Если злишься – рисуй бамбук.
Если счастлив – рисуй ирисы.
Ничего, кроме туши и двух
мягких кисточек, здесь не нужно.


Растирай ее, наблюдай
за сюжетами-ручейками:
меч кривой, нежный шелк – все вода,
все стекает в черную лунку…


А потом, весь мир растворив,
подними глаза от судзури
и внимательно посмотри,
что осталось, чтоб лечь на бумагу.


Будет день – от бессилья в бою
взвоешь, падая, и увидишь:
пробивают асфальт и встают
за спиной зеленые копья.


А когда на рассвете рука
спящей рядом с тобой богини
шевельнется – смотри! – три цветка
на окне, как обрывки неба…


Так что не торопись, мой друг.
Растирай свою тушь, а после,
если злишься – рисуй бамбук,
если счастлив – рисуй ирисы.

Путь домой

Не нужно быть сильно сумасшедшим, чтобы видеть жесткую зависимость человека от природных циклов. Особенно человека русского. Ты можешь строить какие угодно планы, или наоборот, отказываться от любых планов – но все равно самые значительные события твоей жизни произойдут либо весной, либо в конце лета. Те, кто устраивает путчи, дефолты и теракты, хорошо об этом знают.

Казалось, мое помешательство может продолжаться вечно. Чеки исправно капали на банковский счет, эндорфины в голове исправно строили магическую реальность. Но весной русские коллеги засобирались в отпуска. И я почувствовал, что надо тоже как-то определяться. Мое сумасшествие было тихим и гармоничным, но я уже сомневался в том, насколько оно обратимо.

Возвращение произошло на удивление легко – хотя все равно осталось чувство, будто вернулся в себя через другую дверь. Коллеги дали мне телефон нью-йоркской компании, основанной бывшими соотечественниками, – там якобы дешевле билеты на самолет.

Я позвонил. Никакого конкретного решения у меня еще не было. Просто хотелось узнать эти самые цены и прикинуть, сколько отложить на черный день.

– В Россию? Сейчас?! – удивился гнусавый мужской голос на том конце, и я сразу представил соотечественника с огромным горбатым носом. Иначе как они делают такой гнусавый голос, эти долбаные сионисты с их нескончаемыми вопросами?

– Сейчас, да.

– Но зачем вам? Там же выборы!

– Вы не продаете билеты перед выборами?

– Но как вы не понимаете! Побеждают коммунисты!

– Бля, вы билеты продаете или нет?

– Ну что вы ругаетесь? Продаем, конечно. Но вы сами подумайте, вы же потом не сможете вернуться. Снова железный занавес…

Я повесил трубку. И тут вслед за этими трусливыми предупреждениями как-то сразу всплыло все остальное. И Евтушенко, кривляющийся перед американцами. И такой же кривляка Лимонов, которого читала Марина. Все эти дистанционные русские страсти, упакованные в пластик, в рамку экрана, в книжку… Я здорово убежал от всего этого, разговаривая со светляками на своем ручье. Но оно где-то накапливалось. И ждало. И теперь распавшаяся мозаика склеилась в новую картинку.

Я позвонил в «Дельту». Эротичный девичий голосок сообщил на вежливом английском, что место будет у окна. И пожелал приятного полета. И поблагодарил, что я обратился именно к ним. Я хотел спросить ее домашний, но сдержался. Нужно было паковать вещи.

# # #

Последний день в Штатах. Дорога на аэропорт Далласа, по уже знакомому хайвею, но в противоположную сторону. В багажнике – голубая дорожная сумка, с которой я приехал, а с нею рядом еще одна, новая и черная. Плюс коробка с книгами. И плюшевый пес, подарок Марины, на заднем сиденье.

И точно такая же, как тогда, жара, играющая тот же трюк с глазами. Кажется, что впереди на горячей бетонной полосе разлито много-много воды… но по мере движения машины лужи-миражи исчезают или отодвигаются дальше с такой же скоростью.

– Что в коробке? – мрачно спрашивает таможенник в Пулково.

– Книжки.

– Какие?

– Мои.

– Я понимаю, что не мои. Какие, я спрашиваю.

– Мои. Собственные.

Таможенник смотрит на меня как на идиота и бросает «Проходи». И ничего больше, хотя по привычке уже ждешь…

Ну да, ведь ту самую фразу, которую я понял только с третьего раза, говорят не здесь, а там. Такой же мрачный таможенник, только черный. Два года назад, когда я услышал это впервые, я испугался, что у меня какие-то проблемы с документами. Слишком плох был тогда мой английский, а его суровая рожа не предвещала ничего хорошего. Ему пришлось выдавить из себя улыбку, и показать рукой, и произнести еще дважды:

– Enjoy your staying!

Нет, на въезде в Россию такого не говорят. Можно ведь и по морде получить в ответ.

Глава 3

Назад в подвалы

белая ночь

как долго звонит телефон

в доме соседа

Дипломат на тротуаре

Я сижу на тротуаре Невского проспекта у Гостинки и чувствую себя идиотом, но пока еще как-то весело. Передо мной – драный чемоданчик-«дипломат», которым я не пользовался с десятого класса. Раскрытой пастью смотрит он на пешеходов, демонстрируя лежащие внутри книжки моих стихов. Мимо проходят сотни нормальных людей, не обращая на меня никакого внимания.

Ненормальных, которые останавливаются, гораздо меньше. Зато это настоящие психи. Зачастую покруче меня.

Вот подваливает мужичонка в мятом пиджаке. Листает книжку и сообщает, что тоже… нет, он не говорит, что он тоже псих. Он увлекается военными маршами. У него огромная коллекция. Немецкие марши – самые любимые. Он предлагает мне кассету в обмен на книжку.

За ним подходит девушка, с виду обычная студентка-хиппушка. Листает. Говорит, что ей понравился стих про Ежика и она должна мне что-то взамен. Достает из кармана пригоршню пуговиц. Да и на ее одежде пуговиц раз в пятьдесят больше, чем у нормальных прохожих. Какая-то пуговичная религия. Девушка долго рассказывает об их магических свойствах. Предлагает выбрать одну. Выбираю синюю, вроде бы от халата. Пока вешаю ее на брелок, слушаю о том, какой правильный выбор я сделал. Эта синяя пуговица – одна из самых магических…

Потом появляется мой старый приятель Миха Корман с женой. Они принесли покурить, и я уже меньше чувствую себя идиотом. Подбодрив меня («Ты сидишь аккурат напротив армянской церкви – потому тебя менты и не забирают!»), друзья уходят. Я продолжаю сидеть на августовской жаре и приманивать к себе ненормальных.

Самые странные собеседники – иностранцы. Они так явно интересуются книжками, как могут только сумасшедшие. С другой стороны, я уже пожил за рубежом и знаю, что иностранцы – они такие, да, их там миллионы таких. То есть они по-своему нормальные люди. И от этого сразу меняется взгляд на остальных сумасшедших. Может, они тоже иностранцы? Но кто же в таком случае я сам – одна нога здесь, а другая там? Поручик Ржевский на станции Бологое?

Размышления прерывает очередной псих. Он спрашивает: «Parlez vous franзais?» После ответа «Уи, ан пе…» начинается разговор на трех языках и четырех руках. Психа зовут Паскаль, и он тоже поэт, к тому же актер. Мои хайку ему понравились, хоть и написаны на собачьем английском.

– Первый раз вижу такое в России, – сообщает он. – А у нас в Париже бывают целые ярмарки. В определенные дни на площади собираются известные поэты с вот такими точно чемоданчиками и продают свои книжки.

– Известные… – задумчиво киваю я.

– Ну, ты понимаешь! – Он показывает на мою английскую книжку, очевидно, принимая ее за показатель «международного уровня». – Когда приходит слава и бабки, многим надоедают все эти безликие публикации. Вот они и выходят на улицы, с маленькими самодельными книжками… У тебя какой тираж?

– У русской 250, у английской 150.

Я хочу еще сказать, что макеты сохранены у Марека в Чикаго и что можно допечатать еще. Но Паскаль понимает меня по-своему:

– Правильно! У наших знаменитых поэтов тоже особый шик – книжки, выпущенные очень маленьким тиражом. Бывают даже по одному экземпляру, совершенно неповторимые такие штуки.

А ведь он прав, понимаю я. Возможность неограниченного копирования приведет к тому, что ценить будут некопируемое – ручная работа, натуральный обмен, живое общение… Отрикошетит ли эта идея обратно в Интернет? Что-нибудь вроде web-страницы, позволяющей сгрузить лишь ограниченное число копий?

– Странно, что у вас таких литературных ярмарок нет, – продолжает Паскаль. – Вы же вроде очень литературная страна.

– Сам не понимаю, – поддакиваю я. – Вообще-то меня здесь не было какое-то время. Международное поэтическое турне, все дела. Только что вернулся, гляжу – и вправду нет никого. Может, из-за выборов? Коммунисты там, беспорядки, милиция…

После его ухода перевариваю услышанное. Ну, про известность мою он загнул. Одно верно: деньги у меня еще есть, и сижу я на Невском не из соображений коммерции. Так зачем же?

# # #

«Культурным шоком» обычно называют то, что переживает человек, впервые оказавшийся за рубежом. Но гораздо сильнее «обратный культурный шок» – когда ты вернулся. Столкновение с чужим миром шокирует не так мощно, как столкновение с давно знакомыми людьми и вещами, которые вдруг стали чужими.

Дело даже не в том, что все приятели, в прошлом полные раздолбаи, успели заделаться крутыми бизнесменами. И не в том, что обе любимые девушки, с которыми я поругался перед отъездом (одна застала меня с другой), успели к моему возвращению выйти замуж (за разных людей). Я и не надеялся, что на время моего отсутствия все знакомые замрут, как морские фигуры из детской игры «Море волнуется раз…».

Шок был в другом. Они действительно оказались морскими фигурами – но в тех плоскостях, которые мог заметить лишь человек, на время вышедший из игры. Все они, очень разные люди, как-то одновременно, на общей волне завели себе видеомагнитофоны, и на полках у них стояли одни и те же фильмы. Теперь они все потихоньку обзаводились мобилами, но никому не приходило в голову поставить автоответчик на обычный домашний телефон. А у американцев автоответчик есть в каждом доме. Совсем другая свобода: никто тебя не дергает звонком в кармане, спокойно слушаешь вечером все записи и отвечаешь только тому, кому хочется.

Вроде бы мелочи, шляпки гвоздей по краям задника в театре. Но сразу видно, что пейзаж бутафорский. Потому я и вышел на улицу со своими дурацкими книжками. Какая там, к черту, коммерция! Скорее уж, опознавательный знак, маячок для таких же уродов, которые выпадают из общих декораций.

За день я продал пяток английских книжек иностранцам и столько же русских обменял на чужие символы сумасшествия. Но психов я повстречал значительно больше. И вынести это было тяжеловато – даже для моего расширенного сознания.

Последним, уже в сумерках, подошел совсем тяжелый пациент. С виду он был нормален и говорил очень вразумительно. А его сдвиг даже походил на мой собственный. Он тоже видел связь всех вещей и не сходя с места указывал на проявления этого тайного единства. Он знал, какие буквы зашифрованы в чугунных букетах фонарей на Невском и почему в верхнем этаже дома напротив три окна, в соседнем – пять, а на рекламном плакате между этими домами нарисовано три человека и пять сигарет.

Но стоило мне согласиться с некоторыми его наблюдениями, как он начал объяснять, что за всем этим стоит древний масонский заговор. И не отставал от меня, зараза, со своими масонами еще с полчаса. Пришлось закрыть чемодан и отправиться домой. По дороге я размышлял над еще одним вопросом Паскаля: куда же, в самом деле, попрятались хваленые питерские поэты?

Ответа в тот день я не нашел. Тем более что в моей квартире литературный вопрос был решен радикально – пока я был в Штатах, квартиру обчистили. Это меня не сильно огорчило: если у вас не все дома, пожары ему не страшны. Проще говоря, у меня и брать-то было нечего. Только книги – их и унесли.

Я жалел лишь о пропаже «Улисса» Джойса. Остальные книги я уже прочел, хранить их не имело смысла. Но «Улисса» я часто использовал как снотворное – меня срубало с любых трех страниц, а всего их там было столько, что хватило бы на всю жизнь. Ну, переживем. На стене осталась репродукция «Большой волны» Хокусая. Глядя на нее, засыпалось не так быстро, как с Джойсом – зато сны были лучше.

Блюз бродячих собак

В каждом университетском городке Штатов есть популярная студенческая кафешка. Там примерно раз в неделю узколобые американцы, эти одноклеточные пожиратели бигмаков и любители дебильного голливудского кино, эти бездуховные стяжатели долларов и безжалостные оккупанты всего мира, читают свои стихи. Любой желающий. Это называется «open mike».

В Моргантауне такой кафешкой был «Blue Moose». Я и нашел его по объявлению со словами «poetry reading». К тому же, «Синий лось» оказался самым приличным кафе в городе: светлая стекляшка на углу дома, с хорошей музыкой и очень свойской атмосферой. С одной стороны к нему примыкал порнографический видеосалон, с другой – магазин революционной литературы. Когда я подходил к «Лосю» из дома, мне улыбались грудастые модели. Когда возвращался из центра – мрачно косились Маркс и Че Гевара. Посередине выходило неплохое какао.

Ничего подобного в Питере не нашлось. Ближайшим аналогом были музыкальные тусовки. Сам я всегда ленился возиться с инструментами, то есть искал нечто иное. Но все же это лучше безбашенных уличных психов. На одном концерте в «Манеже» я познакомился с Юркой Елифтерьевым и своей будущей первой женой Ксюшей. У нее тоже была пара маленьких книжек маленьких стихов. И у Юрки имелись печатные тексты. Обменявшись этими знаками сходного сумасшествия, мы стали искать братьев по сдвинутому разуму вместе.

Назвать это «детективом» было бы слишком. Но в целом получилось нечто такое. Пока грубая отечественная рок-поэзия осваивала самые современные носители звука, ее больная изнеженная сестрица, поэзия бумажная, сидела в глухом конспиративном подполье. Попасть на поэтическое мероприятие можно было только по звонку «своего человека».

Нашим проводником в этот мир литературных улиток стал Слава Хованов, чья фамилия хорошо отражала суть феномена: питерские поэты конкретно ховались. Это стало ясно после первого же посещения «Бродячей собаки». Не знаю, какая собака бродила в этом грязном подвале, но запах там стоял соответствующий. Тем не менее, в особый вечерний час, по предварительному секретному созвону, в собачьем подполье собирались поэты из ЛИТО Нонны Слепаковой.

Я сильно сглупил, когда в первую же встречу подарил мадам Слепаковой свою книжку. Ту, что издана в зажравшейся Америке. Знатную поэтессу скорчило точно так же, как когда-то Евтушенко. Но в этот раз реакция пошла дальше.

Первое мое испытание на поэтпригодность состоялось у нее дома за чаем. Мадам пригласила меня для личной проверки без свидетелей. И сразу спросила, серьезно ли я отношусь к поэзии.

Если бы вопрос был задан на неделю раньше, я бы призадумался. За неделю меня уже дважды спрашивали, серьезно ли я отношусь. В обоих случаях – и в ресторане, где я работал, и в институте, где делал диссер – я сразу отвечал, что да, очень серьезно. Но на третий раз меня просто не хватило. Я честно признал, что не могу относиться к поэзии серьезно. Хотя, по-моему, это как раз нормально.

Тогда мадам указала за окно и спросила, на что похожа вентиляционная надстройка, торчащая из крыши дома напротив. Вытянутый такой кирпичный блок с рядом окошечек.

– Ну, на гусеницу… – ответил я.

– Нет, это похоже на вагончик! – возразила Слепакова. И добавила, что она всем поэтам устраивает такой тест. Настоящие поэты видят именно вагончик. Я не прошел экзамен.

# # #

По дороге домой листаю блокнот. Тест с вагончиком, конечно, дурацкий. Но вот забавно: множество набросков в моем блокноте посвящены метро и электричкам. Казалось бы, вагончиков у меня должно быть – целый вагонный завод. Ан нет, в блокноте совсем другое.

...

«Поднимаю голову – только что за окном была темнота, а теперь там проплывает огромная рыбина с золотой чешуей. Она плывет все медленнее, боком почти касаясь стекла, и наконец совсем останавливается: “Площадь Александра Невского”».

«На выходе из “Черной Речки” – жираф. Он висит на стене, сделанный из небольшого фонаря и проводов. Его никто не видит».

«На станции “Невский проспект” – кошки. Они нарисованы карандашом, между двумя железными “ребрами”, которыми окольцованы стены арок. Увидав кошек, мы с Ксюшей тут же подрисовали свою. На следующий день, в понедельник, специально еду посмотреть, как там кошки. Справа от нашей добавилось еще семь!»

«Семья глухонемых на платформе – мать и двое детей; разговаривают жестами. У одного из детей на руках – рыжий котенок. Ребенок поднимает руку и начинает что-то отвечать матери, энергично жестикулируя, – в это время потревоженный котенок начинает громко мяукать».

«Интересно рассматривать людей в переходах. Особенно если сначала послушать там флейту или саксофон. Проходишь мимо музыканта, не останавливаясь, но и не так быстро, как остальная толпа… и замечаешь, что кто-то так же неспешно бредет впереди с целой кучей воздушных шариков! Человека даже и не видно за шариками, одни только ноги. Идешь быстрее, почти догнал – но шарики уже миновали переход и запрыгивают в поезд под “осторожно, двери закрываются…”»

«У окна вагона сидит девушка с пушистыми ресницами. У нее за спиной – большая папка с рисунками. А из пакета на коленях торчат две кисточки: одна – толстая, похожая на седой бакенбард, вторая потоньше – черный хвостик с несмывающимся сиреневым на кончике. Девушка спит, прислонившись к оконной раме; голова медленно опускается ниже, ниже, пока одна из кисточек не коснется правой щеки – тут девушка, не открывая глаз, снова садится прямо. Потом голова опять кивает, очередное касание щеки кисточкой – и снова назад. Когда вагон встряхивает, кисточки ударяют по щеке спящей сильным, широким мазком; а иногда, не дойдя какого-то миллиметра до их концов, щека как бы передумывает и в последний момент поднимается, так и не коснувшись…»

«По встречному пути с шумом проносится электричка – окна мелькают, как одиночные кадры перед самым началом фильма в старом кинотеатре; но в течение нескольких секунд в центре этого странного экрана держится расплывающееся, меняющее черты лицо: около каждого окна сидит пассажир, и лицо, хотя и изменяется, остается на каждом кадре – всего полминуты, а потом снова – бегущие назад деревья, столбы, поля… И пыль на стекле».

Почему же я не сравнил дымоход с вагончиком? Очень странный тест, мадам.

# # #

Спустя несколько дней в ЛИТО Степаковой состоялся суд над моими стихами. Да-да, именно суд. В американском кафе «Blue Moose» стихи исполняли в качестве развлечения. В японской конференции Shiki Haiku Salon к ним относились как к обмену впечатлениями. Но в ЛИТО стихи не читают и впечатлениями не обмениваются. Стихи там судят. Назначается «обвинитель» и «адвокат», к автору обращаются не иначе как «подсудимый», и разговаривать на процессе ему запрещается.

Меня так поразил этот подход, что я безропотно принял условия игры, чисто из любопытства. Единственное, что отличало меня от остальных поэтов, – лыжная шапка, не убранная на вешалку, а скромно притулившаяся на столе. В шапке лежал диктофончик Sony. Я давно заметил, что наличие скрытого диктофончика позволяет оставаться адекватным даже в самой шизовой реальности.

Обвинитель сразу заявил, что гранаты у меня не той системы. Слово «система» он употребил в своей речи еще раз пятнадцать. Сам он, дескать, работает в другой системе, как и все присутствующие. И его система больше подходит для русского языка, который обязательно сбивается на рифмованный дольник или еще на что-то такое системное. А если работать в системе верлибра, нужно дать что-то взамен. И с этой задачей обвиняемый (я) вроде бы справился, хотя его система образов не без странностей.

– Вот я не понимаю этой аллегории, – сообщил обвинитель:


в красной красной пещере
около розовой двери
белые белые волки
сдвинув белые холки
ждут того кто поверит
в сказку розовой двери…

– Чего тут непонятного-то? – заметил кто-то из присутствующих. – Это же просто рот! И зубы!

Обвинитель удивился и зачитал другой кусок:


…в светло-салатном,
на берегу ультрамарина,
в одной держа тяжелый томик
(из тех, что скучные мужчины
приносят вместо шоколада,
а ты берешь, чтоб не обидеть),
другой протягивая кверху
мороженое – угощенье
для стрекозявки-вертолета
в виду всего Нью-Йорка…

– Я не понял, где находится автор в этой истории?

– Он смотрит сверху на Статую Свободы, – раздалось из коллегии присяжных.

– Мы не там живем, мы не привыкли к такому созерцанию! – не выдержала верховная судья Слепакова. – Зачем он нам загадывает эти загадки?

«А кто мне загадывал загадку про вагончик, похожий на крышу обкуренного торчка?» – злорадно подумал я. Но диктофон в шапке поддерживал мою адекватность, и я продолжал косить под молчаливую овечку.

Дома, прослушивая запись, я пришел к выводу, что если сопоставить требования ЛИТО и Уголовный кодекс, мне пришлось бы сидеть все семь жизней. Я обвинялся в том, что отношусь к поэзии как к игре, издеваюсь над языком, делаю кальки с английского. Мне умудрялись шить даже совершенно противоположные преступления. После долгой речи первого обвинителя о вреде верлибра другой выступающий объяснил, что в моей подборке ни одного настоящего верлибра нету. А «чуждая нам» глубокая созерцательность моих текстов соседствовала с заявлением, что я «пишу как компьютер».

Финальный аргумент верховной судьи Слепаковой перекрыл все остальные: я издал свои книжки в Америке! Это было кощунством. Книжки в ЛИТО считались культовой вещью. Их полагалось издавать только избранным, после упорных трудов. А я влез в поэзию через черный ход, и нет мне прощения. Членом ЛИТО мне быть нельзя.

Кушнер и рыбаки

В одном американском эссе Бродский заметил, что тоталитарная система государства создает тоталитаризм и в отдельно взятой голове: все чувства, эмоции жестко подчиняются диктатуре разума.

Я побывал еще в нескольких ЛИТО. Все они были похожи. Везде шли суды, везде поэзия считалась тяжким, но благородным трудом под эгидой престарелых авторитетов. И хотя Совок вокруг уже развалился, в поэтических подвалах продолжали жить его уменьшенные копии.

Совсем добило меня ЛИТО Кушнера. Оно тоже было подпольным, но гораздо пафоснее. Собиралось оно не в подвале, а в библиотеке вуза, очень уважаемого среди советских интелей. Там даже разговаривали эдаким трепетным полушепотом. Словно где-то за книжным шкафом лежит покойник, который может восстать.

Разбирали стихи одной девицы; подсудимую можно было отличить по тому, как сильно она пригнулась к столу. Вообще все питерские поэтессы похожи на жертв Бухенвальда. И чем известнее поэтесса, тем она бухенвальдистее, а ее речитативы – заунывнее.

Но заунывность подсудимой никто не замечал. Зато около получаса серьезно спорили, являются ли слова «дача» и «задача» однокоренными и легитимно ли их рифмовать.

Низенький, но очень значительный Кушнер с лицом диктатора мелкой азиатской страны слушал молча, лишь иногда кивал. Казалось, его больше интересует, достаточно ли красиво он вскинул голову на случай, если в лабиринте библиотеки спрятался фотограф газеты «Гудок». В финале разбора, еще сильнее вытянув шею, мэтр бросал короткие снисходительные комментарии:

– Да, кое-что неплохо… Вот эта строчка, «Купишь себе с утра новую юбку»… Неплохо, да… Есть настроение…

Окружающие уважительно кивали. Я тоже делал умное лицо: меня привели сюда под честное слово, что я буду молчать. Но перестать шевелить мозгами я не мог. Я живо представлял себе, как Кушнер со своей гордо поднятой головой пингвина заходит каждое утро в магазин и покупает себе новую юбку. А дома у него уже четыре антресоли разных юбок. И он их все примеряет вечерами перед трельяжем.

Ну а как иначе мэтр научился так хорошо разбираться в настроениях женской одежды, а?!

# # #

Читатель может упрекнуть меня в юношеском максимализме. Мол, все мы горазды осуждать авторитет, а по существу? Да, у нас великая поэтическая школа – так учился бы лучше, чем наезжать без повода!

В том-то и дело, что поводов куча. Взять хоть эту заунывность бухенвальдскую, помешательство на рифмах и размерах. Ну ладно, раньше только дворяне умели считать. Так что в то время, наверное, было круто выдерживать все эти дактили и хореи. Но у нас-то XXI век уже. Рифмы и размеры – чисто компьютерная игра. Зачем человеку за них цепляться, если даже спеллчекер MS Word может стихи писать:


Не найдено в словаре: минетчиков.
Заменить на: минометчиков.
Не найдено в словаре: пидоров.
Заменить на: Сидоров.

Или взять все эти сравнения дымоходов с вагончиками. Почему-то считается, что чем больше тупых, разжеванных ассоциаций и метафор ты напихал в текст, тем он поэтичнее. По мне, так это уродство. Особенно когда все сшито одной белой ниткой союза «как»:


Их кожаный стук был, как годы, бороздчат,
Их шум был как стук на монетном дворе,
И вмиг запружалась рыдванами площадь,
Деревья мотались, как дверцы карет.

Но попробуй обругать эти «каки» среди ценителей нашей великой школы. Ах, это же классика, это же Пастернак! Ну да, с детства вдолблено. Пастырь, нах.

Некоторые умники еще говорят, что во всем виновато мое увлечение восточной поэзией. А там, мол, сам язык задает другую систему. Японец просто ставит рядышком пару картинок-иероглифов – вот улитка, вот гора Фудзи на горизонте. Вроде и не связаны, но на одном холсте. В русском так не получится, нужно согласовать слова в предложении. Приходится сажать улитку на склон и заставлять ее ползти «до самых высот», хотя в оригинале такого не было.