Страница:
Он без слова кормщика воды не испивал. Если кормщик позабудет сказать с утра, что разговаривай с людьми, то Павлик и молчит весь день.
Однажды зимним делом посылает Рядник Павлика с Ширши[10] в Кег-остров. В тороки к седлу положил хлебы житные.
Павлик воротился к ночи. Рядник стал расседлывать коня и видит: житники не тронуты. Он говорит:
– У кого из кегостровских-то обедал?
– Приглашали все, а я коня пошел поить.
– Почему же отказался, если приглашали?
– Потому, что у тебя, осударь, забыл о том спроситься.
– Ну, а свой-то хлеб почто не ел?
– А ты, осударь, хотя и дал мне подорожный хлеб, а слова не сказал, что, Павлик, ешь!
Рядник, помолчав, проговорил:
– Ох, дитя! Велик на мне за тебя ответ будет.
Рядник и тиун
Иван Рядник говаривал
ДЛЯ УВЕСЕЛЕНЬЯ
В семидесятых годах прошлого столетия плыли мы первым весенним рейсом из Белого моря в Мурманское.
Льдина у Терского берега вынудила нас взять на всток. Стали попадаться отмелые места. Вдруг старик рулевой сдернул шапку и поклонился в сторону еле видимой каменной грядки.
– Заповедь положена, – пояснил старик. – «Все плывущие в этих местах моря-океана, поминайте братьев Ивана и Ондреяна».
Белое море изобилует преданиями. История, которую услышал я от старика рулевого, случилась во времена недавние, но и на ней лежала печать какого-то величественного спокойствия, вообще свойственного северным сказаниям.
Иван и Ондреян, фамилии Личутины, были родом с Мезени. В свои молодые годы трудились они на верфях Архангельска. По штату числились плотниками, а на деле выполняли резное художество. Старики помнят этот избыток деревянных аллегорий на носу и корме корабля. Изображался олень и орел, и феникс и лев; также кумирические боги и знатные особы. Все это резчик должен был поставить в живность, чтобы как в натуре. На корме находился клейнод, или герб, того становища, к которому приписано судно.
Вот какое художество доверено было братьям Личутиным! И они оправдывали это доверие с самой выдающейся фантазией. Увы, одни чертежи остались на посмотрение потомков.
К концу сороковых годов, в силу каких-то семейных обстоятельств, братья Личутины воротились в Мезень. По примеру прадедов-дедов занялись морским промыслом. На Канском берегу была у них становая изба. Сюда приходили на карбасе, отсюда напускались в море, в сторону помянутого корга.
На малой каменной грядке живали по нескольку дней, смотря по ветру, по рыбе, по воде. Сюда завозили хлеб, дрова, пресную воду. Так продолжалось лет семь или восемь. Наступил 1857 год, весьма неблагоприятный для мореплавания. В конце августа Иван с Ондреяном опять, как гагары, залетели на свой островок. Таково рыбацкое обыкновение: «Пола мокра, дак брюхо сыто».
И вот хлеб доели, воду выпили – утром, с попутной водой, изладились плыть на матерую землю. Промышленную рыбу и снасть положили на карбас. Карбас поставили на якорь меж камней. Сами уснули на бережку, у огонька. Был канун Семена дня, летопровидца. А ночью ударила штормовая непогодушка. Взводень, вал морской, выхватил карбас из каменных воротцев, сорвал с якорей и унес безвестно куда.
Беда случилась страшная, непоправимая. Островок лежал в стороне от росхожих морских путей. По времени осени нельзя было ждать проходящего судна. Рыбки достать нечем. Валящие кости да рыбьи черепа – то и питание. А питье – сколько дождя или снегу выпадет.
Иван и Ондреян понимали свое положение, ясно предвидели свой близкий конец и отнеслись к этой неизбежности спокойно и великодушно.
Они рассудили так: «Не мы первые, не мы последние. Мало ли нашего брата пропадает в относах морских, пропадает в кораблекрушениях. Если на свете не станет еще двоих рядовых промышленников, от этого белому свету перемененья не будет».
По обычаю надобно было оставить извещение в письменной форме: кто они, погибшие, и откуда они, и по какой причине померли. Если не разыщет родня, то приведется, случайный мореходец даст знать на родину.
На островке оставалась столешница, на которой чистили рыбу и обедали. Это был телдос, звено карбасного поддона. Четыре четверти в длину, три в ширину.
При поясах имелись промышленные ножи – клепики.
Оставалось ножом по доске нацарапать несвязные слова предсмертного вопля. Но эти два мужика – мезенские мещане по званью – были вдохновенными художниками по призванью.
Не крик, не проклятье судьбе оставили по себе братья Личутины. Они вспомнили любезное сердцу художество. Простая столешница превратилась в произведение искусства. Вместо сосновой доски видим резное надгробие высокого стиля.
Чудное дело! Смерть наступила на остров, смерть взмахнулась косой, братья видят ее – и слагают гимн жизни, поют песнь красоте. И эпитафию они себе слагают в торжественных стихах.
Ондреян, младший брат, прожил на островке шесть недель. День его смерти отметил Иван на затыле достопамятной доски.
Когда сложил на груди свои художные руки Иван, того нашими человеческими письменами не записано.
На следующий год, вслед за вешнею льдиной, племянник Личутиных отправился отыскивать своих дядьев. Золотистая доска в черных камнях была хорошей приметой. Племянник все обрядил и утвердил. Списал эпитафию.
История, рассказанная мезенским стариком, запала мне в сердце. Повидать место покоя безвестных художников стало для меня заветной мечтой. Но годы катятся, дни торопятся…
В 1883 году Управление гидрографии наряжает меня с капитаном Лоушкиным ставить приметные знаки о западный берег Канской земли. В июне, в лучах незакатимого солнца, держали мы курс от Конушиного мыса под Север. Я рассказал Максиму Лоушкину о братьях Личутиных. Определили место личутинского корга.
Канун Ивана Купала шкуна стояла у берега. О вечерней воде побежали мы с Максимом Лоушкиным в шлюпке под парусом. Правили в голомя. Ближе к полуночи ветер упал. Над водами потянулись туманы. В тишине плеснул взводенок – признак отмели. Закрыли парус, тихонько пошли на веслах. В этот тихостный час и птица морская сидит на камнях, не шевелится. Где села, там и сидит, молчит, тишину караулит.
– Теперь где-нибудь близко, – Шепчет мне Максим Лоушкин.
И вот слышим: за туманной завесой кто-то играет на гуслях. Кто-то поет, с кем-то беседует… Они это, Иван с Ондреяном! Туман-то будто рука подняла. Заветный островок перед нами, как со дна моря всплыл. Камни вкруг невысокого взлобья. На каждом камне большая белая птица. А что гусли играли, это легкий прибой. Волна о камень плеснет да с камня бежит. Причалили; осторожно ступаем, чтобы птиц не задеть. А они сидят, как изваяние, Все, как заколдовано. Все, будто в сказке. То ли не сказка: полуночное солнце будто читает ту доску личутинскую и начитаться не может.
Мы шапки сняли, наглядеться не можем. Перед нами художество, дело рук человеческих. А как пристало оно здесь к безбрежности моря, к этим птицам, сидящим на отмели, к нежной, светлой тусклости неба!
Достопамятная доска с краев обомшела, иссечена ветром и солеными брызгами. Но не увяло художество, не устарела соразмерность пропорций, не полиняло изящество вкуса.
Посредине доски письмена – эпитафия, – делано высокой резьбой. По сторонам резана рама – обнос, с такою иллюзией, что узор неустанно бежит. По углам аллегории – тонущий корабль; опрокинутый факел; якорь спасения; птица феникс, горящая и не сгорающая. Стали читать эпитафию:
Проплакали и отерли слезы: вокруг-то очень необыкновенно было. Малая вода пошла на большую, и тут море вздохнуло. Вздох от запада до востока прошумел. Тогда туманы с моря снялись, ввысь полетели и там взялись жемчужными барашками, и птицы разом вскрикнули и поднялись над мелями в три, в четыре венца.
Неизъяснимая, непонятная радость начала шириться в сердце. Где понять!… Где изъяснить!…
Обратно с Максимом плыли – молчали.
Боялись, не сронить бы, не потерять бы веселья сердечного.
Да разве потеряешь?!
Гость с Двины
Любовь сильнее смерти
Однажды зимним делом посылает Рядник Павлика с Ширши[10] в Кег-остров. В тороки к седлу положил хлебы житные.
Павлик воротился к ночи. Рядник стал расседлывать коня и видит: житники не тронуты. Он говорит:
– У кого из кегостровских-то обедал?
– Приглашали все, а я коня пошел поить.
– Почему же отказался, если приглашали?
– Потому, что у тебя, осударь, забыл о том спроситься.
– Ну, а свой-то хлеб почто не ел?
– А ты, осударь, хотя и дал мне подорожный хлеб, а слова не сказал, что, Павлик, ешь!
Рядник, помолчав, проговорил:
– Ох, дитя! Велик на мне за тебя ответ будет.
Рядник и тиун
Какое-то лето кормщик Иван Рядник остался дома, в Ширше.
Его навещали многие люди, и я пошел, по старому знакомству. Был жаркий полдень. Именитый кормщик сидел у ворот босой, грудь голая, ворот расстегнут. Вслед за мной идет тиун из Холмогор. Он хотел знать мненье Рядника о споре холмогорцев с низовскими мореходцами.
При виде важного гостя я схватил в сенях кафтанец и накидываю на плечи Ивана для приличия. А Иван сгреб с себя кафтан рукой и кинул в сторону. Когда тиун ушел, я выговорил Ряднику:
– Как ты, государь, тиуна принимаешь: будто из драки выскочил. Ведь тиун-то подивит!
Рядник мне отвечает:
– Пускай дивит, когда охота. Потолковали мы о деле, а на рубахи, на порты я не гляжу и людям не велю. В чем меня застанут, в том я и встречаю.
Его навещали многие люди, и я пошел, по старому знакомству. Был жаркий полдень. Именитый кормщик сидел у ворот босой, грудь голая, ворот расстегнут. Вслед за мной идет тиун из Холмогор. Он хотел знать мненье Рядника о споре холмогорцев с низовскими мореходцами.
При виде важного гостя я схватил в сенях кафтанец и накидываю на плечи Ивана для приличия. А Иван сгреб с себя кафтан рукой и кинул в сторону. Когда тиун ушел, я выговорил Ряднику:
– Как ты, государь, тиуна принимаешь: будто из драки выскочил. Ведь тиун-то подивит!
Рядник мне отвечает:
– Пускай дивит, когда охота. Потолковали мы о деле, а на рубахи, на порты я не гляжу и людям не велю. В чем меня застанут, в том я и встречаю.
Иван Рядник говаривал
Дела и уменья, которые тебе в обычай, не меняй на какое-нибудь другое, хотя бы то, другое, казалось тебе более выгодным.
В какой дружине ты укаменился, в той и пребывай, хотя бы в другом месте казалось тебе легче и люди там лучше.
Пускай те люди, с которыми ты живешь, тебе не по нраву, но ты их знаешь и усвоил поведенье с каждым.
А с хорошими людьми не будет ли тебе в сто раз труднее?
В какой дружине ты укаменился, в той и пребывай, хотя бы в другом месте казалось тебе легче и люди там лучше.
Пускай те люди, с которыми ты живешь, тебе не по нраву, но ты их знаешь и усвоил поведенье с каждым.
А с хорошими людьми не будет ли тебе в сто раз труднее?
ДЛЯ УВЕСЕЛЕНЬЯ
Владимиру Сякину
В семидесятых годах прошлого столетия плыли мы первым весенним рейсом из Белого моря в Мурманское.
Льдина у Терского берега вынудила нас взять на всток. Стали попадаться отмелые места. Вдруг старик рулевой сдернул шапку и поклонился в сторону еле видимой каменной грядки.
– Заповедь положена, – пояснил старик. – «Все плывущие в этих местах моря-океана, поминайте братьев Ивана и Ондреяна».
Белое море изобилует преданиями. История, которую услышал я от старика рулевого, случилась во времена недавние, но и на ней лежала печать какого-то величественного спокойствия, вообще свойственного северным сказаниям.
Иван и Ондреян, фамилии Личутины, были родом с Мезени. В свои молодые годы трудились они на верфях Архангельска. По штату числились плотниками, а на деле выполняли резное художество. Старики помнят этот избыток деревянных аллегорий на носу и корме корабля. Изображался олень и орел, и феникс и лев; также кумирические боги и знатные особы. Все это резчик должен был поставить в живность, чтобы как в натуре. На корме находился клейнод, или герб, того становища, к которому приписано судно.
Вот какое художество доверено было братьям Личутиным! И они оправдывали это доверие с самой выдающейся фантазией. Увы, одни чертежи остались на посмотрение потомков.
К концу сороковых годов, в силу каких-то семейных обстоятельств, братья Личутины воротились в Мезень. По примеру прадедов-дедов занялись морским промыслом. На Канском берегу была у них становая изба. Сюда приходили на карбасе, отсюда напускались в море, в сторону помянутого корга.
На малой каменной грядке живали по нескольку дней, смотря по ветру, по рыбе, по воде. Сюда завозили хлеб, дрова, пресную воду. Так продолжалось лет семь или восемь. Наступил 1857 год, весьма неблагоприятный для мореплавания. В конце августа Иван с Ондреяном опять, как гагары, залетели на свой островок. Таково рыбацкое обыкновение: «Пола мокра, дак брюхо сыто».
И вот хлеб доели, воду выпили – утром, с попутной водой, изладились плыть на матерую землю. Промышленную рыбу и снасть положили на карбас. Карбас поставили на якорь меж камней. Сами уснули на бережку, у огонька. Был канун Семена дня, летопровидца. А ночью ударила штормовая непогодушка. Взводень, вал морской, выхватил карбас из каменных воротцев, сорвал с якорей и унес безвестно куда.
Беда случилась страшная, непоправимая. Островок лежал в стороне от росхожих морских путей. По времени осени нельзя было ждать проходящего судна. Рыбки достать нечем. Валящие кости да рыбьи черепа – то и питание. А питье – сколько дождя или снегу выпадет.
Иван и Ондреян понимали свое положение, ясно предвидели свой близкий конец и отнеслись к этой неизбежности спокойно и великодушно.
Они рассудили так: «Не мы первые, не мы последние. Мало ли нашего брата пропадает в относах морских, пропадает в кораблекрушениях. Если на свете не станет еще двоих рядовых промышленников, от этого белому свету перемененья не будет».
По обычаю надобно было оставить извещение в письменной форме: кто они, погибшие, и откуда они, и по какой причине померли. Если не разыщет родня, то приведется, случайный мореходец даст знать на родину.
На островке оставалась столешница, на которой чистили рыбу и обедали. Это был телдос, звено карбасного поддона. Четыре четверти в длину, три в ширину.
При поясах имелись промышленные ножи – клепики.
Оставалось ножом по доске нацарапать несвязные слова предсмертного вопля. Но эти два мужика – мезенские мещане по званью – были вдохновенными художниками по призванью.
Не крик, не проклятье судьбе оставили по себе братья Личутины. Они вспомнили любезное сердцу художество. Простая столешница превратилась в произведение искусства. Вместо сосновой доски видим резное надгробие высокого стиля.
Чудное дело! Смерть наступила на остров, смерть взмахнулась косой, братья видят ее – и слагают гимн жизни, поют песнь красоте. И эпитафию они себе слагают в торжественных стихах.
Ондреян, младший брат, прожил на островке шесть недель. День его смерти отметил Иван на затыле достопамятной доски.
Когда сложил на груди свои художные руки Иван, того нашими человеческими письменами не записано.
На следующий год, вслед за вешнею льдиной, племянник Личутиных отправился отыскивать своих дядьев. Золотистая доска в черных камнях была хорошей приметой. Племянник все обрядил и утвердил. Списал эпитафию.
История, рассказанная мезенским стариком, запала мне в сердце. Повидать место покоя безвестных художников стало для меня заветной мечтой. Но годы катятся, дни торопятся…
В 1883 году Управление гидрографии наряжает меня с капитаном Лоушкиным ставить приметные знаки о западный берег Канской земли. В июне, в лучах незакатимого солнца, держали мы курс от Конушиного мыса под Север. Я рассказал Максиму Лоушкину о братьях Личутиных. Определили место личутинского корга.
Канун Ивана Купала шкуна стояла у берега. О вечерней воде побежали мы с Максимом Лоушкиным в шлюпке под парусом. Правили в голомя. Ближе к полуночи ветер упал. Над водами потянулись туманы. В тишине плеснул взводенок – признак отмели. Закрыли парус, тихонько пошли на веслах. В этот тихостный час и птица морская сидит на камнях, не шевелится. Где села, там и сидит, молчит, тишину караулит.
– Теперь где-нибудь близко, – Шепчет мне Максим Лоушкин.
И вот слышим: за туманной завесой кто-то играет на гуслях. Кто-то поет, с кем-то беседует… Они это, Иван с Ондреяном! Туман-то будто рука подняла. Заветный островок перед нами, как со дна моря всплыл. Камни вкруг невысокого взлобья. На каждом камне большая белая птица. А что гусли играли, это легкий прибой. Волна о камень плеснет да с камня бежит. Причалили; осторожно ступаем, чтобы птиц не задеть. А они сидят, как изваяние, Все, как заколдовано. Все, будто в сказке. То ли не сказка: полуночное солнце будто читает ту доску личутинскую и начитаться не может.
Мы шапки сняли, наглядеться не можем. Перед нами художество, дело рук человеческих. А как пристало оно здесь к безбрежности моря, к этим птицам, сидящим на отмели, к нежной, светлой тусклости неба!
Достопамятная доска с краев обомшела, иссечена ветром и солеными брызгами. Но не увяло художество, не устарела соразмерность пропорций, не полиняло изящество вкуса.
Посредине доски письмена – эпитафия, – делано высокой резьбой. По сторонам резана рама – обнос, с такою иллюзией, что узор неустанно бежит. По углам аллегории – тонущий корабль; опрокинутый факел; якорь спасения; птица феникс, горящая и не сгорающая. Стали читать эпитафию:
Капитан Лоушкин тогда заплакал, когда дошел до этого слова – «для увеселенья». А я этой рифмы не стерпел – «на долгий отдых повалились».
Корабельные плотники Иван с Ондреяном
Здесь скончали земные труды,
И на долгий отдых повалились,
И ждут архангеловой трубы.
Осенью 1857-го года
Окинула море грозна непогода.
Божьим судом или своею оплошкой
Карбас утерялся со снастьми и припасом,
И нам, братья, досталось на здешней корге
Ждать смертного часу.
Чтобы ум отманить от безвременной скуки,
К сей доске приложили мы старательные руки…
Ондреян ухитрил раму резьбой для увеселенья;
Иван летопись писал для уведомленья,
Что родом мы Личутины, Григорьевы дети,
Мезенские мещана.
И помяните нас, все плывущие
В сих концах моря-океана.
Проплакали и отерли слезы: вокруг-то очень необыкновенно было. Малая вода пошла на большую, и тут море вздохнуло. Вздох от запада до востока прошумел. Тогда туманы с моря снялись, ввысь полетели и там взялись жемчужными барашками, и птицы разом вскрикнули и поднялись над мелями в три, в четыре венца.
Неизъяснимая, непонятная радость начала шириться в сердце. Где понять!… Где изъяснить!…
Обратно с Максимом плыли – молчали.
Боялись, не сронить бы, не потерять бы веселья сердечного.
Да разве потеряешь?!
Гость с Двины
В Мурманском море, на перепутье от Русского берега к Варяжской горе, есть смятенное место. Под водою гряды камней, непроглядный туман, и над всем, над всем, над шумом прибоя, над плачем гагары и криками чайки, звучал здесь некогда нескончаемый звон.
Заслышав этот звон остерегательный и оберегательный, русские мореходцы говорили:
– Этот колокол – варяжская честь.
Варяжане спорили:
– Нет, этот колокол – русская честь. Это голос русского гостя Андрея Двинянина.
Корабельные ребята любопытствовали:
– Что та варяжская честь? Кто тот Андрей Двинянин?
Статнее всех помнили о госте Андрее двинские поморы.
Этот Андрей жил в те времена, когда по северным морям и берегам государил Новгород Великий.
Андрей был членом пяточисленной дружины. Сообща промышляли зверя морского, белого медведя, моржа, песца. Сообща вели договоренный торг с городом скандинавским Ютта Варяжская.
В свой урочный год Андрей погружает в судно дорогой товар – меха и зуб моржовый. Благополучно переходит Гандвиг, Мурманское море и Варяжское. Причаливает у города Ютты. Явился в гильдию, сдал договоренный товар секретариусу и казначею. Сполна получил договоренную цену – пятьсот золотых скандинавских гривен. Отделав дела, Андрей назначил день и час обратного похода.
Вечером в канун отплытия Андрей шел по городской набережной. С моря наносило туман с дождем. Кругом было пусто и нелюдимо, и Андрей весьма удивился, увидев у причального столба одинокую женскую фигуру. Здесь обычно собирались гулящие. Эта женщина не похожа была на блудницу. Она стояла, как рабыня на торгу, склонив лицо, опустив руки. Ветер трепал ее косы и воскрылия черной, как бы вдовьей, одежды.
Андрей был строгого жития человек, но изящество этой женщины поразило его. Зная скандинавскую речь, Андрей спросил:
– Ты ждешь кого-то, госпожа?
Женщина молчала. Андрей взял ее за руку, привел в гостиницу, заказал в особой горнице стол. Женщина как переступила порог, так и стояла у дверей, склонив лицо, опустив руки. Не глядела ни на еду, ни на питье, не отвечала на вопросы.
Андрей посадил ее на постель, одной рукой обнял, другой поднес чашу вина.
– Испей, госпожа, согрейся.
Женщина вдруг ударила себя ладонями по лицу и зарыдала.
– Горе мне, горе! Увы мне, увы! Забыл меня бог и добрые люди!
Беспомощное отчаяние было в ее рыданиях. Жалость, точно рогатина, ударила в сердце Андрея.
– Какое твое горе, госпожа? Скажи, не бойся! Я тебя не дотрону.
Переводя рыдания, женщина выговорила:
– По одежде твоей вижу, господине, ты русский мореходец. Мой муж тоже был мореходец.
– Был мореходец? – переспросил Андрей. – Ты вдовеешь, госпожа?
– Почти что вдовство. Мой муж брошен в темницу.
– За что же?
– Я расскажу тебе, господине. Мой муж с юношеских лет ходил на здешних торговых судах. Когда мы поженились, загорелся он мыслью построить собственное суденышко. Сколько своими руками, столько помощью товарищей построен был кораблик, пригодный к заморскому плаванию. О, как мы радовались, господине! Тогда задумывает муж сходить в Готтский берег на ярмарку. Но где взять деньги на покупку прибыльного в Готтах товару? И опять судьба улыбнулась нам: здешняя гильдия дает моему мужу деньги в долг на срок – вернуть долг сполна по возвращении с Готтского берега. О, как мы радовались, господине! Днем муж закупал товар и погружал на судно. Ночами мы рассчитывали, сколько у нас останется прибыли по уплате долга в гильдию. Я не плакала, провожая мужа, я радовалась. Но пути божьи неисповедимы. Еще кораблик наш не дошел Готтского берега, налетела штормовая непогода. Кораблик нанесло на камни и разбило в щепы. Дорогой товар утонул.
Муж вернулся в Ютту бос и наг. По суду гильдии его бросили в темницу на срок, покуда не уплатит долга. Это было два года назад, господине.
Я осталась одна с двумя маленькими детьми. Надо было кормить мужа в темнице, прокармливать детей. Я стала работать у рыбного засола. С рассвета до заката, на ветру, на снегу, на дожде. За труд платили рыбой. Голову варила и несла мужу, остальное доедала с детьми. Хлеб подавали соседи, добрые люди. И они же доводили меня до отчаяния. Всякий день я слышала: «Гордячка ты, бесстыдница! Рыбный засол не работа! Сама подохнешь и семью уморишь. Иди на пристань, торгуй своим телом, пока молода. Познатнее дамы торгуют любовью по нужде, а ты кто?»
С ужасом я слушала такие речи. Стать блудницей, пропащей… Утопиться бы – и то нельзя: без меня замрут мои дорогие муж и дети. И вот сегодня город тонет в тумане. И я решила: вечером пойду и стану у пристани. В такую непогоду никто из горожан не ходит, никто моего позора не увидит. Меня, господине, ты и приметил у причального столба и привел сюда. Вот и все.
– Госпожа, как велик долг твоего мужа?
– Страшно вымолвить, господине: без малого сто золотых скандинавских гривен.
Андрей соображал:
«На нас пятерых я получил пятьсот гривен, по сто гривен на брата. Моей долей я волен распорядиться». Он выговорил:
– Следуй за мной, госпожа.
Город накрыт был белесым туманом. Но Андрей шел быстро, уверенно. Женщина едва поспевала за ним. На спуске к пристаням еле блазнила древняя церквица. Андрей сказал:
– Стань, госпожа, в церковных воротах и не соступи с места. Жди меня. Я тотчас вернусь.
Как птица слепым полетом в тумане, он побежал на свой корабль. Спустился в каюту, отомкнул ларец с общей казной, в кожаный кошель отсчитал сто золотых гривен. Спрятал кошель за пазуху, побежал обратно в город.
Женщина стояла в каменной нише, как изваяние. Андрей сказал:
– Я принес тебе нечто, госпожа. Но должен проводить тебя до дому.
– Господине, – отвечала женщина, – мой дом близко. Видишь, в конце улицы брезжит огонек. Это мой сынишка поставил на окне светильник, боится, чтобы мать не заблудилась.
Андрей все же проводил ее до дому.
– Теперь ты дома, госпожа. Вот, держи обеими руками этот кожаный кошель. В нем сто золотых гривен. Завтра утром иди в гильдию, объяви о себе секретариусу и казначею. Они примут гривны счетом и весом. Также выдадут тебе пергамент с печатями, что твой муж чист от всякого долга. Завтра, до полудня, твой муж возвратится домой полноправно и свободно. А теперь прости, госпожа.
Сотворив поклон, Андрей зашагал обратно, и его накрыло туманом.
Тогда только женщина опомнилась, бросилась вслед Андрею и закричала:
– Господине, господине! Человек ты или ангел? От сотворения мира неслыхана такая великая и богатая милость!
Она бежала и кричала, но не знала, в какой переулок, к каким пристаням свернул Андрей, и крик ее был как крик чайки в море. Тогда женщина упала на Дорогу и, рыдая и молясь, целовала следы Андреевых ног на сыром песке.
В ту же ночь, до утренних часов, Андреев корабль покинул Ютту Варяжскую и, открыв паруса, пошел в русскую сторону.
Оминув Варяжскую Гору, Андрей проходит море Мурманское и наконец, одолев жерло, достигает Двинской земли.
В сборной избе Андрей здравствуется с четырьмя своими товарищами. Справив поклон, они спрашивают:
– Каково путь и торговлю справил, господине?
Андрей отвечал:
– Вашим счастьем, государи, бог дал все благополучно.
В Ютте казначей и секретариус товар похвалили и договоренную цену уплатили, пятьсот гривен золотом свесили счетом и мерою.
Андрей поставил на стол ларец с золотом.
– Здесь, государи, только ваша доля – четыреста гривен золотом. Свою долю – сто гривен – вынял и стратил.
– Суматоху говоришь, государь! Общая казна делится сообща. Никто из пайщиков не вправе выхватить из общей казны ни единой серебряной копейки. Ты, государь Андрей, поступил самочинно, самонравно, самовольно. Ты переступил Морской промышленный устав!
Ни единого слова покорного не приготовил Андрей своим товарищам. Вышел из горницы, так дверью двизнул, что изба дрогнула.
С этого дня и часа остуда легла меж Андреем и четырьмя его товарищами. Эта остуда была на руку соседственной артели. Артельный староста «подвесил Андрею лисий хвост».
– Тебе, преименитому кормщику, не дозволено копейки взять из казны! Твоей бы дружине перед тобой на четвереньках бегать, а они свою ногу тебе на голову ставят. Переходи в нашу дружину. Будешь над нами государить, а мы тебе будем в рот глядеть и от тебя слова ждать.
– Куда походите? – спросил Андрей.
– Зимовать на Матку, на Новую Землю. Люди к походу готовы.
Андрей был крут на поворотах – дал согласие. Ушел на Новую Землю, не сказавшись, не спросившись со старыми своими товарищами. И те оскорблены были даже до слез: ушел, не простился!
На Новой Земле кормщик Андрей государил и осень, и зиму, и весну. Там, в невечерний день, к Андрею пришла та, которая говорит о себе: «Я – детям утеха, я – старым отдых, я – рабам свобода, я – трудящимся покой».
Андрея положили в каменном берегу, накрыли аспидной плитой. На плите высечена надпись: «Спит Андрей Двинянин, жда архангеловы трубы».
Эта весть об Андрее прилетела на Двину, и была печаль великая, и дружина плакала – ушел и нам прощения не оставил.
Через четыре года по Андрееве исходе, значит, через пять лет после его быванья в Ютте, пришел на Двину скандинавский корабль, и хозяин корабля стал сыскивать об Андрее. В тот же вечер встретился с Андреевой дружиной.
– Вы Андреева дружина. Вам должно принять эти гривны.
– Недостойны.
– Раздайте скудным, бедным людям.
– Не нашими руками раздавать. Тяжко нам будет получать спасибо за Андрееву милость.
Наконец сошлись на том, что надобно учредить память Андрею. А как Андрей был отменный мореходец, то да будет намять его знатна и слышна в морском сословии.
– Наша Двина ходит промышлять рыбу в Западный Мурман, близ Бусой салмы. Это место вы, скандинавы, зовете «Жилище туманов», и Андрей мечтал учредить здесь остерегательный звон.
– Быть по сему, – отозвался варяженин. – Я в эту же зиму вылью колокол и весной, на Троицу, привезу кораблем.
– Быть по сему, – отвечали двиняне. – Мы явимся на Мурман раньше тебя и к Троицыну дню возведем на Бусой вараке столп-звонницу. Еще кладем на тебя заповедь, государь варяженин. По ободу, по краю колокола, вылей сей стих: «Малый устав преступив, исполнил великую заповедь».
Как пообещал варяженин, так и учинил. Сыскались в Скандинавии искусные мастера-литейщики. Вылили из меди, олова и серебра художный колокол. Только стих, завещанный двинянами, вылили латинской речью. По тому же латинскому обычаю колокол был окрещен и наречен Андреем.
Весною, когда полетели в русскую сторону гуси, гагары и, утята, варяженин погрузил колокол на свой корабль и, вслед за птицей, пошел в русский ветер.
В эту пору стоит на Мурмане беззакатный день, и берега грезят и манят в великой прозрачности.
Варяженин видит Бусую вараку в полном лике: на вершине возведена звонница новгородским обычаем, но в один пролет.
Варяженин трубит в рог, и Русь трубит ответно. Колокол вздымали на гору на моржовых ремнях, всем народом.
Звон был учрежден западным обычаем: в пролете, в железных гнездах, ходила дубовая матица. В матицу врощены уши колокола. От ушей спущены до земли ременные вожжи. Звонарь, стоя на земле, управлял вожжами. Матица начинала ворочаться, раскачивая колокол. Колокол летал в пролете, язык бил свободно, рождая звук певучий, грозный и жалобный.
Это звенящее нескончаемое пение носилось по океану триста лет. И проходящие мореходцы поколение за поколением поминали гостя Андрея с Двины и гостя Варяженина.
После этих времен дошел день и час: колокол зазвонил сам собою, ужасая слышавших.
«Последи же бысть трясение земли о Западный берег Мурмана».
Тряхнуло гору в Кольской Губе, дрогнула Бусая варяка, качнулась звонница. Колокол, звеня и рыдая, как птица слетел в глубину морскую. Но и в начале нынешнего столетия мореходцы уверяли, что звенит Андреев колокол и на дне моря-океана.
Заслышав этот звон остерегательный и оберегательный, русские мореходцы говорили:
– Этот колокол – варяжская честь.
Варяжане спорили:
– Нет, этот колокол – русская честь. Это голос русского гостя Андрея Двинянина.
Корабельные ребята любопытствовали:
– Что та варяжская честь? Кто тот Андрей Двинянин?
Статнее всех помнили о госте Андрее двинские поморы.
Этот Андрей жил в те времена, когда по северным морям и берегам государил Новгород Великий.
Андрей был членом пяточисленной дружины. Сообща промышляли зверя морского, белого медведя, моржа, песца. Сообща вели договоренный торг с городом скандинавским Ютта Варяжская.
В свой урочный год Андрей погружает в судно дорогой товар – меха и зуб моржовый. Благополучно переходит Гандвиг, Мурманское море и Варяжское. Причаливает у города Ютты. Явился в гильдию, сдал договоренный товар секретариусу и казначею. Сполна получил договоренную цену – пятьсот золотых скандинавских гривен. Отделав дела, Андрей назначил день и час обратного похода.
Вечером в канун отплытия Андрей шел по городской набережной. С моря наносило туман с дождем. Кругом было пусто и нелюдимо, и Андрей весьма удивился, увидев у причального столба одинокую женскую фигуру. Здесь обычно собирались гулящие. Эта женщина не похожа была на блудницу. Она стояла, как рабыня на торгу, склонив лицо, опустив руки. Ветер трепал ее косы и воскрылия черной, как бы вдовьей, одежды.
Андрей был строгого жития человек, но изящество этой женщины поразило его. Зная скандинавскую речь, Андрей спросил:
– Ты ждешь кого-то, госпожа?
Женщина молчала. Андрей взял ее за руку, привел в гостиницу, заказал в особой горнице стол. Женщина как переступила порог, так и стояла у дверей, склонив лицо, опустив руки. Не глядела ни на еду, ни на питье, не отвечала на вопросы.
Андрей посадил ее на постель, одной рукой обнял, другой поднес чашу вина.
– Испей, госпожа, согрейся.
Женщина вдруг ударила себя ладонями по лицу и зарыдала.
– Горе мне, горе! Увы мне, увы! Забыл меня бог и добрые люди!
Беспомощное отчаяние было в ее рыданиях. Жалость, точно рогатина, ударила в сердце Андрея.
– Какое твое горе, госпожа? Скажи, не бойся! Я тебя не дотрону.
Переводя рыдания, женщина выговорила:
– По одежде твоей вижу, господине, ты русский мореходец. Мой муж тоже был мореходец.
– Был мореходец? – переспросил Андрей. – Ты вдовеешь, госпожа?
– Почти что вдовство. Мой муж брошен в темницу.
– За что же?
– Я расскажу тебе, господине. Мой муж с юношеских лет ходил на здешних торговых судах. Когда мы поженились, загорелся он мыслью построить собственное суденышко. Сколько своими руками, столько помощью товарищей построен был кораблик, пригодный к заморскому плаванию. О, как мы радовались, господине! Тогда задумывает муж сходить в Готтский берег на ярмарку. Но где взять деньги на покупку прибыльного в Готтах товару? И опять судьба улыбнулась нам: здешняя гильдия дает моему мужу деньги в долг на срок – вернуть долг сполна по возвращении с Готтского берега. О, как мы радовались, господине! Днем муж закупал товар и погружал на судно. Ночами мы рассчитывали, сколько у нас останется прибыли по уплате долга в гильдию. Я не плакала, провожая мужа, я радовалась. Но пути божьи неисповедимы. Еще кораблик наш не дошел Готтского берега, налетела штормовая непогода. Кораблик нанесло на камни и разбило в щепы. Дорогой товар утонул.
Муж вернулся в Ютту бос и наг. По суду гильдии его бросили в темницу на срок, покуда не уплатит долга. Это было два года назад, господине.
Я осталась одна с двумя маленькими детьми. Надо было кормить мужа в темнице, прокармливать детей. Я стала работать у рыбного засола. С рассвета до заката, на ветру, на снегу, на дожде. За труд платили рыбой. Голову варила и несла мужу, остальное доедала с детьми. Хлеб подавали соседи, добрые люди. И они же доводили меня до отчаяния. Всякий день я слышала: «Гордячка ты, бесстыдница! Рыбный засол не работа! Сама подохнешь и семью уморишь. Иди на пристань, торгуй своим телом, пока молода. Познатнее дамы торгуют любовью по нужде, а ты кто?»
С ужасом я слушала такие речи. Стать блудницей, пропащей… Утопиться бы – и то нельзя: без меня замрут мои дорогие муж и дети. И вот сегодня город тонет в тумане. И я решила: вечером пойду и стану у пристани. В такую непогоду никто из горожан не ходит, никто моего позора не увидит. Меня, господине, ты и приметил у причального столба и привел сюда. Вот и все.
– Госпожа, как велик долг твоего мужа?
– Страшно вымолвить, господине: без малого сто золотых скандинавских гривен.
Андрей соображал:
«На нас пятерых я получил пятьсот гривен, по сто гривен на брата. Моей долей я волен распорядиться». Он выговорил:
– Следуй за мной, госпожа.
Город накрыт был белесым туманом. Но Андрей шел быстро, уверенно. Женщина едва поспевала за ним. На спуске к пристаням еле блазнила древняя церквица. Андрей сказал:
– Стань, госпожа, в церковных воротах и не соступи с места. Жди меня. Я тотчас вернусь.
Как птица слепым полетом в тумане, он побежал на свой корабль. Спустился в каюту, отомкнул ларец с общей казной, в кожаный кошель отсчитал сто золотых гривен. Спрятал кошель за пазуху, побежал обратно в город.
Женщина стояла в каменной нише, как изваяние. Андрей сказал:
– Я принес тебе нечто, госпожа. Но должен проводить тебя до дому.
– Господине, – отвечала женщина, – мой дом близко. Видишь, в конце улицы брезжит огонек. Это мой сынишка поставил на окне светильник, боится, чтобы мать не заблудилась.
Андрей все же проводил ее до дому.
– Теперь ты дома, госпожа. Вот, держи обеими руками этот кожаный кошель. В нем сто золотых гривен. Завтра утром иди в гильдию, объяви о себе секретариусу и казначею. Они примут гривны счетом и весом. Также выдадут тебе пергамент с печатями, что твой муж чист от всякого долга. Завтра, до полудня, твой муж возвратится домой полноправно и свободно. А теперь прости, госпожа.
Сотворив поклон, Андрей зашагал обратно, и его накрыло туманом.
Тогда только женщина опомнилась, бросилась вслед Андрею и закричала:
– Господине, господине! Человек ты или ангел? От сотворения мира неслыхана такая великая и богатая милость!
Она бежала и кричала, но не знала, в какой переулок, к каким пристаням свернул Андрей, и крик ее был как крик чайки в море. Тогда женщина упала на Дорогу и, рыдая и молясь, целовала следы Андреевых ног на сыром песке.
В ту же ночь, до утренних часов, Андреев корабль покинул Ютту Варяжскую и, открыв паруса, пошел в русскую сторону.
Оминув Варяжскую Гору, Андрей проходит море Мурманское и наконец, одолев жерло, достигает Двинской земли.
В сборной избе Андрей здравствуется с четырьмя своими товарищами. Справив поклон, они спрашивают:
– Каково путь и торговлю справил, господине?
Андрей отвечал:
– Вашим счастьем, государи, бог дал все благополучно.
В Ютте казначей и секретариус товар похвалили и договоренную цену уплатили, пятьсот гривен золотом свесили счетом и мерою.
Андрей поставил на стол ларец с золотом.
– Здесь, государи, только ваша доля – четыреста гривен золотом. Свою долю – сто гривен – вынял и стратил.
– Суматоху говоришь, государь! Общая казна делится сообща. Никто из пайщиков не вправе выхватить из общей казны ни единой серебряной копейки. Ты, государь Андрей, поступил самочинно, самонравно, самовольно. Ты переступил Морской промышленный устав!
Ни единого слова покорного не приготовил Андрей своим товарищам. Вышел из горницы, так дверью двизнул, что изба дрогнула.
С этого дня и часа остуда легла меж Андреем и четырьмя его товарищами. Эта остуда была на руку соседственной артели. Артельный староста «подвесил Андрею лисий хвост».
– Тебе, преименитому кормщику, не дозволено копейки взять из казны! Твоей бы дружине перед тобой на четвереньках бегать, а они свою ногу тебе на голову ставят. Переходи в нашу дружину. Будешь над нами государить, а мы тебе будем в рот глядеть и от тебя слова ждать.
– Куда походите? – спросил Андрей.
– Зимовать на Матку, на Новую Землю. Люди к походу готовы.
Андрей был крут на поворотах – дал согласие. Ушел на Новую Землю, не сказавшись, не спросившись со старыми своими товарищами. И те оскорблены были даже до слез: ушел, не простился!
На Новой Земле кормщик Андрей государил и осень, и зиму, и весну. Там, в невечерний день, к Андрею пришла та, которая говорит о себе: «Я – детям утеха, я – старым отдых, я – рабам свобода, я – трудящимся покой».
Андрея положили в каменном берегу, накрыли аспидной плитой. На плите высечена надпись: «Спит Андрей Двинянин, жда архангеловы трубы».
Эта весть об Андрее прилетела на Двину, и была печаль великая, и дружина плакала – ушел и нам прощения не оставил.
Через четыре года по Андрееве исходе, значит, через пять лет после его быванья в Ютте, пришел на Двину скандинавский корабль, и хозяин корабля стал сыскивать об Андрее. В тот же вечер встретился с Андреевой дружиной.
– Вы Андреева дружина. Вам должно принять эти гривны.
– Недостойны.
– Раздайте скудным, бедным людям.
– Не нашими руками раздавать. Тяжко нам будет получать спасибо за Андрееву милость.
Наконец сошлись на том, что надобно учредить память Андрею. А как Андрей был отменный мореходец, то да будет намять его знатна и слышна в морском сословии.
– Наша Двина ходит промышлять рыбу в Западный Мурман, близ Бусой салмы. Это место вы, скандинавы, зовете «Жилище туманов», и Андрей мечтал учредить здесь остерегательный звон.
– Быть по сему, – отозвался варяженин. – Я в эту же зиму вылью колокол и весной, на Троицу, привезу кораблем.
– Быть по сему, – отвечали двиняне. – Мы явимся на Мурман раньше тебя и к Троицыну дню возведем на Бусой вараке столп-звонницу. Еще кладем на тебя заповедь, государь варяженин. По ободу, по краю колокола, вылей сей стих: «Малый устав преступив, исполнил великую заповедь».
Как пообещал варяженин, так и учинил. Сыскались в Скандинавии искусные мастера-литейщики. Вылили из меди, олова и серебра художный колокол. Только стих, завещанный двинянами, вылили латинской речью. По тому же латинскому обычаю колокол был окрещен и наречен Андреем.
Весною, когда полетели в русскую сторону гуси, гагары и, утята, варяженин погрузил колокол на свой корабль и, вслед за птицей, пошел в русский ветер.
В эту пору стоит на Мурмане беззакатный день, и берега грезят и манят в великой прозрачности.
Варяженин видит Бусую вараку в полном лике: на вершине возведена звонница новгородским обычаем, но в один пролет.
Варяженин трубит в рог, и Русь трубит ответно. Колокол вздымали на гору на моржовых ремнях, всем народом.
Звон был учрежден западным обычаем: в пролете, в железных гнездах, ходила дубовая матица. В матицу врощены уши колокола. От ушей спущены до земли ременные вожжи. Звонарь, стоя на земле, управлял вожжами. Матица начинала ворочаться, раскачивая колокол. Колокол летал в пролете, язык бил свободно, рождая звук певучий, грозный и жалобный.
Это звенящее нескончаемое пение носилось по океану триста лет. И проходящие мореходцы поколение за поколением поминали гостя Андрея с Двины и гостя Варяженина.
После этих времен дошел день и час: колокол зазвонил сам собою, ужасая слышавших.
«Последи же бысть трясение земли о Западный берег Мурмана».
Тряхнуло гору в Кольской Губе, дрогнула Бусая варяка, качнулась звонница. Колокол, звеня и рыдая, как птица слетел в глубину морскую. Но и в начале нынешнего столетия мореходцы уверяли, что звенит Андреев колокол и на дне моря-океана.
Любовь сильнее смерти
У Студеного моря, в богатой Двинской земле, жили два друга юных, два брата названых, Кирик да Олеша. И была у них дружба милая и любовь заединая.
Столь крепко братья крестовые друг друга любили секли стрелою руку, кровь точили в землю и в море. Мать Сыру землю и Синее море призывали во свидетели. Кирик да Олеша – они одной водою умывались, одним полотенцем утирались, с одного блюда хлебы кушали, одну думу думали, один совет советали – очи в очи, уста в уста.
Отцы их по любови морскою лодьею владели и детям то же поведали. Кирик, старший, стал покрут обряжать, на промысел ходить, а Олеша прилежал корабельному строению.
Пришло время, и обоим пала на ум одна и та же дева Моряшка. И дева Моряшка с обоими играет, от обоих гостинцы берет. Перестали крестовые друг другу в очи глядеть.
В месяце феврале промышленники в море уходят, на звериные ловы. Срядился Кирик с покрутом, а сам думает: «Останется дома Олеша, его Моряшка опутает». Он говорит брату:
– Олешенька, у нас клятва положена друг друга слушати: сряжайся на промысел!
Олеша поперек слова не молвил, живо справился. Якоря выкатили, паруса открыли… Праматерь морская – попутная поветерь была до Кирика милостива. День да ночь – и Звериный остров в глазах. Круг острова лед. На льдинах тюленьи полежки. Соступились мужи-двиняне со зверем, учали бить.
Богато зверя упромыслили. Освежевали, стали сальное шкурье в гору волочить. На море уж отемнело, и снег пошел. А Олеша далеко от берега забежал. Со льдины на льдину прядает; знай копье звенит, головы зверины долу клонятся. Задор овладел. Старый кормщик и обеспокоился:
– Олеша далеко порато ушел. Море на часу вздохнет, вечерняя вода тороса от берега понесет…
Побежал по Олешу Кирик. Бежит по Олешу, ладит его окликать, да и вздумал в своей-то голове: «Олешу море возьмет, девка Моряшка моя будет». И снова крикнуть хочет и опять молчит: окаменила сердце женская любовь. И вот ветер с горы ударил. Льдина зашевелилась, заворотилась, уладила шествовать в море, час ее пробил.
И слышит Кирик вопль Олешин:
– Кирик, погибаю! Вспомни дружбу-то милую и любовь заединую!…
Дрогнул Кирик, прибежал в стан:
– Мужи-двиняне! Олеша в относ попал!
Выбежали мужики… Просторно море… Только взводень рыдает… Унесла Олешу вечерняя вода…
Того же лета женился Кирик. Моряшка в бабах как лодья соловецкая под парусом: расписана, разрисована. А у мужа радость потерялась: Олешу зажалел.
Заказал Кирик бабам править по брате плачную причеть, а все места не может прибрать.
В темную осеннюю ночь вышел Кирик на гору, на глядень морской, пал на песок, простонал. Ах, Олеша, Олешенька!…
И тотчас ему с моря голос Олешин донесло:
– Кирик! Вспомни дружбу-то милую и любовь заединую!
В тоске лютой, неутолимой прянул Кирик с вершины вниз, на острые камни, сам горько взопил:
– Мать земля, меня упокой!
И буде кто его на ноги поставил. А земля провещилась:
– Живи, сыне! Взыщи брата: вы клятву творили, кровь точили, меня, сыру-землю, зарудили!
По исходе зимы, вместе с птицами, облетела Поморье весть, что варяги-разбойники идут кораблем на Двину, а тулятся за льдиной, ожидают ухода поморов на промысел. Таков у них был собацкий обычай: нападать на деревню, когда дома одни жены и дети.
Столь крепко братья крестовые друг друга любили секли стрелою руку, кровь точили в землю и в море. Мать Сыру землю и Синее море призывали во свидетели. Кирик да Олеша – они одной водою умывались, одним полотенцем утирались, с одного блюда хлебы кушали, одну думу думали, один совет советали – очи в очи, уста в уста.
Отцы их по любови морскою лодьею владели и детям то же поведали. Кирик, старший, стал покрут обряжать, на промысел ходить, а Олеша прилежал корабельному строению.
Пришло время, и обоим пала на ум одна и та же дева Моряшка. И дева Моряшка с обоими играет, от обоих гостинцы берет. Перестали крестовые друг другу в очи глядеть.
В месяце феврале промышленники в море уходят, на звериные ловы. Срядился Кирик с покрутом, а сам думает: «Останется дома Олеша, его Моряшка опутает». Он говорит брату:
– Олешенька, у нас клятва положена друг друга слушати: сряжайся на промысел!
Олеша поперек слова не молвил, живо справился. Якоря выкатили, паруса открыли… Праматерь морская – попутная поветерь была до Кирика милостива. День да ночь – и Звериный остров в глазах. Круг острова лед. На льдинах тюленьи полежки. Соступились мужи-двиняне со зверем, учали бить.
Богато зверя упромыслили. Освежевали, стали сальное шкурье в гору волочить. На море уж отемнело, и снег пошел. А Олеша далеко от берега забежал. Со льдины на льдину прядает; знай копье звенит, головы зверины долу клонятся. Задор овладел. Старый кормщик и обеспокоился:
– Олеша далеко порато ушел. Море на часу вздохнет, вечерняя вода тороса от берега понесет…
Побежал по Олешу Кирик. Бежит по Олешу, ладит его окликать, да и вздумал в своей-то голове: «Олешу море возьмет, девка Моряшка моя будет». И снова крикнуть хочет и опять молчит: окаменила сердце женская любовь. И вот ветер с горы ударил. Льдина зашевелилась, заворотилась, уладила шествовать в море, час ее пробил.
И слышит Кирик вопль Олешин:
– Кирик, погибаю! Вспомни дружбу-то милую и любовь заединую!…
Дрогнул Кирик, прибежал в стан:
– Мужи-двиняне! Олеша в относ попал!
Выбежали мужики… Просторно море… Только взводень рыдает… Унесла Олешу вечерняя вода…
Того же лета женился Кирик. Моряшка в бабах как лодья соловецкая под парусом: расписана, разрисована. А у мужа радость потерялась: Олешу зажалел.
Заказал Кирик бабам править по брате плачную причеть, а все места не может прибрать.
В темную осеннюю ночь вышел Кирик на гору, на глядень морской, пал на песок, простонал. Ах, Олеша, Олешенька!…
И тотчас ему с моря голос Олешин донесло:
– Кирик! Вспомни дружбу-то милую и любовь заединую!
В тоске лютой, неутолимой прянул Кирик с вершины вниз, на острые камни, сам горько взопил:
– Мать земля, меня упокой!
И буде кто его на ноги поставил. А земля провещилась:
– Живи, сыне! Взыщи брата: вы клятву творили, кровь точили, меня, сыру-землю, зарудили!
По исходе зимы, вместе с птицами, облетела Поморье весть, что варяги-разбойники идут кораблем на Двину, а тулятся за льдиной, ожидают ухода поморов на промысел. Таков у них был собацкий обычай: нападать на деревню, когда дома одни жены и дети.