Там меня ожидал еще более теплый прием. Это было совсем странно – рассылка-то международная. Ну ладно, американцы не рубят в поэзии. Но англичане, французы, японцы?! Они со мной советовались по поводу японской поэзии!

К примеру, я обнаружил, что новички задают в рассылке одни и те же вопросы – обязательно ли семнадцать слогов, в чем разница между «хайку» и «хокку», что такое «сезонное слово»? Ладно, быстренько набросал на своем корявом английском нечто вроде пособия-FAQ. Текст вывесили на десятке сайтов и перевели на пять языков, включая голландский. Чего вы накурились, голландцы? Я сам лишь год назад узнал, что такое хайку!

В странном статусе гуру японской поэзии я прожил около полугода. От полного обожествления меня спасла только развиртуализация. Частичная.

Наш институт замутил свой сайт в World Wide Web. Эта гипертекстовая надстройка Интернета только-только появилась на свет, вместе с браузером Mosaic. Всем нам, сотрудникам, тут же предложили сделать персональные странички на институтском серваке. С фотками и прочими достижениями. Я вставил адрес своей страницы в подпись, которую использовал в хайку-рассылке.

Фотография прыщавого юнца с идиотской ухмылкой произвела большой эффект. «Я думала, ты профессор-филолог, лет за 40, а ты… ты похож на моего младшего брата!» – писала одна англичанка. Ей вторили еще несколько разочарованных.

Хуже того – оказалось, что половина участников Shiki до сих пор считали меня не просто пожилым, но еще и женщиной. В английском языке глаголы не отражают пол говорящего. А мое «Alexey» в подписи очень напоминало «Alexis» – типично женское имя в Штатах. После выяснения этого казуса одна из участниц рассылки прислала мне большое письмо, в котором слезно умоляла пообщаться с ее сыном. Она писала, что назвала ребенка Алексом в честь Македонского, но теперь пацан подрос, и его сверстники, не знающие истории, всячески чморят его за бабское имя. А парень винит мать. Бедная женщина просила меня рассказать ее ребенку, что в суровой России имя «Алекс» носят реальные пацаны с такими вот бандитскими рожами.

Но откуда же такая разница между нашим и ненашим отношением к виртуалам? Для русских юзнетчиков я был говном в Сети и нормальным чуваком в реале. А с иностранцами – полный оверкиль.

Так, может, и секрет успеха моих английских текстов лишь в том, что перед этой аудиторией я не раскрылся полностью, никогда не встречался с ними вживую? И те, кто переводит сейчас мои статьи на свой голландский, и те, кто издает меня в Японии, – может, они все до сих пор представляют профессора-востоковеда?

Who его знает…

Две обложки

Хотя история с городком на коробке еще не выветрилась из моей памяти, условия теперь были иные. Чужая страна и далекие виртуальные знакомые, которым не передашь блокнот через плечо, как на военной кафедре. Тут и вправду хочется сделать книгу. Бумажную. Чтоб человек на том конце провода получил от тебя хоть что-то реальное, осязаемое. Ну и себе – эдакий отчетец о проделанной работе. Памятник нерукосуйный.

Хитрый Левон Делицын как раз выложил на своем сайте De Lit.Zine список русско-американских издательств с телефонами. А у моего соседа Чесса, изучавшего русский, валялось несколько книжек издательства «Эрмитаж». Ратушинская там, Довлатов. Так что я начал с «Эрмитажа».

– А кто дал вам наш телефон? – сурово спросили на том конце.

– Делицын! – честно признался я.

– Кто-кто?

Я попытался объяснить, кто такой Делицын и что такое Интернет.

– А откуда он знает наш телефон?

Я ответил, что телефон несложно найти. Издательство известное, даже у моих американцев в сортире лежит ваша Ратушинская.

– Таки вы знаете Ратушинскую? – не унималась трубка.

Говорят, евреи любят отвечать вопросом на вопрос. Но тут попался совсем махровый сионист – он, кроме вопросов, вообще никак не мог. Я сразу почувствовал себя подпольщиком, который должен выставить на окно тридцать три валенка и восемь утюгов, чтобы доказать, что явка не провалена. Примерно на десятом сионистском вопросе я повесил трубку.

Издательство Effect Publishing оказалось сговорчивее. Может, потому, что после опыта с «Эрмитажем» я сразу начал намекать, будто знаю всю эмигрантскую богему. И вообще я практически родственник Леонида Андреева, но вынужден это скрывать. Как потом выяснилось, они и сами обожали конспирацию: под вывеской Effect Publishing скрывался ужасный антисоветский «Посев», который хорошо замаскировался, хоть и не понятно, от кого.

В общем, мы быстро нашли общий язык подпольщиков и договорились о выпуске сборника «Песенка шута». Для иллюстраций я выдрал несколько листов из конспекта про теории искусственного интеллекта, и вложил в конверт со стихами. Теория искусственного интеллекта способствовала творчеству не хуже военной кафедры, хотя в остальном была такой же бесполезной.

Издатель так и поставил на обложку лист из конспекта: справа формулы и схемы нейронов, слева – рисунок с голой бабой. Вечная моя дилемма.

# # #

Не успела выйти книжка на русском, как я получил письмо от одного из тех поляков, что флеймили на rec.arts.poems. Западное поэтическое сообщество не хотело отпускать своего фантомного профессора-востоковеда. Марек Луговски сколотил издательство и приглашал стать одним из его первых авторов.

Надо ли говорить, что америкосы и тут сумели отличиться от наших? Марека и его ребят совершенно не интересовало, как я выгляжу, чем занимаюсь по жизни и с кем знаком. Мы с ними вообще никогда не видели друг друга: издательство состояло из четырех человек, живущих в разных концах Штатов. Все книжки делались через Интернет. Единственное, что они спросили, – какой у меня монитор и видеокарта.

– А зачем вам?

– Цвет обложки, Алексис! Как ты выберешь цвет обложки, если у нас разные настройки?

Мой ответ – «согласен на светло-серую» – показался им богохульством. Чувствуя, что ребята взялись за дело всерьез, я решил и сам подсуетиться с оформлением. Собрал и критически оглядел собственные рисунки. Нет, не катит. Слишком много искусственного интеллекта.

К тому времени я уже отселился от русских программеров, понимая, что с ними ни хрена не изучишь ценности демократии. Теперь я жил с тремя безбашенными американцами: писателем Чессом, владельцем кафе Мэттом и художником Франческо Амайа. К Фрэну я и обратился насчет картинок для сборника хайку «Мояяма».

Незадолго до этого мы с ним уже замутили один совместный арт-проект. Фрэн тоже учился в универе, только на художественном факе. В рамках курса по зарубежным культурам им задали снять короткий видеофильм о встрече с иностранцем.

– Ну и херню они там наснимали! – заявил Фрэн, вернувшись с просмотра чужих работ. – Сажают перед собой за стол пришибленного китайца и давай трындеть про права человека. Скука смертная. Мы пойдем другим путем.

И мы пошли. Фильм начинался с того, как мы с Фрэном и Чессом хлещем «Старый Таллинн» из больших чайных кружек, попутно объясняя друг другу неприличные жесты наших культур и слова для обозначения половых органов. Разговор плавно переходит на истребление коренных американских индейцев. Сразу после этого идет кусок, где я читаю стих про русских женщин-кошек, а на экране в это время показывают толстых американок, поедающих гамбургеры. Кончался фильм очень романтически – ночь, фонари, и я иду по узкому парапету моста над железной дорогой. Очень страшно, на самом деле. Но это уже утром, когда я трезвый на тот же мост вернулся.

А Фрэну поставили за фильм «F». Потому что там использовалось слишком много F-words, то есть мата. Но Фрэн не расстроился: в его артистической среде наш ролик приобрел статус «запрещенного цензурой». А это у людей искусства всегда в почете.

Насчет иллюстраций для моей книжки Фрэн тоже размышлял недолго.

– Давай я тебе нарисую, – предложил он.

– Э-э… – сказал я.

Фрэн, крепкий перец мексиканского происхождения, делал литографии на огромных прессах, похожих на те, что стояли на машиностроительном заводе моего отца и частенько делали калеками его коллег, придавливая им руки-ноги. Фрэн травил картинки кислотой на линолеуме, запихивал вместе с бумагой в опасный пресс, потом травил новую картинку, снова отпечатывал ее на бумаге – и так до тех пор, пока на листе не оставалось живого места от абстрактных пятен.

Я намекнул ему, что моя книжка – сборник хайку. Японские такие стихи. Очень возвышенные.

– Говно вопрос, – сказал Фрэн.

И пошел в университетский арт-магазин. Там он купил набор для рисования китайской тушью, рулон рисовой бумаги и книгу «Как рисовать китайской тушью на рисовой бумаге». Потом взял у меня распечатку сборника и на четыре дня заперся на своем чердаке.

Не знаю, что он там делал. Суми-э – довольно суровый жанр. Требует длительной медитации. Художник часами сидит и просто растирает тушь. После этого он должен взять кисть и на одном дыхании сделать картинку. Насчет дыхания – это не поэтическое преувеличение. Рисовая бумага похожа на туалетную: задержи кисть на лишнее мгновение – получишь большую мокрую кляксу. Люди учатся не делать такие кляксы годами.

Но Фрэн был настоящим американцем: проблемы многовекового развития эстетики ему были неведомы. Через четыре дня он вынес три картинки. Мы сразу поняли, какая просится на обложку. Чуткого художника не сбило с толку ни трехстишие про розы Валентинова дня, ни всякие там девочки в турникетах. Он выбрал для иллюстрации самую суть сборника:


о таракан,
одного из нас тут запомнят —
пятно на стене

Осталось сделать копии и послать Мареку для книжки. Но в копировальном центре мне заявили, что не имеют права тиражировать настоящие произведения искусства без разрешения владельцев авторского права. Я вернулся к Фрэну и сказал, что его рисунок с тараканом назвали «piece of art».

– Piss-off art? – удивился Фрэн. – Да я и сам знаю, что он на туалетной бумаге. Это разве запрещено?

Он пошел вместе со мной. В авторство поверили не сразу, Фрэну пришлось даже показать ксиву арт-факультета.

Через несколько лет японцы из Кавасаки решили переиздать «Мояяму» на японском. В процессе работы они спросили меня, можно ли использовать на обложке «этот замечательный японский рисунок со сверчком». Я завис на целую минуту, прежде чем дошло, про что они.

А сам Фрэн, сделав те три картинки, выбросил и тушь, и рисовую бумагу. И вернулся к своим абстрактным литографиям – которые, признаться, никому не нравились. Всех нас очень удивило, что он не хочет больше рисовать в жанре суми-э. Ведь классно же вышло!

– Потому и не хочу, – отвечал Фрэн. – Разве интересно заниматься тем, что у тебя и так легко получается?

Голубой глаз Евтушенко

Одним из первых мою книжку на русском получил Евгений Евтушенко. Уже от вида ее обложки известного поэта скривило, как язвенника, который долгие годы лелеял свою болезнь без вмешательства медицины, а тут ему вдруг показали эндоскоп. Позже я наблюдал такую реакцию и у других отечественных литераторов.

Мятую бумажку со словами о том, что в Чарлстоне будет выступать русский поэт, принес мне Чесс. Он оторвал объяву на своем факультете, справедливо полагая, что в нашей моргантаунской глуши есть только один псих, который знает эту непроизносимую фамилию. «Почти рай, Западная Вирджиния», – поют в местной песне. У нас на ту же тему есть анекдот «бросить все и уехать в Урюпинск».

Американский рай был посильнее Урюпинска – даже мои русские коллеги не захотели посмотреть на литературную звезду 60-х, хотя до Чарлстона всего пара часов езды. Машину я не водил, пришлось ехать одному, на автобусе с пересадкой.

Приехал. Какой-то мелкий колледж, похожий на церковь. На входе плакат с карикатурой: Евтушенко сидит на Кремлевской стене. Подпись в тему: мол, выступает смелый русский поэт, взломавший Кремлевскую стену.

Еще в объявке говорилось, что вместе с Евтушенко выступит Курт Воннегут. Наверное, потому аудитория и набилась под завязку. Городок Чарлстон располагался в той же райской Западной Вирджинии, и как-то не верилось, что именно здесь поселилась секта поклонников русской поэзии.

Но Воннегут всех надрал: он выступил по телефону, сидя у себя дома на другом конце Америки. Из колонок прозвучала небольшая, минут на десять, речь о том, что Евгений Евтушенко – очень крутой чувак. Кремлевскую стену взломал, сам Хрущев его пидорасом называл. Ну и вообще, он мой (Воннегута) старый друг, так что вы не зря сюда приперлись, дети.

Вышел Евтушенко. Я сразу его узнал, хотя никогда не видел раньше. Но я часто видел эти грустные, просветленно-водянистые глаза на машиностроительном заводе отца. Глаза алкашей-токарей, которые регулярно умудрялись засунуть в станок собственную руку вместо болта. А отец потом ихние станки ремонтировал. Только, в отличие от токарей, Евтушенко широко, как-то очень клинически улыбался. У токарей такая улыбка тоже бывает, но лишь пять минут в месяц: первый стакан после получки.

На самом деле, это такая американская болезнь. Я и сам не сразу излечился, хотя друзья очень помогали, одергивая меня словами «как ты заебал со своей американской улыбкой». Евтушенко пробыл в Штатах дольше меня, да еще и преподавал в Квинсе. Его улыбочная болезнь достигла очень тяжелой стадии.

Читать он начал по-русски. Никто ни черта не понимал. Это понимал и Евтушенко – поэтому начал кривляться. Он пытался изображать то, что читает. То Стеньку Разина, то телегу, на которой Стеньку везут. Телега получилась неплохо. Остальное напоминало стриптиз с шестом, только без раздевания и без шеста.

Потом он стал читать по-английски. Ох… Лучше бы и дальше изображал телегу. Такого жуткого английского я не слышал даже у детей от смешанных браков индийцев и китаянок. Это было чистое «как пишется, так и слышится».

Мне стало кисло. Стоило переться в такую даль?

Но американцев очень вставила русская клоунада. После чтения к столу поэта выстроилась очередь за автографами. На всякий случай я встал в конец очереди. Может, хоть по-русски поболтаю. В нашем вирджинском раю русских можно было пересчитать по пальцам. Сначала это очень помогало учить английский, но теперь у меня шел период отрыжки.

Вслед за мной встали две пожилые тетки. Очередь была длинной, и мы разговорились. Я узнал, что они – организаторы вечера. А они узнали, что я – единственный русский в аудитории, кроме великого поэта. Тоже пишете стихи? Ну дык епть! Есть книжка? А хули!

К Евтушенко мы подошли вместе. Тетки замерли в ожидании еще одного шоу: встреча двух русских поэтов. Евтушенко подписал толстую антологию толстой девице, стоявшей впереди. Он потряс усталой рукой и поднял свои прозрачные глаза токаря на меня. У меня в руках была своя книжка, которую я показывал теткам-филологам.

– Здрасте, – сказал я на родном.

По лицу поэта пробежала рябь. Улыбка еще висела на губах, но как-то коряво. Трусы и лифчик, забытые на веревке под дождем.

– У меня для вас шутка есть, – сказал я. – Правда, не знаю, как у вас настроение для шуток…

Евтушенко напрягся. Улыбка-бикини сползла вовсе. Появилось настоящее, озабоченное лицо токаря, над ухом которого только что просвистел плохо закрепленный болт.

– Ну, что за шутка?

– Да я вот вижу, у вас рука устала книжки подписывать. Давайте, может, наоборот сделаем: я вам автограф дам?

Пронзительный взгляд токаря: он все равно не понимает, почему у этого болта оказалась левая резьба. Вроде не больше одного стакана сегодня…

– Ну давай.

Я размашисто подписался на первой странице и отдал великому поэту свой сборник с голой бабой и искусственным интеллектом на обложке. Американские тетки-филологи тут же подхватили Евтушенко под руки, и он с видимым облегчением вернул на лицо свою счастливую маску настоящего сварщика. И во время фуршета больше со мной не разговаривал. Но каждый раз, когда его взгляд натыкался на меня, я видел, как замораживается его улыбка.

Ко всему прочему, я еще и опоздал на последний автобус. Пришлось лечь спать прямо на автовокзале. Около часа ночи меня разбудил толстый седой негр-уборщик, похожий на негатив Хрущева. В зале «Грейхаунда» уже никого не было.

– Чё, совсем денег нет? – спросил он.

– Да нет, есть немного…

– Иностранец, что ли? Понятно. А у нас на вокзалах только пидарасы спят. Пошли, покажу нормальную дешевую гостиницу.

Я вспомнил настоящего Хрущева. И согласился.

Скромное обаяние шизофрении

Высокая стопка книг в центре комнаты. Я лежу рядом на полу, читаю названия. The Cambridge Encyclopedia of Language, Cellular Automata and Complexity, Contemporary Russian Poetry, «Классическая японская проза XI–XIV веков», Бунин, Веллер, Бах, Nabokov, Мариенгоф, Freud, Ницше, Маяковский, Less Than One Бродского, «Комедианты» Грина, GRE Preparation Guide, Стругацкие и еще несколько словарей.

Со стороны может показаться, что я выбираю, чего бы почитать. На самом деле я изготавливаю открытку-валентинку. Только что нарисовал картинку и теперь приклеиваю ее на кусок картона. Книги выполняют роль пресса. Наверное, уже готово. Рушу стопку набок… Черт! – между рисунком и картонкой остался пузырек воздуха! Нажимаю на него пальцем, но он лишь сдвигается чуть-чуть. Ну да ладно, все равно уже пора отправлять.


Я хочу тебя, чучело,
чтоб дразнила, смеясь,
и даже чуточку мучила
ноготками и мокрой тиной волос;
а потом
с полудетским и полудиким лицом
то ли выла, то ли мяучила
так, чтоб трем этажам не спалось;
а потом
чтобы рядом свернулась клубком,
успокаиваясь и тихо всхлипывая.
Вот так я хочу тебя, глупая.

После встречи с Евтушенко моя вера в поэтические авторитеты была подорвана. Но оставалась еще одна сфера, где поэзия должна работать. Женщины! Если твои стихи действуют на женщин, на черта тебе престарелые авторитеты?

Только с американскими женщинами это работало как-то неправильно. Про настоящих американок даже не говорю – с ними нашему брату вообще тяжело сойтись. Совсем другие сексуальные коды. Скажем, у них там нужно ее в «Макдоналдс» пригласить, или в бильярд, или еще чего-то такое, чего ты не знаешь. И вместо этого предлагаешь проводить ее до дому. А она смотрит на тебя как на маньяка-убийцу и говорит: «Да зачем тебе, я же совсем в другой части города живу! И вообще я на машине, а ты нет. Давай лучше я тебя до дому подброшу!» Ступор.

И так во всем. Хрен поймешь, чего они хотят. В конце концов, конечно, начинаешь шарить – но все равно с нашими как-то проще. Особенно когда тебя уже тошнит от английского.

На конвент русской ньюсгруппы в Поконосе я захватил несколько копий «Песенки шута» и раздарил бывшим соотечественникам. Но на каждую женщину там уже было по нескольку озабоченных мужиков, и я вернулся домой без приключений. Однако хитрый Делицын, проезжая после конвента по нью-йоркщине, подарил одну из книжек замечательной девушке Марине.

Сначала наш роман был очень аккуратным, то бишь электронно-почтовым и телефонным. Через месяц я не выдержал и рванул к Марине через четыре штата. После этой встречи крышу мою повело самым страшным образом.

Главная заподлянка с русскими американками – с виду и по голосу они как настоящие наши. Но в башке у них все иначе подключено, как в американской розетке.

В России женщина любит долгие романтические шуры-муры, встречи-расставания, сцены ревности и прочие страсти-мордасти. И только после этого сдается. В Штатах же она, особенно молодая, быстро перепаивает контакты. Ей ничего не стоит перепихнуться с малознакомым при первой встрече – зато всякие страсти попадают в разряд опасностей, которые разрушают индивидуальные планы. Нет, она в принципе не против какого-то разумного количества страстей. Но в безопасном таком, упакованном виде – по Интернету, по телефону, в книжке Лимонова, на кассете с Коэном…

Мои же страсти только обострялись из-за дистанции. Если бы Петрарка пожил со своей Лаурой хоть неделю, он не написал бы ни одного сонета. Но у него такой возможности не было. У меня был автобус «Грейхаунд».

Когда я в очередной раз сообщал Марине, что еду к ней – без спроса, без плана! – с ней делалась паника. Она звонила Делицыну и спрашивала, как вести себя с русскими поэтами-маньяками. Делицын демонически смеялся и советовал вызвать полицию. Сам он в то время гонялся по Штатам за такой же молодой русамериканкой с красивыми зубами, и она напускала на него полицию уже не раз. Левон был закален в борьбе с полицией и хотел посмотреть, как я пройду это испытание.

Может, лучше было бы, если б она хоть раз вызвала копов. Но она не вызывала – и ее чертов Коэн вертелся у меня в голове еще много лет.


танцуй со мной под плач смычка, мани за красотой
веди меня сквозь панику в свой шелковый покой
неси меня, как голубь – письма через край земли
танцуй со мною до конца любви
танцуй со мною до конца любви

…И скрипочка, скрипочка, и Перла Батталья на подпевках – ах, как ты меня сделала с этой песенкой! А ведь я так надеялся, что не подведет старый трюк, моя пиковая дама по имени «литература». Ведь то, что уже записал словами, больше не снится, не думается, не исполняется. Оно лежит мертвое и не мешает жить.


явись мне дивным ангелом, пока все смотрят сон
и покажи, как движется твой стройный Вавилон
и покажи мне, где тот рай, что позабыт людьми
танцуй со мною до конца любви
танцуй со мною до конца любви

…И поэтому я так привычно, так профессионально перевел на слова и твои валентайновские ногти, и всех твоих змей из мокрых волос, и дырку между зубами, и родинку на ноге, и эти распахнутые вовнутрь глаза, и даже то, как ты потом вдруг становишься маленькой-маленькой… Все, казалось бы, грамотно упаковал в длинные ящики строк, сбил гвоздями точек и запятых.


танцуй, как нужно танцевать на свадьбах королей
танцуй как можно дольше, дольше, дольше и нежней
взлети со мною к небесам и в бездну уплыви
танцуй со мною до конца любви
танцуй со мною до конца любви

…Но ты, лисица, ты тоже знала мой трюк со словами-киллерами. И знала к нему хак. Я слишком много своих паролей открыл тебе – и ты поймала меня на самое больное. На то, что я никогда не смогу перевести в ряды черных букв и благополучно похоронить в бумажных могилах блокнотов. Свечки, вино, парфюм – все ерунда. Ты поймала меня на звук. На музыку.


танцуй со мной до тех детей, что просят их родить
и поцелуями свяжи разорванную нить
и снова свей родной шатер на пепле, на крови
танцуй со мною до конца любви
танцуй со мною до конца любви

…До сих пор не могу понять, когда ты успела поставить эту кассету, откуда ты вообще ее вытащила? Как попал этот хриплый голос какого-то старого мудака из Канады в мой чистый гербарий воспоминаний, протравленный ядами всех литературных приемов? Когда же ты, стерва, наконец заберешь из моей головы эту скрипку, которая снова и снова поднимает все кладбище моей памяти?!

# # #

Учебу я забросил. А работа в институте с самого начала состояла в том, чтобы как можно реже попадаться на глаза своим индийским руководителям. Первое время я еще пытался демонстрировать им свой диссер, начатый в Питере. Индийцы от этих картинок просто шарахались. Институт занимался тупыми интернет-приложениями. Ни о какой теории хаоса, ни о каких клеточных автоматах там вообще не слыхали.

Чтобы заниматься такой шизой, нужно было двигать в место попрохладнее, в какой-нибудь сионистский Бостон. Вездесущий нет-гуру Марек Луговски познакомил меня с Джорданом Полаком из университета Брандейса. Тот увлекался размножением роботов, и мы неплохо поболтали по телефону. Я послал ему все свои достижения и рекомендации для поступления в аспирантуру. И настроился на то, что снова займусь наукой. Однако вскоре планы доктора Полака поменялись – он сказал, что завязывает с преподаванием, и сделать у него PhD уже не получится.

Попытать счастья еще где-нибудь? Но к тому времени меня уже засосала опасная трясина с Мариной. А для лирики вполне подходил мой раздолбайский институт. Раз в месяц я прокрадывался в дирекцию, получал свой чек и сваливал. Если по дороге встречались научные индийцы, я широко улыбался и говорил «хай». Они ни о чем не догадывались – улыбку сумасшедшего легко спутать с обычной американской.

Это было прекрасное сумасшествие. Наш безнадежный роман быстро подошел к своей логической развязке, которая была заранее известна обеим сторонам. Однако эндорфины сделали свое светлое дело в моей темной голове.

Еще в начале нашего знакомства я написал пару хороших телефонных сказок. Но дальше началось то, чему сам Петрарка мог бы позавидовать: моя Лаура довела меня до такой ручки, когда писать вообще не нужно. Присланные Мариной картинки шевелились и разговаривали со мной, а сам я разговаривал со светляками и оленями на берегу ручья за домом. Когда соседи-американцы устраивали вечерину и звали меня курить дурь, я смеялся над ними и объяснял, что у меня и так все работает. «Русские выдумали любовь, чтобы не платить за наркотики!» – признавали пиндосы.

Потом крыша поехала еще дальше, к эндорфиновой буре добавилось упомянутое зависание меж двух языков – и оказалось, что даже разговаривать не нужно. Все понятно без слов. Чтобы увидеть вселенскую связь всех вещей, достаточно выйти на задний двор и поглядеть на воду, или на пятнистую кору сикоморы, или на сосновые иголки в паутине.

Если же обычный разум пытался вернуться и хоть как-то зафиксировать эти откровения, ему хватало трех строчек хайку в блокноте, а то и вовсе бессловесной коробки с пастелями. Один раз я почти сутки рисовал с натуры луковицу в стакане на окне. Чесс, знаток русской литературы, качал головой и говорил, что в моем лице эта самая литература понесла большую утрату. Художник Фрэн, наоборот, приветствовал мое просветление. И хотя он уже выбросил китайскую тушь, мы отлично понимали друг друга.