно ощутил при этом известии: быть может, я еще не мог толком представить себе смерть близкого человека, и переживания забылись просто потому, что они были неясны и неглубоки. Запомнились мысли самые поверхностные: слово «прощание» я тогда воспринимал как рукопожатие, то есть чисто внешне; в семье, между родными, не принято было часто пожимать друг другу руки, мне же, мальчику, вообще никто еще никогда не подавал руки, и поэтому сейчас, шагая по аллее, я мысленно репетировал то, что, как мне казалось, я должен буду сделать. Я представлял себе, что мне надо будет подойти к отцу, встать возле него, и вот он протянет мне руку, и тогда я протяну ему свою, и у нас произойдет рукопожатие, то есть прощание. О том, что скрывается за этим рукопожатием, что означает для меня это прощание, я не думал.
Мы вошли в большую и очень теплую комнату; посредине ее стоял длинный стол с мисками, жестяными чайниками и кружками, а вдоль стен тянулись двухэтажные нары из некрашеного дерева. Большинство мест на нарах пустовало, на некоторых спали или сидели, свесив ноги, незнакомые мужчины. Отец лежал на нижнем ярусе, ближе к углу; возле него стояла мать, держа за руку сестру, чуть поодаль еще несколько человек – и воспитательницы, и незнакомые мне люди. Кто-то подтолкнул меня к изголовью отца, и я встал возле табуретки, уставленной чайными чашками и аптечными бутылочками. Отец лежал на спине; он был накрыт стареньким шерстяным, зеленым с черными разводами, одеялом. Он часто и прерывисто дышал; его исхудалое, потемневшее лицо выражало страшную усталость и отчуждение. Однако он сразу узнал меня, назвал по имени; голос прозвучал очень отчетливо, но словно бы издалека. Потом мать отвела меня в сторону, а сама подошла к нарам, к изголовью отца. «Кончается…» – сказал кто-то с нар, со второго яруса. Какая-то женщина из местных, стоявшая рядом со мной, подтвердила: «Кончается…» – и велела мне креститься. Я стал креститься. Вскоре фельдшерица взяла меня за руку, вывела из рабочего дома и повела к тому совхозному строению, где размещалась наша младшая спальня. Ребята давно уже поели, меня же на столе ждала пайка хлеба, латка с кашей-ядрицей и кружка уже остывшего сладкого кипятка. Впервые за все свое пребывание в детдоме я ел в одиночестве. Только дежурная воспитательница, которая и позаботилась о том, чтобы мне оставили мою порцию, сидела за столом напротив меня и пристально, с каким-то болезненным любопытством смотрела, как я ем.
В день похорон было морозно. Гроб с телом отца стоял в небольшом нежилом деревянном доме, кажется в летней сторожке. Там имелась всего одна комната, довольно большая. Меня туда привела все та же фельдшерица Анна Васильевна. Сама она в сторожку не вошла, удалилась куда-то, я же поднялся по нескольким ступенькам крыльца к открытой двери и сразу вошел в комнату (сеней не было). Здесь пахло хвоей – на полу лежали еловые ветки. В углу я увидел большой деревянный крест. Гроб из шершавых некрашеных досок покоился на двух квадратных, плотно сдвинутых столах. Отец лежал в темно-зеленой суконной гимнастерке, руки на груди сложены накрест; шея повязана белым платком; ко лбу приклеили смертный венчик – бумажную ленточку, на которой что-то было напечатано темно-синей типографской краской. Мать в своей черной шубке стояла сбоку возле гроба; в изголовье старушка из местных поправляла подушечку под головой отца.
Вскоре старушка шепотом сказала матери, что надо бы в подушку добавить еще стружечек, чтоб голова выше лежала; мать, тоже шепотом, что-то ей ответила, и старушка деловым шагом вышла из сторожки. Мать подошла к подоконнику, на котором лежала муфта, вынула из муфты что-то плоско-прямоугольное, аккуратно завернутое в белую бумагу, и сунула это в гроб отцу, ближе к голове. Я подумал, что это какая-нибудь книжечка, может быть маленький молитвенник; наверно, есть такой порядок – класть что-нибудь умершим, вроде подарка, решил я. Позже мать сказала мне, что в бумажку она тогда завернула отцовские погоны; с погонами на гимнастерке, по тогдашним временам, хоронить было нельзя, так она их хоть в гроб отцу положила.
В сторожке печки не имелось, а из двух окошек одно было приоткрыто; так как и дверь была распахнута, то чувствовался холодный сквозняк. Мне вдруг стало жаль отца, я подумал, что мы с матерью тепло одеты, а он лежит на этом сквозняке в гимнастерке. Подойдя к двери, я захлопнул ее – и вдруг до меня дошло, что для отца это уже не имеет никакого значения, есть сквозняк или нет. Я понял: он лежит тут, но в то же время его нет, он умер, и никогда больше я не увижу его. В эту минуту вернулась упомянутая мной старушка; она принесла деревянный лоток со стружками. Вслед за ней в комнату вошло несколько воспитательниц, завдетдомом и какие-то незнакомые мне люди. Через некоторое время фельдшерица Анна Васильевна вывела меня на улицу. Здесь, возле крыльца, стояли дровни с запряженной в них лошадью и около них похаживал пожилой крестьянин в тулупе. Фельдшерица велела мне идти в свою младшую спальню, и я зашагал туда по широкой снежной аллее; идти было совсем недалеко.
Отца похоронили на кладбище при селе Слободка. Ни в церковь на панихиду, ни на кладбище мать меня не взяла, боялась, что я простужусь: обувь у меня была плохая, а дни стояли морозные. В последний путь отца проводили только мать, хозяин дровней и одна воспитательница, с которой мать дружила, но имени и фамилии которой я не запомнил.
24. Снова комментарии к метрике
25. Рамушево
Мы вошли в большую и очень теплую комнату; посредине ее стоял длинный стол с мисками, жестяными чайниками и кружками, а вдоль стен тянулись двухэтажные нары из некрашеного дерева. Большинство мест на нарах пустовало, на некоторых спали или сидели, свесив ноги, незнакомые мужчины. Отец лежал на нижнем ярусе, ближе к углу; возле него стояла мать, держа за руку сестру, чуть поодаль еще несколько человек – и воспитательницы, и незнакомые мне люди. Кто-то подтолкнул меня к изголовью отца, и я встал возле табуретки, уставленной чайными чашками и аптечными бутылочками. Отец лежал на спине; он был накрыт стареньким шерстяным, зеленым с черными разводами, одеялом. Он часто и прерывисто дышал; его исхудалое, потемневшее лицо выражало страшную усталость и отчуждение. Однако он сразу узнал меня, назвал по имени; голос прозвучал очень отчетливо, но словно бы издалека. Потом мать отвела меня в сторону, а сама подошла к нарам, к изголовью отца. «Кончается…» – сказал кто-то с нар, со второго яруса. Какая-то женщина из местных, стоявшая рядом со мной, подтвердила: «Кончается…» – и велела мне креститься. Я стал креститься. Вскоре фельдшерица взяла меня за руку, вывела из рабочего дома и повела к тому совхозному строению, где размещалась наша младшая спальня. Ребята давно уже поели, меня же на столе ждала пайка хлеба, латка с кашей-ядрицей и кружка уже остывшего сладкого кипятка. Впервые за все свое пребывание в детдоме я ел в одиночестве. Только дежурная воспитательница, которая и позаботилась о том, чтобы мне оставили мою порцию, сидела за столом напротив меня и пристально, с каким-то болезненным любопытством смотрела, как я ем.
В день похорон было морозно. Гроб с телом отца стоял в небольшом нежилом деревянном доме, кажется в летней сторожке. Там имелась всего одна комната, довольно большая. Меня туда привела все та же фельдшерица Анна Васильевна. Сама она в сторожку не вошла, удалилась куда-то, я же поднялся по нескольким ступенькам крыльца к открытой двери и сразу вошел в комнату (сеней не было). Здесь пахло хвоей – на полу лежали еловые ветки. В углу я увидел большой деревянный крест. Гроб из шершавых некрашеных досок покоился на двух квадратных, плотно сдвинутых столах. Отец лежал в темно-зеленой суконной гимнастерке, руки на груди сложены накрест; шея повязана белым платком; ко лбу приклеили смертный венчик – бумажную ленточку, на которой что-то было напечатано темно-синей типографской краской. Мать в своей черной шубке стояла сбоку возле гроба; в изголовье старушка из местных поправляла подушечку под головой отца.
Вскоре старушка шепотом сказала матери, что надо бы в подушку добавить еще стружечек, чтоб голова выше лежала; мать, тоже шепотом, что-то ей ответила, и старушка деловым шагом вышла из сторожки. Мать подошла к подоконнику, на котором лежала муфта, вынула из муфты что-то плоско-прямоугольное, аккуратно завернутое в белую бумагу, и сунула это в гроб отцу, ближе к голове. Я подумал, что это какая-нибудь книжечка, может быть маленький молитвенник; наверно, есть такой порядок – класть что-нибудь умершим, вроде подарка, решил я. Позже мать сказала мне, что в бумажку она тогда завернула отцовские погоны; с погонами на гимнастерке, по тогдашним временам, хоронить было нельзя, так она их хоть в гроб отцу положила.
В сторожке печки не имелось, а из двух окошек одно было приоткрыто; так как и дверь была распахнута, то чувствовался холодный сквозняк. Мне вдруг стало жаль отца, я подумал, что мы с матерью тепло одеты, а он лежит на этом сквозняке в гимнастерке. Подойдя к двери, я захлопнул ее – и вдруг до меня дошло, что для отца это уже не имеет никакого значения, есть сквозняк или нет. Я понял: он лежит тут, но в то же время его нет, он умер, и никогда больше я не увижу его. В эту минуту вернулась упомянутая мной старушка; она принесла деревянный лоток со стружками. Вслед за ней в комнату вошло несколько воспитательниц, завдетдомом и какие-то незнакомые мне люди. Через некоторое время фельдшерица Анна Васильевна вывела меня на улицу. Здесь, возле крыльца, стояли дровни с запряженной в них лошадью и около них похаживал пожилой крестьянин в тулупе. Фельдшерица велела мне идти в свою младшую спальню, и я зашагал туда по широкой снежной аллее; идти было совсем недалеко.
Отца похоронили на кладбище при селе Слободка. Ни в церковь на панихиду, ни на кладбище мать меня не взяла, боялась, что я простужусь: обувь у меня была плохая, а дни стояли морозные. В последний путь отца проводили только мать, хозяин дровней и одна воспитательница, с которой мать дружила, но имени и фамилии которой я не запомнил.
24. Снова комментарии к метрике
Отец мой, Сергей Алексеевич Шефнер, умерший на сорок третьем году жизни, происходил, как и моя мать, из потомственной флотской семьи. Согласно семейной традиции, его прочили в Морское училище, но рост у него был несколько ниже среднего, и потому его определили в Пажеский корпус: хоть отбор в Пажеский корпус по сословной линии был весьма строг, внешним физическим данным при приеме туда придавалось меньше значения.
Из домашних разговоров мне известно, что Шефнеры перекочевали в Россию из Прибалтики еще до Петра Великого. Они имели право на приставку «фон», но, из поколения в поколение служа в русских вооруженных силах, постепенно перестали употреблять эту частицу. По тем же домашним данным, один из Шефнеров, будучи морским офицером по образованию, во время Отечественной войны 1812 года служил в артиллерийской сухопутной части, был тяжело ранен осколком французского ядра и умер в военном лазарете. О другом Шефнере, молодом моряке, жившем очень давно, ходила дома и вовсе романтическая история. Он якобы участвовал в негласной морской экспедиции к берегам Японии на небольшом суденышке, и потом суденышко это потерпело аварию; несколько уцелевших, в числе которых очутился и он, сделали плот, чтобы вернуться на родину, однако еды и пресной воды было в обрез, все мучились от голода и жажды. Шефнер же этот, вдобавок ко всему, повредил себе ногу. Чтобы не обременять собой товарищей по несчастью, он застрелился на плоту, вдова же его до конца своей жизни получала очень большую, отнюдь не соответствующую служебному рангу покойного мужа, пенсию. Никакого документального подтверждения этой истории у меня нет, однако в решении, принятом вышеупомянутым Шефнером, ощущается некая фамильная черта: самоубийства в семье случались, причем совершались они людьми здоровыми и физически и умственно; просто таким жестким способом решались в те времена вопросы чести.
Если о прадедах по отцовской линии сведений у меня не ахти сколько, то о Шефнере-деде их предостаточно. Тут и семейные воспоминания, и печатные материалы, и архивные документы.
Алексей Карлович Шефнер родился в Кронштадте в 1832 году. Происходит он, как сказано в его послужном списке, из дворян С.-Петербургской губернии. Морскую службу начал на Балтике, поступив в 1846 году юнкером в 18-й флотский экипаж, в 1849 году был произведен в мичманы, а в 1854-м – «произведен за отличие в лейтенанты»; он участвовал в обороне Кронштадта против англо-французского флота в 1854–1855 гг., находясь сперва на корабле «Георгий Победоносец», затем на пароходо-фрегате «Олаф». В 1856 году его произвели в капитан-лейтенанты, в дальнейшем же он достиг чинов весьма высоких.
Из того же послужного списка можно узнать, что в первое дальнее плавание дед ушел мичманом, когда ему было семнадцать лет от роду. В документе об этом так сказано: «…на фрегате „Паллада“, под командою капитана II ранга Ивкова из Кронштадта в Портсмут, из оного к о-ву Мадера, в Лиссабон, потом двоекратно к о-ву Мадера, оттуда с Его Высочеством Герцогом Лейхтенбергским к о-ву Портусанто, в Кадикс и Лиссабон, из оного обратно в Россию, на пути заходили в Копенгаген; кампания продолжалась с 20 июня 1849 года по 16 июля 1850 года». Речь здесь идет о той «Палладе», которая позже, благодаря Гончарову, навсегда вошла в русскую литературу.
Второму дальнему плаванию деда в списке посвящены такие строки:
Возвратившись на Балтику, он вскоре занял должность командира Ревельского порта, затем был директором маяков к лоций Балтийского моря, умер же в должности командира Петербургского порта. Он имел много орденов и медалей – перечисление их занимает в списке чуть ли не половину страницы большого формата – и вообще сделал карьеру блестящую, однако это была не «голая» карьера: все эти награды и звания доставались деду нелегко, в особенности когда он служил на Дальнем Востоке. Об этой дальневосточной службе хочу рассказать подробнее, ибо, как мне кажется, она имеет не только узкосемейный интерес.
По домашним сведениям, Алексей Карлович столь долго прослужил на Дальнем Востоке не только по собственному желанию, но отчасти и по обстоятельствам, которые были сильнее его. Дело в том, что, служа в Сибирской флотилии и будучи еще холостым, он, по служебным делам, бывал на Шилке и в Иркутске. Здесь он познакомился с Екатериной Яковлевной Нелединской, и они полюбили друг друга с первого взгляда. Сложность заключалась в том, что Екатерина Яковлевна была замужней, и ей пришлось разводиться с человеком весьма пожилым, весьма богатым и, кажется, весьма влиятельным. Щекотливое это дело окончилось благополучно. Екатерина Яковлевна вышла замуж за Алексея Карловича и в дальнейшем одарила его двумя дочерьми и четырьми сыновьями; один из них, Сергей, стал моим отцом. Однако от этой истории с уводом жены от живого мужа, по воззрениям того времени, сильно отдавало скандалом, и потому дед дольше, нежели ему хотелось, вынужден был прослужить на Тихом океане, вдалеке от столицы. Впрочем, военно-морской карьере его это пошло только на пользу. Он стал одним из основателей Владивостока и, кроме того, «заработал» мыс своего имени. Попытаюсь подтвердить это документально, не прибегая к помощи семейных воспоминаний.
Начну с источников самых недавних. В 1973 году в Военном издательстве Министерства обороны СССР вышла книга Б.Масленникова «Морская карта рассказывает». Там, в главе «Географические названия на морской карте», на странице 222 сказано:
Я уже, что называется, в годах, а с годами человек начинает больше интересоваться минувшим, прямого отношения к нему не имеющим. Оно постепенно становится для него таким же многогранным и таинственным, как будущее. Почему это? Быть может, потому, что пожилой человек чувствует – пусть даже его жизнь не бедна событиями – скудость своего жизненного опыта по сравнению с опытом всего человечества и, сознавая свою недолговечность, инстинктивно стремится удлинить и углубить свое бытие, приплюсовав к нему опыт минувших поколений? Или, быть может, под старость хочется яснее понять, расшифровать самого себя, а это можно сделать (или нам кажется, что можно сделать), только сравнивая себя с другими, но не с теми, что живут во времени рядом с нами, а с теми, которые уже свершили свой жизненный круг, чей опыт стал, так сказать, твердой валютой?
Последнее время я зачастил в Центральный военно-морской архив. Мне нравятся люди, работающие в нем, – спокойно-деловитые, многознающие и доброжелательные. Нравится вся тамошняя несуетная атмосфера. Военно-морской архив, как непотопляемый линкор, уверенно плывет по океану времени. В его помещениях – металлические несгораемые лестницы, стальные блиндированные двери; во всем ощущается прочность, надежность. Память о делах человеческих сберегается здесь нерушимо. В этом каменно-железном ковчеге, среди тысяч других, плывут в неведомое будущее и дела моих морских предков.
Выше я неоднократно приводил строчки из послужного списка Алексея Карловича; но правильнее было бы сказать «из послужных списков», ибо почти при каждом передвижении морского офицера по службе эти документы составлялись заново и присоединялись к прежним, а потом поступали на хранение в архив. Прочел я в архиве и папки с пенсионными делами вдовы деда, Екатерины Яковлевны. Чтение всех этих казенных бумаг ознакомило меня не только с делами давно минувших дней, но и с работой военных писарей прошлого столетия. До этого я, по неразумению, считал, что все военные писаря писали безликим, унифицированным почерком, – а тут выяснилось, что это вовсе не так. Писали они все весьма четко и разборчиво, как того требовало военное делопроизводство, но каждый выводил буквы по-своему, у каждого был свой индивидуальный стиль. Надо думать, что эта неодинаковость, несхожесть почерков даже поощрялась. Некоторые писарские почерки прямо-таки красивы, их бы и сам князь Мышкин одобрил (помните: «Смиренный епископ Пафнутий руку приложил»?). Рукописная речь, когда в ней чувствуется личность пишущего, когда ее читаешь в тишине, порой воспринимается почти как речь устная, – кажется, откуда-то из неведомого далека слышишь голос, тихо произносящий читаемые тобой слова.
Почерк человека – производное его характера, его личности. Личность же каждого индивидуума складывается из психических и соматических данных, присущих только ему – и никому другому. Кто знает, быть может, в очень отдаленном будущем наука путем сложнейших подсчетов, невероятную трудность которых даже в наш век НТР мы представить себе не можем, сумеет воскрешать давно умерших людей по их почерку. Пишите, люди! Храните письма!
Помимо прочих документов в архиве сберегаются вахтенные журналы всех кораблей русского флота; они подлежат вечному хранению. По моей просьбе мне выдали «Шханечный [От слова „шканцы“, „шханцы“. Так в минувшем веке назывались вахтенные журналы.] журнал транспорта „Манджур“ за 1860 год». Сидя за конторским архивным столом в тихой сводчатой комнате, я раскрыл тетрадь небольшого формата. Шершавая бумага, выцветшие чернила… Записи здесь вели не писаря, а вахтенные офицеры, порой, видно, второпях; некоторые слова написаны нечетко, их не разобрать. Тетрадь открывается такой записью:
Но вернусь к «Шханечному журналу». Быть может, читатель заметил, что в записи мичмана Новицкого количество рядовых, высаженных на берег, не соответствует той цифре, которая названа в книге «Тихоокеанский флот». Я думаю, это тем объясняется, что авторы книги имеют в виду полный списочный состав, не учитывая больных, а точнее сказать, тех, кого сильно укачало и которые, следовательно, не сразу сбрели работоспособность. Из записей в «Шханечном журнале» видно, что несколько дней судно шло при сильном волнении, а ведь везло оно пехотинцев – людей, к качке непривычных.
«Манджур» представлял собой парусное-винтовое судно. Дед ходил на нем чаще под парусами, чем под парами, ибо машина была весьма несовершенна и часто выходила из строя. В старейшем русском журнале (выходящем и поныне) «Морской сборник», в июльском его номере за 1861 год, в разделе «Сведения о плавании наших судов у восточных пределов России» напечатан длинный «Рапорт командира транспорта „Манджур“ к.-л. Шефнера» из Императорской гавани от 16 декабря 1860 года. В нем он, между прочим, описывает и мытарства с паровой машиной, которая имела свойство ломаться именно в те дни, когда в ней была особая нужда. Тем не менее он проплавал на этом корабле десяток лет, и в послужном списке есть такая запись: «Государем Императором утверждено производить добавочное жалование по 702 р. в год за сбережение транспорта „Манджур“ в течение 10 лет». Куда он ходил на этом судне? Вот, к примеру, одна выписка из того же списка:
Из домашних разговоров мне известно, что Шефнеры перекочевали в Россию из Прибалтики еще до Петра Великого. Они имели право на приставку «фон», но, из поколения в поколение служа в русских вооруженных силах, постепенно перестали употреблять эту частицу. По тем же домашним данным, один из Шефнеров, будучи морским офицером по образованию, во время Отечественной войны 1812 года служил в артиллерийской сухопутной части, был тяжело ранен осколком французского ядра и умер в военном лазарете. О другом Шефнере, молодом моряке, жившем очень давно, ходила дома и вовсе романтическая история. Он якобы участвовал в негласной морской экспедиции к берегам Японии на небольшом суденышке, и потом суденышко это потерпело аварию; несколько уцелевших, в числе которых очутился и он, сделали плот, чтобы вернуться на родину, однако еды и пресной воды было в обрез, все мучились от голода и жажды. Шефнер же этот, вдобавок ко всему, повредил себе ногу. Чтобы не обременять собой товарищей по несчастью, он застрелился на плоту, вдова же его до конца своей жизни получала очень большую, отнюдь не соответствующую служебному рангу покойного мужа, пенсию. Никакого документального подтверждения этой истории у меня нет, однако в решении, принятом вышеупомянутым Шефнером, ощущается некая фамильная черта: самоубийства в семье случались, причем совершались они людьми здоровыми и физически и умственно; просто таким жестким способом решались в те времена вопросы чести.
Если о прадедах по отцовской линии сведений у меня не ахти сколько, то о Шефнере-деде их предостаточно. Тут и семейные воспоминания, и печатные материалы, и архивные документы.
Алексей Карлович Шефнер родился в Кронштадте в 1832 году. Происходит он, как сказано в его послужном списке, из дворян С.-Петербургской губернии. Морскую службу начал на Балтике, поступив в 1846 году юнкером в 18-й флотский экипаж, в 1849 году был произведен в мичманы, а в 1854-м – «произведен за отличие в лейтенанты»; он участвовал в обороне Кронштадта против англо-французского флота в 1854–1855 гг., находясь сперва на корабле «Георгий Победоносец», затем на пароходо-фрегате «Олаф». В 1856 году его произвели в капитан-лейтенанты, в дальнейшем же он достиг чинов весьма высоких.
Из того же послужного списка можно узнать, что в первое дальнее плавание дед ушел мичманом, когда ему было семнадцать лет от роду. В документе об этом так сказано: «…на фрегате „Паллада“, под командою капитана II ранга Ивкова из Кронштадта в Портсмут, из оного к о-ву Мадера, в Лиссабон, потом двоекратно к о-ву Мадера, оттуда с Его Высочеством Герцогом Лейхтенбергским к о-ву Портусанто, в Кадикс и Лиссабон, из оного обратно в Россию, на пути заходили в Копенгаген; кампания продолжалась с 20 июня 1849 года по 16 июля 1850 года». Речь здесь идет о той «Палладе», которая позже, благодаря Гончарову, навсегда вошла в русскую литературу.
Второму дальнему плаванию деда в списке посвящены такие строки:
«В 1852 и 1853 годы на транспорте „Двина“ под командою капитан-лейтенанта Бессарабского в плавании из Кронштадта в Камчатку, с грузом для Петропавловского порта, с 15 сентября 1852 г. вышли из средней гавани на Кронштадтский рейд, 20 сентября снялись с якоря и отправились по назначению, во время пути заходили в Копенгаген, Диль, Портсмут, Портопрая, к о-ву Зеленого мыса и на мыс Доброй Надежды, и 27 августа 1853 года прибыли в Петропавловский порт».В Петербург Алексей Карлович вернулся сухим путем, а в 1856 году военно-морская судьба снова забросила его на Дальний Восток, на этот раз надолго. На Балтику он вернулся через два десятилетия. В списке (запись от 17 апреля 1876 года) об этом сказано так: «…ныне, как выслужившему в Сибирской флотилии 20 лет и подавшему в перевод в Балтийский флот, приказом Главного Командира портов Восточного [Так тогда в официальных документах именовался Тихий.] океана за № 210 разрешено выехать в С.-Петербург с передачей Экипажа на законном основании Помощнику своему».
Возвратившись на Балтику, он вскоре занял должность командира Ревельского порта, затем был директором маяков к лоций Балтийского моря, умер же в должности командира Петербургского порта. Он имел много орденов и медалей – перечисление их занимает в списке чуть ли не половину страницы большого формата – и вообще сделал карьеру блестящую, однако это была не «голая» карьера: все эти награды и звания доставались деду нелегко, в особенности когда он служил на Дальнем Востоке. Об этой дальневосточной службе хочу рассказать подробнее, ибо, как мне кажется, она имеет не только узкосемейный интерес.
По домашним сведениям, Алексей Карлович столь долго прослужил на Дальнем Востоке не только по собственному желанию, но отчасти и по обстоятельствам, которые были сильнее его. Дело в том, что, служа в Сибирской флотилии и будучи еще холостым, он, по служебным делам, бывал на Шилке и в Иркутске. Здесь он познакомился с Екатериной Яковлевной Нелединской, и они полюбили друг друга с первого взгляда. Сложность заключалась в том, что Екатерина Яковлевна была замужней, и ей пришлось разводиться с человеком весьма пожилым, весьма богатым и, кажется, весьма влиятельным. Щекотливое это дело окончилось благополучно. Екатерина Яковлевна вышла замуж за Алексея Карловича и в дальнейшем одарила его двумя дочерьми и четырьми сыновьями; один из них, Сергей, стал моим отцом. Однако от этой истории с уводом жены от живого мужа, по воззрениям того времени, сильно отдавало скандалом, и потому дед дольше, нежели ему хотелось, вынужден был прослужить на Тихом океане, вдалеке от столицы. Впрочем, военно-морской карьере его это пошло только на пользу. Он стал одним из основателей Владивостока и, кроме того, «заработал» мыс своего имени. Попытаюсь подтвердить это документально, не прибегая к помощи семейных воспоминаний.
Начну с источников самых недавних. В 1973 году в Военном издательстве Министерства обороны СССР вышла книга Б.Масленникова «Морская карта рассказывает». Там, в главе «Географические названия на морской карте», на странице 222 сказано:
«Шефнера мыс, Японское море, залив Петра Великого, залив Америка. Открыт в 1859 г. экипажем пароходо-корвета „Америка“. Назван в 1860 г. экспедицией В.М.Бабкина по фамилии командира транспорта „Манджур“ капитан-лейтенанта Алексея Карловича Шефнера».В той же книге, в главе «Краткие биографические справки», на странице 338 напечатано следующее:
«Шефнер А. К. (1832—91) начал службу на Балтийском море. В 1852—53 гг. на транспорте „Двина“ совершил переход в Петропавловск-Камчатский. В 1856– 76 гг. служил в Сибирской флотилии, командовал шхуной „Пурга“ и транспортом „Манджур“. На последнем в 1860 г. доставил в бухту Золотой Рог команду, основавшую пост Владивосток. С 1887 г был командиром Петербургского порта. В 1890 г. Шефнер получил чин генерал-лейтенанта».Несколько подробнее о миссии моего дальневосточного деда сказано в книге С.Е.Захарова, М.Н.Захарова, В.Н.Багрова и М.Н.Котухова «Тихоокеанский флот», вышедшей в Воениздате в 1966 году и переизданной в 1973 году. Одна из глав этой книги носит название «Рождение Владивостока» и начинается так:
«В 1859 году генерал-губернатор Восточной Сибири Н.Н.Муравьев-Амурский обратил особое внимание на хорошо укрытую бухту Золотой Рог в заливе Петра Великого и приказал основать здесь военный пост Владивосток. 20 июня 1850 г. в бухту Золотой Рог вошел транспорт „Манджур“ (командир капитан-лейтенант А. К. Шефнер), и с него на северный берег, где теперь находится морской вокзал, высадились 40 солдат третьей роты 4-го Восточно-Сибирского батальона под командой прапорщика Н. А. Комарова.Из этой цитаты читатель видит, что дед мой не был «открывателем новых земель», – он только выполнил приказ высшего начальства. Но выполнил, по-видимому, точно и в нужный срок, ибо именно с этого года начались и награды, и повышения по службе.
Вскоре матросы и солдаты построили казарму, кухню и дом для офицеров, использовав для этого вековой лес, которым были покрыты берега бухты и близлежащие сопки…»
Я уже, что называется, в годах, а с годами человек начинает больше интересоваться минувшим, прямого отношения к нему не имеющим. Оно постепенно становится для него таким же многогранным и таинственным, как будущее. Почему это? Быть может, потому, что пожилой человек чувствует – пусть даже его жизнь не бедна событиями – скудость своего жизненного опыта по сравнению с опытом всего человечества и, сознавая свою недолговечность, инстинктивно стремится удлинить и углубить свое бытие, приплюсовав к нему опыт минувших поколений? Или, быть может, под старость хочется яснее понять, расшифровать самого себя, а это можно сделать (или нам кажется, что можно сделать), только сравнивая себя с другими, но не с теми, что живут во времени рядом с нами, а с теми, которые уже свершили свой жизненный круг, чей опыт стал, так сказать, твердой валютой?
Последнее время я зачастил в Центральный военно-морской архив. Мне нравятся люди, работающие в нем, – спокойно-деловитые, многознающие и доброжелательные. Нравится вся тамошняя несуетная атмосфера. Военно-морской архив, как непотопляемый линкор, уверенно плывет по океану времени. В его помещениях – металлические несгораемые лестницы, стальные блиндированные двери; во всем ощущается прочность, надежность. Память о делах человеческих сберегается здесь нерушимо. В этом каменно-железном ковчеге, среди тысяч других, плывут в неведомое будущее и дела моих морских предков.
Выше я неоднократно приводил строчки из послужного списка Алексея Карловича; но правильнее было бы сказать «из послужных списков», ибо почти при каждом передвижении морского офицера по службе эти документы составлялись заново и присоединялись к прежним, а потом поступали на хранение в архив. Прочел я в архиве и папки с пенсионными делами вдовы деда, Екатерины Яковлевны. Чтение всех этих казенных бумаг ознакомило меня не только с делами давно минувших дней, но и с работой военных писарей прошлого столетия. До этого я, по неразумению, считал, что все военные писаря писали безликим, унифицированным почерком, – а тут выяснилось, что это вовсе не так. Писали они все весьма четко и разборчиво, как того требовало военное делопроизводство, но каждый выводил буквы по-своему, у каждого был свой индивидуальный стиль. Надо думать, что эта неодинаковость, несхожесть почерков даже поощрялась. Некоторые писарские почерки прямо-таки красивы, их бы и сам князь Мышкин одобрил (помните: «Смиренный епископ Пафнутий руку приложил»?). Рукописная речь, когда в ней чувствуется личность пишущего, когда ее читаешь в тишине, порой воспринимается почти как речь устная, – кажется, откуда-то из неведомого далека слышишь голос, тихо произносящий читаемые тобой слова.
Почерк человека – производное его характера, его личности. Личность же каждого индивидуума складывается из психических и соматических данных, присущих только ему – и никому другому. Кто знает, быть может, в очень отдаленном будущем наука путем сложнейших подсчетов, невероятную трудность которых даже в наш век НТР мы представить себе не можем, сумеет воскрешать давно умерших людей по их почерку. Пишите, люди! Храните письма!
Помимо прочих документов в архиве сберегаются вахтенные журналы всех кораблей русского флота; они подлежат вечному хранению. По моей просьбе мне выдали «Шханечный [От слова „шканцы“, „шханцы“. Так в минувшем веке назывались вахтенные журналы.] журнал транспорта „Манджур“ за 1860 год». Сидя за конторским архивным столом в тихой сводчатой комнате, я раскрыл тетрадь небольшого формата. Шершавая бумага, выцветшие чернила… Записи здесь вели не писаря, а вахтенные офицеры, порой, видно, второпях; некоторые слова написаны нечетко, их не разобрать. Тетрадь открывается такой записью:
«В 11 день майя 1860 года… (неразборчиво)… верхних палах Николаевского рейда пополуночи. Случаи.Далее идут изо дня в день записи о приеме грузов, о силе и направлении ветра, о передвижении судна из порта в порт, об уровне воды в трюме, о том, какие корабли прошли в поле зрения вахтенного: вот, например, «июня 10 дня пополуночи. Случаи»:
Ветр свежий, облачно. В 8 часов вследствие предписания Господина Командира Сибирской флотилии и портов Восточного океана от 11 числа сего месяца за № 219 подняли флаг… На транспорте состоят: Командир оного 27-го флотского Экипажа Капитан-Лейтенант Алексей Карлович Шефнер; того же Экипажа Лейтенант Николай Александрович Кононов и мичман Василий Васильевич Козицкий; Корпуса Штурманов Прапорщик Михаил Кузьмич Дегтинский; Вольный Механик Карл Осипович Нюссер… Унтер-офицеров 6, рядовых 61, машинистов и кочегаров 18, фельдшер 1… Транспорт имеет три мачты, три (неразборчиво) пушки карронады весом каждая 96 1/2 пуд.; машину в 370 нарицательных сил низкого давления. Транспорт имеет вместимости 800 тонов… (далее идет перечисление такелажа).
…принято из порту для продовольствия команды: Сахару 19 пуд. 5 ф. 60 зол.; Чаю 23 фун. 1/3 зол.; Табаку 7 пуд. 35 ф. и Мыла 8 пуд. 37 фун.».
«По рапорту транспорт и команда обстоят благополучно, больных два матроза и 14 солдат № 4 Линейного баталиона. Воды в транспорте 5 дюймов по выкачке… В 1/2 10 снялись с якоря и пошли в порт Дуэ. В 1/2 12 поставили паруса: Фор-Стаксель, Стаксель, Кливер и Бом-Кливер, Триселя, Бизань и Грот».А вот что записал мичман Новицкий в день основания Владивостока:
«Того же июня 20 дня пополудни. Случаи.С этого и начался Владивосток – пока еще не порт, а пост; в 1872–1873 годах в официальных бумагах он уже именовался портом, и дед мой, как сказано в его послужном списке, был в 1872 году «Приказом Главного Командира портов Восточного океана за № 186 назначен и. д. командира порта во Владивостоке» и находился на этой должности два года.
Часы 12. Ветр тихий ясно высота бар. 30, 01 по тер. 13 1/2. Сего числа свезено на берег: ящик с амуницией – 1; бочек с мясом – 4; пеньки 25 пуда; Муки ржаной 29 пуда; Крупы 4 пуда; ящик с (неразборчиво) – 1; Патронов 2160 штук, Котлов чугунных 3; веревок 5 пуд. 20 ф.; Листового железа 50 листов; Невод 1; Лошадь 1 и быков 2. В 12 ч. воды в транспорте 24 дюйма.
Сего числа отправлено на берег 1 обер-офицер, 2 УО и 28 ч. рядовых № 4 Линейного баталиона для занятия поста».
Но вернусь к «Шханечному журналу». Быть может, читатель заметил, что в записи мичмана Новицкого количество рядовых, высаженных на берег, не соответствует той цифре, которая названа в книге «Тихоокеанский флот». Я думаю, это тем объясняется, что авторы книги имеют в виду полный списочный состав, не учитывая больных, а точнее сказать, тех, кого сильно укачало и которые, следовательно, не сразу сбрели работоспособность. Из записей в «Шханечном журнале» видно, что несколько дней судно шло при сильном волнении, а ведь везло оно пехотинцев – людей, к качке непривычных.
«Манджур» представлял собой парусное-винтовое судно. Дед ходил на нем чаще под парусами, чем под парами, ибо машина была весьма несовершенна и часто выходила из строя. В старейшем русском журнале (выходящем и поныне) «Морской сборник», в июльском его номере за 1861 год, в разделе «Сведения о плавании наших судов у восточных пределов России» напечатан длинный «Рапорт командира транспорта „Манджур“ к.-л. Шефнера» из Императорской гавани от 16 декабря 1860 года. В нем он, между прочим, описывает и мытарства с паровой машиной, которая имела свойство ломаться именно в те дни, когда в ней была особая нужда. Тем не менее он проплавал на этом корабле десяток лет, и в послужном списке есть такая запись: «Государем Императором утверждено производить добавочное жалование по 702 р. в год за сбережение транспорта „Манджур“ в течение 10 лет». Куда он ходил на этом судне? Вот, к примеру, одна выписка из того же списка:
«В 1859 г. командиром винтового транспорта „Манджур“ в плавании между Николаевском, Де-Кастри, Дуэ, Ольга, Посьета, Косуно, Новой Императорской гаванью с 11 мая по 20 октября. – Якорных 63 дня, парусных 100 дн., а с подразделением выходит якорных 59, а в ходу 65 дней».А вот еще выписка:
«…в 1863 г. командиром транспорта „Манджур“ с 1 января по 21 октября в плавании между Шанхаем, Нагасаки и южных гаваней, а также до Николаевска; ходовых дней 192, якорных 102 дня».И в заключение – выдержка из «Пенсионного дела Е.Я.Шефнер»:
«Справка для эмеритальной кассы
Генерал-лейтенант Шефнер
В службе 1846 г.
Мичманом 1849
Капитаном I ранга 1868
Контр-адмиралом 1878
Генерал-лейтенантом 1890
Скончался ударом 11 февраля 1891 года, прослужив 45 лет. Первые 25 лет провел во флоте, преимущественно в плавании на Дальнем Востоке, у берегов Камчатки.
Высочайшим приказом по флоту за № 52/559 исключен из списков 18 февр. 1891 г.».
25. Рамушево
У памяти есть свои зоны пустыни.
Я не помню, долго ли мы жили в Хмелеве после пожара и смерти отца. Кажется, на какой-то короткий срок детдом вернулся в Старую Руссу; кажется, мать с сестрой ненадолго уезжали в Петроград, – весь этот отрезок моей жизни не то чтобы просто изгладился из моей памяти с годами, но словно бы отсуществовал не существуя.
И вот я в Рамушеве. Идет совершенно новый период моего бытия.
Рамушево – это бывшее барское поместье, расположенное невдалеке от Старой Руссы на берегу реки Полнеть. Детский дом размещен здесь в большом и на этот раз несгораемом каменном здании. Говорят, что до революции оно принадлежало какому-то графу, а потом в нем хотели устроить крестьянский Народный дом и берегли для этой цели, но теперь УОНО выхлопотал его под детдом. Комнат здесь больше, чем в Хмелеве, и во многих сохранилась меблировка, да и здание не производит впечатления запущенности. В спальнях – высокие чистые потолки, койки детдомовцев стоят на большом расстоянии одна от другой, столовая – это целый зал. Чуть ли не каждый воспитатель получил здесь по отдельной комнате. Мать с сестрой живут в первом этаже, в уютной комнатке, оклеенной выцветшими зеленоватого тиснения обоями; в углу большая кафельная печь; у окна красивый письменный столик из красного дерева, да еще с бронзовой отделкой.
Я не помню, долго ли мы жили в Хмелеве после пожара и смерти отца. Кажется, на какой-то короткий срок детдом вернулся в Старую Руссу; кажется, мать с сестрой ненадолго уезжали в Петроград, – весь этот отрезок моей жизни не то чтобы просто изгладился из моей памяти с годами, но словно бы отсуществовал не существуя.
И вот я в Рамушеве. Идет совершенно новый период моего бытия.
Рамушево – это бывшее барское поместье, расположенное невдалеке от Старой Руссы на берегу реки Полнеть. Детский дом размещен здесь в большом и на этот раз несгораемом каменном здании. Говорят, что до революции оно принадлежало какому-то графу, а потом в нем хотели устроить крестьянский Народный дом и берегли для этой цели, но теперь УОНО выхлопотал его под детдом. Комнат здесь больше, чем в Хмелеве, и во многих сохранилась меблировка, да и здание не производит впечатления запущенности. В спальнях – высокие чистые потолки, койки детдомовцев стоят на большом расстоянии одна от другой, столовая – это целый зал. Чуть ли не каждый воспитатель получил здесь по отдельной комнате. Мать с сестрой живут в первом этаже, в уютной комнатке, оклеенной выцветшими зеленоватого тиснения обоями; в углу большая кафельная печь; у окна красивый письменный столик из красного дерева, да еще с бронзовой отделкой.