Выйдя на набережную, мы пошли в сторону Университета. Напротив Кадетского корпуса, прямо на мостовой, поперек трамвайных путей, лежал на боку буксирный пароход. Невдалеке от него на сушу выбросило большую деревянную баржу. Нева текла спокойно, но вся ее поверхность была вымощена поленьями разных размеров, досками, бревнами, шестигранными уличными торцами. В этом потоке виднелись неожиданные вкрапления: вырванное с корнем дерево, собачья будка, стена дощатого домишки, руль от баржи, стол, разбитая лодка. Деревянный покров реки местами был столь плотен, что мне на миг захотелось перебежать по нему на другой берег, не замочив ног. Людей на берегу стояло много; они с огорчением смотрели, как Нева тащит в море все это древесное богатство.
Со стыдом и жалостью к себе вспоминаю, что в тот же вечер, под свежим впечатлением, я отгрохал стихотворение о наводнении. Некоторые его строчки помню до сих пор, никак не выдавить их из памяти, а хотелось бы. Когда я прочел свой опус матери, она мягко намекнула мне, что в «Медном всаднике» наводнение описано лучше. Но ведь «Медного всадника» я и сам знал наизусть!
С годами я осознал, что, как ни широко поле поэзии, на нем все же есть застолбленные участки – и грех на них соваться. Можно писать стихи о любых бедствиях, наводнениях, даже о всемирном потопе, но о наводнениях петербургских после Пушкина может решиться писать или дурак, или новоявленный гений; да и гений тут рискует остаться в дураках.
40. Имя для птицы
41. У торцовой стены
Со стыдом и жалостью к себе вспоминаю, что в тот же вечер, под свежим впечатлением, я отгрохал стихотворение о наводнении. Некоторые его строчки помню до сих пор, никак не выдавить их из памяти, а хотелось бы. Когда я прочел свой опус матери, она мягко намекнула мне, что в «Медном всаднике» наводнение описано лучше. Но ведь «Медного всадника» я и сам знал наизусть!
С годами я осознал, что, как ни широко поле поэзии, на нем все же есть застолбленные участки – и грех на них соваться. Можно писать стихи о любых бедствиях, наводнениях, даже о всемирном потопе, но о наводнениях петербургских после Пушкина может решиться писать или дурак, или новоявленный гений; да и гений тут рискует остаться в дураках.
40. Имя для птицы
Давным-давно я то ли прочел где-то, то ли услыхал от кого-то не то сказку, не то притчу о человеке, который захотел придумать имя для птицы.
Человек этот жил в избушке на берегу озера, и каждое утро из-за озера прилетала птица и садилась на ветку дерева, что росло перед окном.
Человек не знал, как называется та птица, и решил придумать для нее имя. Но это оказалось задачей нелегкой. Иногда, прилетев, птица начинала весело петь; иногда она прилетала с грустной песней; иногда она и вовсе молчала. Иногда она казалась доброй, иногда равнодушной, иногда сердитой. Иногда она была в белом оперении, иногда – в сером, иногда – в черном. Иногда человеку чудилось, что она очень молодая, иногда – что не очень, а иной раз она представлялась ему и совсем дряхлой.
Человек привык к ней и всегда радовался ее прилету. В дни, когда она пела весело, он радовался очень; в дни, когда она казалась серой, он тоже радовался, но поменьше; и даже в дни, когда она молчала или казалась совсем черной, он тоже чуть-чуть радовался.
Но имени для нее придумать он не мог.
И отправился он к мудрецу за советом.
– Странная птица прилетает ко мне, помоги мне дать ей имя, – сказал он ему и начал перечислять приметы птицы.
– Подобная птица и ко мне прилетает, – прервал его мудрец.
– Какое же имя ты ей дал?
– А ты сам подумай.
Человек этот жил в избушке на берегу озера, и каждое утро из-за озера прилетала птица и садилась на ветку дерева, что росло перед окном.
Человек не знал, как называется та птица, и решил придумать для нее имя. Но это оказалось задачей нелегкой. Иногда, прилетев, птица начинала весело петь; иногда она прилетала с грустной песней; иногда она и вовсе молчала. Иногда она казалась доброй, иногда равнодушной, иногда сердитой. Иногда она была в белом оперении, иногда – в сером, иногда – в черном. Иногда человеку чудилось, что она очень молодая, иногда – что не очень, а иной раз она представлялась ему и совсем дряхлой.
Человек привык к ней и всегда радовался ее прилету. В дни, когда она пела весело, он радовался очень; в дни, когда она казалась серой, он тоже радовался, но поменьше; и даже в дни, когда она молчала или казалась совсем черной, он тоже чуть-чуть радовался.
Но имени для нее придумать он не мог.
И отправился он к мудрецу за советом.
– Странная птица прилетает ко мне, помоги мне дать ей имя, – сказал он ему и начал перечислять приметы птицы.
– Подобная птица и ко мне прилетает, – прервал его мудрец.
– Какое же имя ты ей дал?
– А ты сам подумай.
41. У торцовой стены
Летопись моих ранних жизненных впечатлений подошла к концу. Книга написана.
Пока я сидел, склонившись над рукописью, будущая книга была только моей и я был сам себе судья, и, быть может, судья мягкосердечный. Быть может, я порой подкупал самого себя, милостиво прощал сам себе бледность описаний и скудость языка, сам себе ставил пятерки и четверки там, где вполне можно ограничиться двойками и «колами». Но вот книга написана, – теперь она перестала быть только моей, теперь она принадлежит каждому, кто ее прочтет. Грядет иной судия – читатель. Он зорче и строже меня, и я заранее прошу у него снисхождения.
Я прошу читателя принять во внимание, что эта книга являет собой не столько перечень фактов и наблюдений, сколько летопись впечатлений, – а впечатления у людей очень несхожи; два человека, смотрящие с холма в одну долину, видят ее по-разному. Предуведомляю читателя и о том, что все люди в этой книге – люди действительно существующие или существовавшие, а именно невымышленных людей описывать всего труднее, и еще труднее словесно восстанавливать их облик, если их давно нет в живых. Учитывая возможную неточность в описании характеров и дабы не нанести кому-либо прижизненной или посмертной обиды, я изменил некоторые имена и фамилии. Что же касается цитат из книг, журналов, газет, выписок из домашних и архивных документов, то там имена и фамилии даны в их документальной целостности.
Общеизвестно, что каждую книгу можно уподобить архитектурному сооружению. Есть книги, подобные высоким маякам. Есть книги празднично-просторные, как дворцы. Есть книги торжественные, как древние храмы. Есть книги прочные и мрачные, как крепостные башни. Есть книги-монастыри и книги-вокзалы; книги-тюрьмы и книги-театры; книги-особняки и книги – многоквартирные доходные дома; книги-небоскребы и книги-пирамиды.
Моя книга – не дворец и не небоскреб, не храм и не крепость. Я построил не очень большой дом и вселил в него тех, кого знаю и кого помню, а также и самого себя. Описывая в этой книге очень давние впечатления, я порой отрываюсь от них, уходя в свои более зрелые годы; но, сделав несколько шагов в будущее, я тотчас же торопливо возвращаюсь в свое детство. Тем самым одну торцовую стену моего дома я как бы оставил незачищенной, неоштукатуренной; видна голая кирпичная кладка и даже ниши в ней – там, где когда-нибудь будут пробиты дверные проемы. Так поступают строители, когда собираются в будущем пристроить к зданию вторую очередь.
Со временем, если буду жив и здоров, я присоединю к этой повести другую, где речь пойдет о годах моей юности, о людях, которых знал в зрелые свои годы, о начале моего литературного пути, о Великой Отечественной войне и о блокаде.
1973–1975
Пока я сидел, склонившись над рукописью, будущая книга была только моей и я был сам себе судья, и, быть может, судья мягкосердечный. Быть может, я порой подкупал самого себя, милостиво прощал сам себе бледность описаний и скудость языка, сам себе ставил пятерки и четверки там, где вполне можно ограничиться двойками и «колами». Но вот книга написана, – теперь она перестала быть только моей, теперь она принадлежит каждому, кто ее прочтет. Грядет иной судия – читатель. Он зорче и строже меня, и я заранее прошу у него снисхождения.
Я прошу читателя принять во внимание, что эта книга являет собой не столько перечень фактов и наблюдений, сколько летопись впечатлений, – а впечатления у людей очень несхожи; два человека, смотрящие с холма в одну долину, видят ее по-разному. Предуведомляю читателя и о том, что все люди в этой книге – люди действительно существующие или существовавшие, а именно невымышленных людей описывать всего труднее, и еще труднее словесно восстанавливать их облик, если их давно нет в живых. Учитывая возможную неточность в описании характеров и дабы не нанести кому-либо прижизненной или посмертной обиды, я изменил некоторые имена и фамилии. Что же касается цитат из книг, журналов, газет, выписок из домашних и архивных документов, то там имена и фамилии даны в их документальной целостности.
Общеизвестно, что каждую книгу можно уподобить архитектурному сооружению. Есть книги, подобные высоким маякам. Есть книги празднично-просторные, как дворцы. Есть книги торжественные, как древние храмы. Есть книги прочные и мрачные, как крепостные башни. Есть книги-монастыри и книги-вокзалы; книги-тюрьмы и книги-театры; книги-особняки и книги – многоквартирные доходные дома; книги-небоскребы и книги-пирамиды.
Моя книга – не дворец и не небоскреб, не храм и не крепость. Я построил не очень большой дом и вселил в него тех, кого знаю и кого помню, а также и самого себя. Описывая в этой книге очень давние впечатления, я порой отрываюсь от них, уходя в свои более зрелые годы; но, сделав несколько шагов в будущее, я тотчас же торопливо возвращаюсь в свое детство. Тем самым одну торцовую стену моего дома я как бы оставил незачищенной, неоштукатуренной; видна голая кирпичная кладка и даже ниши в ней – там, где когда-нибудь будут пробиты дверные проемы. Так поступают строители, когда собираются в будущем пристроить к зданию вторую очередь.
Со временем, если буду жив и здоров, я присоединю к этой повести другую, где речь пойдет о годах моей юности, о людях, которых знал в зрелые свои годы, о начале моего литературного пути, о Великой Отечественной войне и о блокаде.
1973–1975