Опосля торговли смотряшши, лицезряшши столпились на берегу. Антересно всем поглядеть на тресковой косяк. Ну, я пушшал гулять по треске робят малых с учительшами задарма, а с других жителей по копейке брал.
   – Да ты, гость разлюбезной, кушай, ешь треску-то!
   Из того самого стада, на котором я ехал, только уже не обессудь – посолена.

Белой медведь

   Я тебе не все ишшо обсказал, что в море было. Знаки-то я поставил, платки по ветру полошшет. Платок алой что огонь взблескиват, что голос громкой песню вскрикиват.
   Когда ишшо кто увидит его, а медведь заприметил – да ко мне. А у меня не то что ружья, а и ружьишка заваляшшого нет никакого. Одначе, варю себе треску, ем да и в ус не дую.
   Медведь наскочил на косяк, лапами хватат, а рыба в воде склизка. С краю за рыбий косяк ни в жизнь не ухватишься!
   Сам-то я сижу на середке: мне что, а ты достань!
   Медведь с ярости начал рыбу жрать: столько нажрал, что брюхо полнехонько и одна рыбина в зубах увязла. Я медведя веревкой достал к себе и шкуру снял.
   Погодь, сичас покажу шкуру, сам увидишь, что медведь полюсной, шкура болшашша, шерсть длинняшша. Кажда волосина метров пять, а вся шкура – двадцать пять.
   Жона из шерсти всяко вязанье наделала. И тако носко – чем больше носишь, тем новей становится.
   Дайко–ся привстану да шкуру достану, чтобы ты не думал, что все это я придумал.
   Ох, незадача кака! Ведь я запамятовал, что шкуру-то губернаторской чиновник отобрал. Увидал у меня. Я шкурой зимой дом закутывал: так и жили в теплой избе и топили саму малость, только для варева да для печенья. Теплынь была под шкурой-то!
   Пристал чиновник:
   – Не отдашь – в Сибирь!
   На чиновников управы не было. Взял я шкуру полюсного медведя, шерсть снял, вот тут-то жона и взялась за пряжу. Кожа была мягка, толста, я и ее содрал, – мы потом с кашей съели. Шкуру без шерсти да без кожи (что осталось – и сам не знаю) свернул и отдал чиновнику и объяснил, что так сделал нарочно, чтобы везти было легче. А чиновники в ту пору пониманья настояшшего не имели, только ловко грабить умели.

Чайки одолели

   Вот чайки тоже одолевали меня, ковды я на треске ехал.
   Треска – рыба деловитая, идет своим путем за своим делом, в сторону не вертит. А чайки на готово и рады.
   Ну, я чаек наловил столько, что в городу куча чаек на моем рыбном косяке выше домов была.
   В городу приезжим да чиновникам заместо гусей продавал. Жалованьишко чиновничье – считана копейка. Форсу хошь отбавляй – и норовили подешевле купить. Как назвал чаек гусями да пустил подешевле – вмиг раскупили. А мне что? Каб настояшши рабочи люди, совестно стало бы. Чиновникам надо было, чтобы на разговоре было важно да форсисто, а суть как хошь. Чаек, гусями названных, за гусей съели и гостей потчевали.
   У чиновников настояшше пониманье форсом было загорожено.

Артелью работал, один за стол садился

   Вот я в двух гостях гостил, надвое разорвался! Надвое – дело просто, меня раз – на артель расшшипало!
   Ехал я на поезде, домой торопился. Стоял на площадке вагона и поезду помогал – ходу подбавлял: на месте подскакивал, ногами отталкивался.
   На крутом повороте меня из вагона выкинуло. Вылетел я да за вагон пуговицей зацепился. Моя жона крепко пуговицу пришила, еенно старанье хорошу службу сослужило.
   Я уж дожидался, что меня за каку-нибудь железнодорожность зацепит и растянет, а вышло иначе. Меня начало подбрасывать да мной побрякивать. Где брякнет – там и останусь, там и стою, остановки поезду дожидаюсь. Я по дороге у железной дороги частоколом стал. Сам стою, сам себя считаю, а сколько станций, полустанков, разъездов сам собой частой вехой обвешил – и не сосчитал.
   Вот машина просвистела, пропыхтела и остановилась. Дальше вашего края ехать некуда. Коли снизу добираться, то тут конец. Коли от нас ехать, то начало.
   Я пуговицу от вагона отцепил. Домой большой компанией (и все я) иду, песни хором пою.
   В Уйме люди думали: плотники новы дома ставить пришли, али глинотопы на кирпичной завод.
   Я артельно ближе подошел. Люди с диву охнули.
   – Ох-ти, гляди ты! Сколько народу – и все, как один Малина! Ну, исто капаны! И до чего схожи – хошь с боку, хошь с рожи! И как теперича Малиниха мужа распознат? Эка орава, и все они на один манер – и ростом, и цветом, и выступью! Которой взаправдошной – как вызнать?
   У моей жоны слова готовы:
   – Которой на работу ловче и на слово бойче – тот и муж мне. Мой-то Малина работник примерной!
   Я на жонино слово поддался и всеми частями за работу взялся. В поле и на огороде работаю, поветь починяю, огород горожу, мельницу чиню, дом заново крашу, в лесу дрова запасаю, рыбу ловлю, бабе к новой юбке оподолье вышиваю, хлеб молочу, пряжу кручу, веревки вью. И все зараз и на все горазд!
   За работу принялся в послеобеденно время, а к паужне все сготовлено, все сроблено. Баба моя ходит и любуется, а не может вызнать, которой я настояшший я. Я на всех работах в десять рук работаю.
   Вызнялась жона на поветь, будто на работу поглядеть, и метнула громким зовом:
   – Малина, муженек! Поди за стол садись, пора пришла есть!
   Я к еде двинулся и весь в одного сдвинулся.
   В тех местах, где я стоял при дороге у железной дороги, там выросли малиновы кусты и по сю пору растут. Ягоды сочны, крупны, вкусны.
   Я худого не выдумываю, а норовлю, чтобы хорошим людям всем хватило да любо было.

Как наряжаются

   Наши жонки, девки просто это дело делают. Коли надобно вырядиться для гостьбы али для праздника – всяка самолутчий сарафан свой, а котора и платье на себя наденет, на себе одернет. И кака нать, така и есть.
   Взять к примеру мою жону. Свою жону в пример беру – не в чужи же люди за хорошим примером итти?
   Моя жона оденется, повернется, – ну, как с портрета выскочила! А ежели запоет в наряде, прямо как на картину любуешься. Ежели моя жона в ругань возьмется, тогда скорей ногами перебирай да дальше удирай и на наряды не оглядывайся.
   К разу скажу: котора баба не умет себя нарядно одеть, – хошь и не в дороге, а чтобы на ней было хорошо, – ту бабу али девку и из избы не надо выпускать, чтобы хорошего виду не портила. И про мужиков сказать. Быват так: у другого все ново, нарядно, а ему кажет, что одна пуговица супротив другой криво пришита, и всей нарядности своей из-за этого не восчувствует и при всей нарядности рожу несет будничну и вид нестояшшой.
   Сам-то я нарядами не очень озабочен. У меня, что рабоче, что празднично, – отлика невелика. На праздник, на гостьбу я наряжаюсь, только по-своему. Сяду в сторонку. Сижу тихо, смирно и придумываю себе наряд. Мысленно себя всего с головы до ног одену в обновы. Одежу придумаю добротную, неизносную, шитья хорошего, и все по мерке, по росту: не укорочено, не обужено. Что придумаю – все на мне на месте, все на мне впору. Волосы руками приглажу – думаю, что помадой мажу. Бороду расправлю. По деревне козырем пройду.
   Кто настояшшего пониманья не имет, тот только мою важность видит, а кто с толком, кто с полным пониманьем, тот на меня дивуется, нарядом моим любуется, в гости зовет-зазыват, с самолутчими, с самонарядными за стол садит и угошшат первоочередно.
   И всамделишной мой наряд хулить нельзя. Он не столь фасонист, сколь крепок. Шила-то моя жона, а она на всяко дело мастерица – хошь шить, хошь стирать, хошь в правленье заседать.
   Раз я от кума с гостьбы домой собрался. Все честь по чести: голова качатся, ноги подгибаются. Я языком провернул и очень даже явственно сказал: «Покорно благодарим, премного довольны, довольны всей утробой. И к нам милости просим гостить, мимо не обходить». И все тако, как заведено.
   Подошел я к порогу. А на порог ногой не встаю, порогов не обиваю. Поднял я ногу, чтобы, значит, перешагнуть, а порог выше поднялся, я опять перешагнул. Порог свою линию ведет – вздымается, а я перешагиваю.
   Да так вот до крыши и доперешагивал. Крыша крашена, под ногами гладка. Я поскользнулся и покатился. Дом в два этажа. Тут бы мне и разбиться на мелки части.
   Выручила пуговица. Пуговицей я за желоб дожжевой зацепил.
   И на весу, да в вольном воздухе, хорошо выспался. Спать мягко, нигде не давит. Под боком – ни комом, ни складкой.
   Поутру кумовья-сватовья проснулись, меня бережно сняли.
   Городским портным так крепко, так нарядно пуговицу не пришить, как бы дорого ни взяли за работу.

Кабатчиха нарядилась

   Кабатчиха у нас в деревне была богаче всех и хвастунья больше всех. Нарядов у кабатчихи на пол-Уймы хватило бы.
   В большой праздник это было. Вся деревня по улице гулянкой шла. Все наряжены, кто как смог, кто как сумел.
   И кабатчиха выдвинула себя. И так себя вырядила, что народ столбами становился: на кабатчиху глядит, глаза протирают, глаза проверяют, так ли видится, как есть?
   Такой нарядности мы до той поры не видывали.
   Напялила кабатчиха на себя платье само широко с бантами, с лентами, с оборками, со вставками, с крахмалеными кружевами.
   Оделась широко. А кабатчихе все мало кажет. Нарядов много, охота всеми похвастать. Попробовала она комоду с нарядами и шкап платяной на себя взвалить, да силы не хватило ташшить.
   Придумала-таки кабатчиха, как народ удивить. Себе на бок по пятнадцать платьев нацепила для показу нарядностей запаса.
   На голову надела медной таз для варки варенья. Оно верно: посудина у нас в деревне редкостна, – пожалуй, всего одна.
   Медной таз ручкой вперед, малость набок. На таз большой цветошник с живыми розанами поставила, шелковой шалью подвязала.
   Под мышкой у кабатчихи охапка зонтиков и парусолей.
   Это ишшо не все. Перед самым праздником кабатчик привез из городу больши часы стенны. Часы с боем, с большим маятником. Народ этой обновы ишшо не видал, ишшо не знал.
   Кабатчиха и часы на себя налепила. Спереду повесила. Идет и завод вертит, на громкой бой заводит.
   Маятник из стороны в сторону размахиват. Народ увертыватся, едва успеват отскакивать.
   Пришла пора часам бить. Зашипело. Мы думали, кабатчиха на горячу сковороду села. Шипит громко, а пару не видать и жареным не пахнет.
   Часы отшипели и ударили бой частым громким звоном, в один колокол и на всю Уйму.
   Как сполох ударили.
   Вольнопожарны услыхали, мешкать не стали, выташшили вольнопожарну машину с двенадцатью рукавами. В кабатчиху воду стекой пустили из двенадцати рукавов.
   Раз бьют сполох – значит, заливай.
   Кабатчиха зонтики, парусоли растопырила, от воды загородилась, домой итти поворотилась. Она бы ишшо погуляла, да наряды носить на своих больших телесах устала и промялась, есть захотела.
   Часы все ишшо бьют, вольнопожарна машина воду из двенадцати рукавов все ишшо льет.
   Перед кабатчихой разлилась лужа большашша, широчашша, глубочашша – во всю ширину улицы. Лужу не обойти, не перескочить.
   Робята догадались, лодку приташшили, перевоз устроили. Цену брали по копейке с человека.
   Кабатчиха, чтобы маятнику не мешать, мелкими шажками шла, к перевозу пришагала:
   – Везите меня на ту сторону, мне-ка обедать пора!
   Робята ей и говорят:
   – С тебя, богачихи, копейки одной мало, плати по грошу с пуда. Как раз гривенник и будет.
   Кабатчиха носом дернула, медным тазом на голове блеснула, розанами живыми махнула:
   – Я с мелкими деньгами не знаюсь. У меня деньги только крупны, сама мелка монета рупь. Сдачи давайте четыре двое гривенных и один гривенник. И сдачу за мной несите до дому, как я мелких денег в руки не беру.
   Где робятам эстолько сдачи набрать?
   – Хошь, дак садись за весь целковой, а не хошь – жди, ковда лужа высохнет!
   У кабатчихи от злости волненье произошло, от голоду в животе заурчало. Отдала рупь.
   Тут поп Сиволдай, как по сговору, как по заказу, явился. От праздничных сборов-доходов поповска широка одежа, как амбар, раздулась: карманы, как чемоданы. Поп руки воздел и запел:
 
Вот как я вовремя, в пору поспел, —
Как в иголку вдел!
Кабатчиху за рупь везите,
За тот же рупь
И меня перевезите!
 
   Сиволдай с кабатчихой в лодку разом сели. Лодка булькнула и на дно ушла.
   В большой праздник, да посередке деревни, да при всем честном народе поп да кабатчиха в лужу сели.
   Сели от тяжести богатства, которо на них.
   Сиволдай руками, ногами воду бурлит, вода через край пошла. Часы маятником размахивают, воду выплескивают. Вода вскорости вся ушла.
   На улице только мокро, грязно место, а в нем Сиволдай с кабатчихой сидят, на два голоса кричат, чтобы их вызняли.
   Мы бы и вызняли, да об попа, об кабатчиху свои одежи пачкать пожалели.
   Крик полицейски услыхали, прибежали. Поглядели, обрадели.
   С кабатчихи часы сташшили, все наряды скрутили, себе под мундиры накрутили. У попа евонны доходы, праздничны сборы отобрали.
   Попа с кабатчихой из лужи подняли, домой увели, грязный след замели.
   Ну, это дело ихно, полицейско, нам оно посторонне.

Громка мода

   Сидел я на угоре над рекой, песню плел, река мимо бежала, журчала, мне помогала. Мы с рекой в ладу в согласье живем. Песню плету, узоры выплетаю. Вдруг вывернулся пароходишко прогулошной: городских гуляк возит для проветриванья. Пароходишко свистком, скрипучим визгом меня с песни сбил, я песню потерял на тот час. Я осердился, бечевкой размахнул, свисток сорвал, в тряпку укутал его – и не слышно. Прихожу домой, а у нас франтиха-модница в гостях сидит, из городу приперлась, чаи пьет. Гостья локти расставила, пальцы растопырила для особого модного фасону, чашку в двух перстах едва держит и чай выфыркиват. От своей нарядности важничат и меня зовет:
   – Присядь со мной рядышком, песенной выдумшшик!
   – От сижанки я. На ногах постою да по избе по хожу.
   С ней, модницей-франтихой, рядом-то не очень сядешь – така она широка. Кофта вся в оборках, рукава пузырями, а юбка двадцать три метра в подоле. Эка модность никудышна, не по моему ндраву. Я сзаду подошел и под кофтенны оборки, в юбошны складки свисток визжачий прицепил, тряпицу сдернул и сам отскочил.
   У модницы как засвистело! Она руками и так и сяк – не униматся – свистит.
   Тут гостья выскочила.
   – Извините, мне недосужно боле в гостях сидеть, у меня в середке какое-то расстройство, я к фершалу побегу.
   Бежит франтиха по деревне, пыль разметат, кур пугат, а свисток вывизгиват на ходу ишшо звонче. Собаки за франтихой с лаем пустились, ее бежать подгоняют, мимо фершала прогнали.
   Модница-франтиха до самого городу юбкой по дороге шмыгала, пыль столбом подымала!
   В городу шагу сбавила, ради важности двадцатитрехметровой юбкой вертит, а свисток враскачку да с дребезгом завизжал. Во всех домах отдалось. Городские франтихи-модницы сполошились, в окна выпялились:
   – Что оно тако? Откуда экой фасон?
   А модница в свистячей, визжачей юбке ужимочку на личике сделала, губки бантиком сложила, чуть-чуть выговорила:
   – Это сама нова загранична мода и прозывается «музыкально гулянье»!
   Что тут в городу повелось! Модницы широки юбки напялили и под юбки граммофоны приладили, под юбки девчонок услужаюшших посадили. Девчонки граммофонные ручки вертят, пластинки перевертывают, граммофоны все в разноголосицу. У которых под юбкой девчонки на гармони играть нажаривать почали, в бубны бить стали. У кого услужаюшшей девчонки нету али граммофон не припасен, то взяли будильники, на долгой звон завели да под юбки дюжинами прицепили.
   Протопопиха малой колокол с соборной колокольни сташшила, подвесила, идет да каблуками вызваниват!
   Жители городски едва не оглохли от экого музыкального гулянья.
   Начальство скоропалительно собралось и особым приказом, с запрешшением взамуж выходить и с мужем жить, громку моду запретило.
   Все живо угомонилось. Во всех концах стихло. Только у модницы-франтихи свистит и свистит без передыху!
   Модница ко мне в Уйму рванулась. Да по берегу нельзя – в кутузку заберут, она в лодку скочила и во всей модной нарядности часов пять веслами шлепала, ко мне уж на ночь глядя добралась и давай упросом просить помочь ей против свисту. Ну, как не помогчи, – я завсегда помочь готов!
   – Скидывай, кума, юбку, я перестрою на нову моду.
   Модница юбку сняла. Я свисток отцепил, в тряпку укутал его, – опять не слышно. От юбки я двадцать два с половиной метра материи отхватил, на портянки многим хватило. Оставил полметра.
   На другой день франтиха нову моду завела. По городу в узкой юбке втихомолку пошла. Шшеки надула напоказ, мол, коли юбкой узка, дак с лица широка.
   Городски модницы сейчас же увидели, как им остать? В узки юбки вырядились да на улицу выкатились. А не знали, что шшеки надо надуть – модницы полны рты воды набрали: им и тошно, и дых сперло, и перешепнуться нельзя, ведь рты-то полнехоньки водой. Идут модницы, глаза выпучили, губы не то что бантиком – круглой пуговицей. Ножками шажки делают маленьки, шагают скоренько. Идут, буди жгутся.
   Тут на модниц полицейской чин наскочил, саблей забречал, ногами застучал.
   – По какому случаю ходите да молчите, како тако дело умышляете?
   Модницы как фыркнули на полицейского чина водой, разом его обмочили.
   – Мы из-за тебя из себя всю воду выпустили, из-за тебя модной фасон потеряли! Коли на громку моду запрет наложен, дак тихомолком ходить нельзя запретить!
   Полицейского чина модницы разом оглушили, он ничего не слышит, головой трясет, из себя воду выжимат.
   Начальство опять собралось, опять заседало-думало и новой приказ объявило:
   – Моду, окромя громкой, каку хошь одевайте, только ртов не открывайте.

Уйма в город на свадьбу пошла

   Вот моя старуха сердится за мои рассказы, корит – зачем выдумываю.
   А ежели выдумка – правда? Да моя-то выдумка, коли на то пошло, дак верней жониной правды.
   К примеру хошь: стоит вот дом, в котором живу, в котором сичас сижу.
   По-еенному, по-жониному, дом на четвереньках стоит, – на четырех углах. А по-моему – это уж выдумка. Мой дом ковды как выстанет, и все по-разному.
   В утрешну рань, коли взглядывать мельком, дом-то после ночи, после сна при солнышке весь расправится, вздынется да станет всяки шутки выделывать: и так и сяк повернется, а сам довольнехонек, окошками светится, улыбатся.
   Коли в дом глазами вперишься, то он стоять будет как истукан, не шевельнется, только крыша на солнце зарумянится.
   Глядеть надо вполглаза, как бы ненароком.
   Да что дом! Баня у меня и вся-то никудышна, скособочилась, как старуха, да как у старухи-табашницы под носом от табаку грязно – у бани весь перед от дыму закоптел.
   Вот и было единово это дело: глянул я на баню вполглаза, а баня-то, как путева постройка, окошечком улыбочку сосветила, коньком тряхнула, сперва поприсела, потом подскочила и двинулась и пошла!
   Я рот разинул от экой небывалости, в баню глазами уставился, – баня хошь бы что: банным полком скрипнула да мимо меня ходом.
   Гляжу – за баней овин вприпрыжку без оглядки бежит, баню догонят.
   Ну, тут и меня надо. Скочил на овин и поехал!
   А за мной и дом со свай сдвинулся, охнул, поветью, как подолом, махнул, поразмялся на месте – и за мной.
   По дороге как гулянка кака невиданна. Оно, может быть, и не первой раз дело эко, да я-то впервой увидал.
   Домы степенно идут, не качаются, для форсу крыши набекрень, светлыми окошками улыбаются, повети распустили, как наши бабы – сарафанны подолы на гулянке. Которы домы крашены да у которых крыши железны – те норовят вперед протолкаться. А бани да овины, как малы робята, вперегонки.
   – Эй вы, постройки, постойте! Скажите, куды спешите, куды дорогу топчете?
   Домы дверями заскрипели, петлями дверными завизжали и такой мне ответ дали:
   – В город на свадьбу торопимся. Соборна колокольня за пожарну каланчу взамуж идет. Гостей уйму назвали. Мы всей Уймой и идем.

Свадьба

   В городу нас дожидались. Невеста – соборна колокольня – вся в пыли, как в кисейном платье, голова золочена – блестит кокошником.
   Мучной лабаз – сват – в удовольствии от невестиного наряду:
   – Ах, сколь разнарядно! И пыль-то стародавня. Ежели эту пыль да в нос пустишь – всяк зачихат.
   Это слово сватово на издевку похоже: невеста – перестарок, не перву сотню стоит да на постройки заглядыватся.
   Сам сват – мучной лабаз – подскочил, пыль пустил тучей.
   Городски гости расфуфырены, каменны домы с флигелями пришли, носы кверху задрали. Важны гости расчихались, мы в ту пору их, городских, порастолкали, наперед выстали – и как раз впору.
   Пришел жених – пожарна каланча, весь обшоркан, шшикатурка обвалилась, покраска слиняла, флагами обвесился, грехи припрятал. Наверху пожарной ходит, как перо на шляпе.
   Пришли и гости жениховы – фонарны столбы, непогашенными лампами коптят, думают блеском-светом удивить. Да куды тут фонариному свету супротив бела дня, а фонарям сухопарым супротив нашей дородности.
   Тут тако вышло, что, свадьба чуть не расстроилась ведь.
   Большой колокол проспал: дело свадебно, он все дни пил да раскачивался, – глаза не вовсе открыл, а так вполпросыпа похмельным голосом рявкнул:
   – По-чем треска?
   – По-чем треска?
   Малы колокола ночь не спали, тоже гуляли всю ночь, – цену трески не вызнали и наобум затараторили:
   – Две ко-пей-ки с по-ло-ви-ной!
   – Две ко-пей-ки с по-ло-ви-ной!
   На рынке у Никольской церквы колоколишки – робята-озорники – цену трески знали, они и рванули:
   – Врешь, врешь – полторы!
   – Врешь, врешь – полторы!
   Большой колокол языком болтнул, о край размахнулся:
   – Пусть молчат!
   – Не кричат!
   – Их убрать!
   – Их убрать!
   Хорошо ишшо, други соборны колокола остроглазы были, наши приносы-подарки давно высмотрели и завыпевали:
   – К нам! К нам!
   – С пивом к нам!
   – К нам! К нам!
   – С брагой к нам!
   – К нам! К нам!
   – С водкой к нам!
   – К нам! К нам!
   – С чаркой к нам!
   – К нам! К нам!
   Невеста – соборна колокольня – ограду, как подол, за собой поташшила. Жених – пожарна каланча – фонарями обставился да кой-кому из гостей фонари наставил. И пошли жених и невеста круг собору.
   Что тут началось-повелось! Кто «Во лузях» поет, кто «Ах вы, сени, мои сени». Колокола пляс вызванивают. Все поют вперегонки и без оглядки и без удержу.
   Время пришло полному дню быть, городскому народу жить пора.
   А домы-то все пьяным-пьяны, от круженья на месте свои места позабыли и кто на какой улице стоит – не знают. Тут пошла кутерьма, улицы с задворками переплелись!
   Жители из домов вышли, кто по делам, кто по бездельям, и не знают, как иттить. Тудою, сюдою али этойдую?
   Мы, уемски, домой весело шли. По дороге кто вдоль, кто поперек останавливались, дух переводили да отдыхали.
   В ту пору ни конному, ни пешему пути не было.
   Я на овине выехал, на овине и в Уйму приехал. Дом мой уж на месте стоит. Баня в свое гнездо за огородом ткнулась – спит пьяным спаньем, окошки прикрыла, как глаза зажмурила. Я в избу заглянул, узнать – как жона, заприметила ли, что в городу с домом была?
   Жона-то моя, пока в дому мимо лавок в красном ряду кружила, – себе обнов накупила, в новы обновы вырядилась, перед зеркальцем поворачивается – на себя любуется. И я засмотрелся, залюбовался и говорю:
   – Сколь хороша ты, жонушка, – как из орешка ядрышко!
   Жона мне в ответ сказала:
   – Вот этому твоему сказу, муженек, я верю.

Морожены волки

   На что волки вредны животны, а коли к разу придутся, то и волки в пользу живут.
   Слушай, как дело вышло из-за медведя.
   По осени я медведя заприметил. Я по лесу бродил, а зверь спать валился. Я притаился за деревом, притаился со всей неприметностью и чуть-чутошно выставился – посматривал.
   Медведь это на задни лапы выстал, запотягивался, ну вовсе как наш брат мужик, что на печку али на полати ладится. А мишка и спину и бока чешет и зеват во всю пасточку: ох-ох-охо! Залез в берлогу, ход хворостинками заклал.
   Кто не знат, ни в жизнь не сдогадатся.
   Я свои приметаны поставил и оставил медведя про запас. По зиме охотники наезжают не в редком быванье, медведей только подавай.
   Вот и зима настала. Я пошел проведать, тут ли мой запас медвежий?
   Иду себе да барыши незаработанны считаю.
   Вдруг волки. И много волков.
   Волки окружили. Я озяб разом. Мороз был градусов двадцать.
   Волки зубами зашшелкали – мороз скочил градусов на сорок. Я подскочил, – а на морозе, сам знашь, скакать легко, – я и скочил аршин на двадцать. А мороз уж за полсотни градусов. Скочил я да за ветку дерева и ухватился.
   Я висну, волки скачут, мороз крепчат. Сутки прошли, вторы пошли, по носу слышу – мороз градусов сто!
   И вот зло меня взяло на волков, в горячность меня бросило.
   Я разгорячился! Я разгорячился! Что-то бок ожгло. Хватил рукой, а в кармане у меня бутылка с водой была, – дак вода-то скипела от моей горячности.
   Я бутылку выташшил, горячего выпил, – ну, тут-то я житель! С горячей водой полдела висеть.
   Вторы сутки прошли, и третьи пошли. Мороз градусов на двести с хвостиком.
   Волки и замерзли.
   Сидят с разинутыми пастями. Я горячу воду допил. И любешенько на землю спустился.
   Двух волков на голову шапкой надел, десяток волков на себя навесил заместо шубы, остатных волков к дому приволок. Склал костром под окошком.
   И только намерился в избу иттить – слышу, колокольчик тренькат да шаркунки брякают.