Страница:
Тут и всток-ветерок из-за гор приударил. По ветру льдина с камнем летела. По две недели мы за порог не ступали, – как мыши в подполье, сидели. Счет дням по жирнику вели: приметили, сколько сала сгорит от полдня до полдня. Староста дышит мне: «Пуще всего, чтобы люди в скуку не упали. Всякими манами ихние мысли уводи».
С утра мужики шить сядут, приказывают мне:
– Пост теперь, книгу читать. Да чтобы страх был!
Слушают, вздыхают… А оконце вдруг осветится странным, невременным светом. Горят в небе сполохи, северное сияние. С запада до востока, будто река вся жемчужная, изумрудная свернется да развернется; то как бы руки златые по небу пойдут, перебирают серебряные струны…
Вечером ребята песню запросят. Староста строго:
– В песнях все смехи да хи-хи. Заводи, баюнок, лучше старину.
Сказываю Соловья Будимировича:
– Ну, разлилась масленица, затопила великий пост!
Про Лира-короля слушать любили. По книжке у меня было выучено.
– Ты, баюнок, мастер слезы выжимать. Поплачешь, оно и легче.
Был у меня в артели друг, подпеватель, Тимоша. Перед святками он замолчал.
Староста мне наказывает:
– Не давай ему задумываться!
Я заплакал:
– Тимоша моложе всех, что ему печалиться!
– То и горе. Стар человек, многоопытен – беды по сортам разбирает: это, мол, беда, это полбеды. А молодому уму несродно ни терпеть, ни ждать.
Я Тимошу отчаянно любил, жалел:
– Тимошенька, чем ты будешь зиму провожать, весну встречать? Давай сделаем гудок.
На деревянную чашу натянули жилы оленьи, гриф из вереска – вот и гудок с погудальцем.
Два коровьих рога, в чем иглы держали, то сопелки-свирели.
– Староста, нам до праздника надо сыгровку делать.
– Играть нельзя, а сыгровку можно.
«Во святых-то вечерах виноградчики стучат: виноградие красно-зеленое!»
В праздник всякий вечер ударим в гусли: запоет гудок девическим голосом, завизжат рожки. Учинится топот-хлопот, скаканье-плясанье. Зажиг от старосты пойдет: зачнет пудовыми сапожищами в половицы бухать, перстами щелкать, закружится…
Я обниму его, реву над ним.
– Тимошенька, не спи! Во снах тебя смерть схватит…
Он рассмехнется:
– Ты не отдавай меня смерти-то.
Нет, не укараулил я Тимошеньку, не сохранил, не уберег от смерти…
За Тимошей еще трое товарищей повалились в той же тоске. Сам староста перед ними в гудок играл и кружился. Все артельные попеременно плясали, смешили недужных. На Афанасьев день, января восемнадцатого, они рассмеялись и встали. Только Тимошеньку моего не мог я рассмешить… Положили его на глядень, откуда море видать. Графитной плитой накрыли и начертали:
В Сретенев день солнышка мы навидались. В полном лике оно над морем встало. Мы-то целовались, обнимались в охапку, по снегу катались, в землю кланялись солнцу-то красному:
– Здравствуй, отец наш родной, солнце пресветлое! При тебе теперь живы будем!
Да в землю ему, да в землю ему, солнцу-то красному.
Друг друга разглядываем:
– Ты баюнок, обородател!
– А ты поседател!
– А это кто, негрянин черной?
– Ничего, промоюсь – краше вас буду!
И Благовещенье и Пасху славить к морю выходили. В медные котлы звонили. Проталинки ребячьими глазками в небо заглядели. Мох закудрявился. На Радоницу в тысячу звонков-колокольчиков Новая Земля зазвенела – с гор ручьи побежали. На Егорьев день гуся два, чайки две, гагары две прилетели, посидели, поглядели, поговорили – опять улетели. Передовые это были. На вешнего Николу слышим сквозь сон: стон стоит на дворе. Выбежали – птица прилетела! И лебеди, и гуси, и гагары, и… все прилетели. Земли не видать, голосу человеческого не слышно. Лебедь кикает, гагара вопит, чайка кричит. Любо! Весело!
На Троицу в ночь будто орган заиграл, во вселенной будто трубы запели. Это ветры сменились. Ветры с полдня, южные, летние ветры ударили. Дрогнула льдина морская, заворотилась и ушла. Море по-веселому зашумело, волна разгулялась во все стороны света белого. По горам шиповник зацвел. Березка, вся-то она ростом в аршин, притулилась за камешком, листочки по грошику, а тоже, как невеста, сережки надела. Тут и травочка маленька, и пчелка бунчит…
Мы, где эко место увидим, падем на колени, руками охапим:
– Мать-земля благоцветущая! Мать сыра-земля!
День тогда беззакатный стоит над Новой Землей, и ночи нет ни единого часу. А мы в солнечные-те ночи и сон и еду потеряли. Своих ждем, корабля ждем. Так и живем на берегу, на высоком-то гляденье. Так и едим глазами край-то морюшка, откуда кораблю быть…
Раз этак задремали о полдне. Вдруг староста кричит:
– Парус! Парус! Парус!…
Подняло нас. Правда, парус! Да не один. Вон два кораблика, вон три соколика… Наши это! С Двины за нами идут…
Тут опять слезы. Только – ах! – сладкие это были слезы. Слаще их ничего не живет на земле.
Морской устав живущий
Корабельные вожи
Грумаланский песенник
Рассказы о кормщике Маркеле Ушакове
Мастер Молчан
Рядниковы рукавицы
Кошелек
Ворон
Художество
Ничтожный срок
Видение
Ушаков и Фома Кыркалов
С утра мужики шить сядут, приказывают мне:
– Пост теперь, книгу читать. Да чтобы страх был!
Слушают, вздыхают… А оконце вдруг осветится странным, невременным светом. Горят в небе сполохи, северное сияние. С запада до востока, будто река вся жемчужная, изумрудная свернется да развернется; то как бы руки златые по небу пойдут, перебирают серебряные струны…
Вечером ребята песню запросят. Староста строго:
– В песнях все смехи да хи-хи. Заводи, баюнок, лучше старину.
Сказываю Соловья Будимировича:
В пост на былину-старину разрешено, а уж как завыговаривает старинка про любовь да как зачнут мужики сгогатывать, так староста только головой вертит да руками машет:
Из-за морд, моря Студеного
Выплывают корабли Будимировы.
Тридцать кораблей без единого,
Нос-корма по-звериному.
Бока взведены по-туриному.
А и вместо глаз было вставлено
По камню было по яхонту.
Вместо бровей было прибито
По черному соболю сибирскому…
– Ну, разлилась масленица, затопила великий пост!
Про Лира-короля слушать любили. По книжке у меня было выучено.
– Ты, баюнок, мастер слезы выжимать. Поплачешь, оно и легче.
Был у меня в артели друг, подпеватель, Тимоша. Перед святками он замолчал.
Староста мне наказывает:
– Не давай ему задумываться!
Я заплакал:
– Тимоша моложе всех, что ему печалиться!
– То и горе. Стар человек, многоопытен – беды по сортам разбирает: это, мол, беда, это полбеды. А молодому уму несродно ни терпеть, ни ждать.
Я Тимошу отчаянно любил, жалел:
– Тимошенька, чем ты будешь зиму провожать, весну встречать? Давай сделаем гудок.
На деревянную чашу натянули жилы оленьи, гриф из вереска – вот и гудок с погудальцем.
Два коровьих рога, в чем иглы держали, то сопелки-свирели.
– Староста, нам до праздника надо сыгровку делать.
– Играть нельзя, а сыгровку можно.
«Во святых-то вечерах виноградчики стучат: виноградие красно-зеленое!»
В праздник всякий вечер ударим в гусли: запоет гудок девическим голосом, завизжат рожки. Учинится топот-хлопот, скаканье-плясанье. Зажиг от старосты пойдет: зачнет пудовыми сапожищами в половицы бухать, перстами щелкать, закружится…
За старостой стар и млад, – ажно ветер по избе. И Тимоша с ними. Только я заметил, глаза у него блестели и губы рдели по-особому. Утром он не встал. И зачал наш Тимошенька таять, как снег.
У нас песни поют,
У нас гудки гудут,
Золотая труба трубит,
Переладец разговаривает…
Я обниму его, реву над ним.
– Тимошенька, не спи! Во снах тебя смерть схватит…
Он рассмехнется:
– Ты не отдавай меня смерти-то.
Нет, не укараулил я Тимошеньку, не сохранил, не уберег от смерти…
За Тимошей еще трое товарищей повалились в той же тоске. Сам староста перед ними в гудок играл и кружился. Все артельные попеременно плясали, смешили недужных. На Афанасьев день, января восемнадцатого, они рассмеялись и встали. Только Тимошеньку моего не мог я рассмешить… Положили его на глядень, откуда море видать. Графитной плитой накрыли и начертали:
На Афанасьев-от день первый свет показался над Новой Землей. В полдень заря зарумянилась. Мы и ночник погасили на часок. На Аксинью-полузимницу солнышко-батюшко как бы с красным фонариком прошло по горам.
Спит Тимоша-горожанин,
Ждет трубы архангеловы.
В Сретенев день солнышка мы навидались. В полном лике оно над морем встало. Мы-то целовались, обнимались в охапку, по снегу катались, в землю кланялись солнцу-то красному:
– Здравствуй, отец наш родной, солнце пресветлое! При тебе теперь живы будем!
Да в землю ему, да в землю ему, солнцу-то красному.
Друг друга разглядываем:
– Ты баюнок, обородател!
– А ты поседател!
– А это кто, негрянин черной?
– Ничего, промоюсь – краше вас буду!
И Благовещенье и Пасху славить к морю выходили. В медные котлы звонили. Проталинки ребячьими глазками в небо заглядели. Мох закудрявился. На Радоницу в тысячу звонков-колокольчиков Новая Земля зазвенела – с гор ручьи побежали. На Егорьев день гуся два, чайки две, гагары две прилетели, посидели, поглядели, поговорили – опять улетели. Передовые это были. На вешнего Николу слышим сквозь сон: стон стоит на дворе. Выбежали – птица прилетела! И лебеди, и гуси, и гагары, и… все прилетели. Земли не видать, голосу человеческого не слышно. Лебедь кикает, гагара вопит, чайка кричит. Любо! Весело!
На Троицу в ночь будто орган заиграл, во вселенной будто трубы запели. Это ветры сменились. Ветры с полдня, южные, летние ветры ударили. Дрогнула льдина морская, заворотилась и ушла. Море по-веселому зашумело, волна разгулялась во все стороны света белого. По горам шиповник зацвел. Березка, вся-то она ростом в аршин, притулилась за камешком, листочки по грошику, а тоже, как невеста, сережки надела. Тут и травочка маленька, и пчелка бунчит…
Мы, где эко место увидим, падем на колени, руками охапим:
– Мать-земля благоцветущая! Мать сыра-земля!
День тогда беззакатный стоит над Новой Землей, и ночи нет ни единого часу. А мы в солнечные-те ночи и сон и еду потеряли. Своих ждем, корабля ждем. Так и живем на берегу, на высоком-то гляденье. Так и едим глазами край-то морюшка, откуда кораблю быть…
Раз этак задремали о полдне. Вдруг староста кричит:
– Парус! Парус! Парус!…
Подняло нас. Правда, парус! Да не один. Вон два кораблика, вон три соколика… Наши это! С Двины за нами идут…
Тут опять слезы. Только – ах! – сладкие это были слезы. Слаще их ничего не живет на земле.
Морской устав живущий
Корабельные вожи
В устье Северной Двины много островов и отмелей. Сила вешних вод перемывает стреж-фарватер. Чтобы провести большое судно с моря к городу Архангельску или от города до моря, нужны опытные лоцманы. В старину эти водители судов назывались корабельными вожами.
Когда Архангельский посад назвался городом, в горожане были вписаны корабельные вожи Никита Звягин и Гуляй Щеколдин. Звягин вел свой род от новгородцев, Щеколдин – от Москвы. Курс «Двинского знания» оба проходили вместе с юных лет. Всю жизнь делились опытом, дружбой украшали домашнее житье-бытье. Гостились домами: приглашали друг друга к пирогам, к блинам, к пиву.
Но вот пришло время, дошло дело – два старинных приятеля поссорились как раз на пиру.
Вожевая братчина сварила пиво к городскому празднику шестого сентября. Кроме братчиков в пир явились гости отовсюду. Обычно в таких пирах каждая «река» или «город» знали свое место: высокий стол занимала Новгородская Двина, середовый стол – Москва и Устюг, в низких столах сидели черные, или чернопахотные, реки.
После званого питья у праздника в монастыре Звягин поспешил веселыми ногами к вожевому пиву. Здесь усмотрел бесчинство. Братчина и гости сидели без мест. Молодшие реки залезли в большой стол. Великая Двина безмятежно пировала в низком месте.
– Прибавляйся к нам, Никита! – кричал Щеколдин из высокого стола. – Пинега, подвинь анбар, новгородец сядет.
– Моя степень повыше, – отрезал Звягин.
– Дак полезай на крышу, садись на князево бревно! – озорно кричал Щеколдин.
Чернопахотные реки бесчинно загремели-засмеялись. Звягин осерчал:
– Ты сам-то по какому праву в высокий стол залез, московская щеколда?
– Я от царственного города щеколда, а вы мужичий род, крамольники новгородские!
– Не величайся, таракан московский! – орал Звягин. – Твой дедушка был карбасник, носник. От Устюга от Колмогор всякую наброду перевозил. По копейке с плеши брал!
– А твой дедко барабанщик был! Люди зверя промышляют – Звягин в бочку барабанит: «Пособите, кто чем может! По дворам ходил, снастей просил – не подали».
Поругались корабельные вожи, разобиделись и рассоветились. Три года сердились. Который которого издали увидит, в сторону свернет.
Звягин был мужик пожиточный. Щеколдин поскуднее: ребят полна изба. Звягин первый прираздумался и разгоревался: «Из-за чего наша вражда? За что я сердце на Щеколдина держу? Завидую ему? Нет, кораблей приходит много, живу в достатке».
Задумал Звягин старого приятеля на прежнюю любовь склонить. Он так начал поступать: за ним прибегут из вожевой артели или лично придет мореходец иноземец или русский:
– Сведи судно к морю.
У Звягина теперь ответ один:
– Я что-то занемог. Щеколдина зовите. Щеколдин первый между нами, корабельными вожами.
Еще и так скажет:
– Нынче Двина лукавит, в устьях глубина обманная.
Корабли у вас садкие. Доверьтесь опыту Щеколдина.
Корабельщики идут к Щеколдину. Он заработку и достатку рад. Одного понять не может: «За что меня судьба взыскала? Кто-нибудь в артели доброхотствует. Надобно сходить порасспросить».
В урочный день Щеколдин приходит в артель платить вожевой оброк. Казначей и говорит:
– Прибылей-то у тебя, Щеколдин, вдвое против многих.
Недаром Звягин знание твое перед всеми превозносит. Мы думали, у вас остуда, но, видно, старая любовь не ржавеет.
У Щеколдина точно пелена с глаз спала: «Конечно он, старый друг, ко мне людей посылал!» Щеколдин прибежал к Никите Звягину, пал ему в ноги:
– Прости, Никита, без ума на тебя гневался!
Звягин обнял друга и торжественно сказал:
– Велика Москва державная!
Когда Архангельский посад назвался городом, в горожане были вписаны корабельные вожи Никита Звягин и Гуляй Щеколдин. Звягин вел свой род от новгородцев, Щеколдин – от Москвы. Курс «Двинского знания» оба проходили вместе с юных лет. Всю жизнь делились опытом, дружбой украшали домашнее житье-бытье. Гостились домами: приглашали друг друга к пирогам, к блинам, к пиву.
Но вот пришло время, дошло дело – два старинных приятеля поссорились как раз на пиру.
Вожевая братчина сварила пиво к городскому празднику шестого сентября. Кроме братчиков в пир явились гости отовсюду. Обычно в таких пирах каждая «река» или «город» знали свое место: высокий стол занимала Новгородская Двина, середовый стол – Москва и Устюг, в низких столах сидели черные, или чернопахотные, реки.
После званого питья у праздника в монастыре Звягин поспешил веселыми ногами к вожевому пиву. Здесь усмотрел бесчинство. Братчина и гости сидели без мест. Молодшие реки залезли в большой стол. Великая Двина безмятежно пировала в низком месте.
– Прибавляйся к нам, Никита! – кричал Щеколдин из высокого стола. – Пинега, подвинь анбар, новгородец сядет.
– Моя степень повыше, – отрезал Звягин.
– Дак полезай на крышу, садись на князево бревно! – озорно кричал Щеколдин.
Чернопахотные реки бесчинно загремели-засмеялись. Звягин осерчал:
– Ты сам-то по какому праву в высокий стол залез, московская щеколда?
– Я от царственного города щеколда, а вы мужичий род, крамольники новгородские!
– Не величайся, таракан московский! – орал Звягин. – Твой дедушка был карбасник, носник. От Устюга от Колмогор всякую наброду перевозил. По копейке с плеши брал!
– А твой дедко барабанщик был! Люди зверя промышляют – Звягин в бочку барабанит: «Пособите, кто чем может! По дворам ходил, снастей просил – не подали».
Поругались корабельные вожи, разобиделись и рассоветились. Три года сердились. Который которого издали увидит, в сторону свернет.
Звягин был мужик пожиточный. Щеколдин поскуднее: ребят полна изба. Звягин первый прираздумался и разгоревался: «Из-за чего наша вражда? За что я сердце на Щеколдина держу? Завидую ему? Нет, кораблей приходит много, живу в достатке».
Задумал Звягин старого приятеля на прежнюю любовь склонить. Он так начал поступать: за ним прибегут из вожевой артели или лично придет мореходец иноземец или русский:
– Сведи судно к морю.
У Звягина теперь ответ один:
– Я что-то занемог. Щеколдина зовите. Щеколдин первый между нами, корабельными вожами.
Еще и так скажет:
– Нынче Двина лукавит, в устьях глубина обманная.
Корабли у вас садкие. Доверьтесь опыту Щеколдина.
Корабельщики идут к Щеколдину. Он заработку и достатку рад. Одного понять не может: «За что меня судьба взыскала? Кто-нибудь в артели доброхотствует. Надобно сходить порасспросить».
В урочный день Щеколдин приходит в артель платить вожевой оброк. Казначей и говорит:
– Прибылей-то у тебя, Щеколдин, вдвое против многих.
Недаром Звягин знание твое перед всеми превозносит. Мы думали, у вас остуда, но, видно, старая любовь не ржавеет.
У Щеколдина точно пелена с глаз спала: «Конечно он, старый друг, ко мне людей посылал!» Щеколдин прибежал к Никите Звягину, пал ему в ноги:
– Прости, Никита, без ума на тебя гневался!
Звягин обнял друга и торжественно сказал:
– Велика Москва державная!
Грумаланский песенник
В старые века живал-зимовал на Груманте посказатель, песенник Кузьма. Он сказывал и пел, и голос у него, как река, бежал, как поток гремел. Слушая Кузьму, зимовщики веселились сердцем. И все дивились: откуда у старого неутомленная сила к пенью и сказанью?
Вместе со своей дружиной Кузьма вернулся на Двину, домой. Здесь дружина позвала его в застолье, петь и сказывать у праздника. Трижды посылали за Кузьмой. Дважды отказался, в третий зов пришел. Три раза чествовали чашей – два раза отводил ее рукой, в третий раз пригубил и выговорил:
– Не стою я таких почестей.
Дружина говорит:
– Цену тебе знаем по Груманту.
Кузьма вздохнул:
– Здесь мне цена будет дешевле.
Хлебы со столов убрали, тогда Кузьма запел, заговорил. Его отслушали и говорят:
– Память у тебя по-прежнему, только сила не по-прежнему. На зимовье ты, как гром, гремел.
Кузьма отвечал:
– На зимовье у меня были два великие помощника. Сам батюшка Грумант вам моими устами сказку говорил, а седой океан песню пел.
Вместе со своей дружиной Кузьма вернулся на Двину, домой. Здесь дружина позвала его в застолье, петь и сказывать у праздника. Трижды посылали за Кузьмой. Дважды отказался, в третий зов пришел. Три раза чествовали чашей – два раза отводил ее рукой, в третий раз пригубил и выговорил:
– Не стою я таких почестей.
Дружина говорит:
– Цену тебе знаем по Груманту.
Кузьма вздохнул:
– Здесь мне цена будет дешевле.
Хлебы со столов убрали, тогда Кузьма запел, заговорил. Его отслушали и говорят:
– Память у тебя по-прежнему, только сила не по-прежнему. На зимовье ты, как гром, гремел.
Кузьма отвечал:
– На зимовье у меня были два великие помощника. Сам батюшка Грумант вам моими устами сказку говорил, а седой океан песню пел.
Рассказы о кормщике Маркеле Ушакове
Русский Север долго хранил устную и письменную память о морской старине, замечательных людях Поморья. Сказания о морской старине бытовали в морском сословии Архангельска и передавались из поколения в поколение. Включенные в данный раздел рассказы являются художественным осмыслением слышанного и записанного мною в молодых годах, запечатленного в памяти от тех ушедших времен.
Примечательными представителями «поморских отцов» были Маркел Ушаков, Иван Порядник (Рядник), Федор Вешняков.
Маркел Иванович Ушаков (годы его жизни: 1621—1701) видится нам типичным представителем старого Поморья. Он имел чин кормщика и, кроме того, был судостроителем. С дружиной своей он жил «однодумно, односоветно», поэтому и товарищи его были ему «послушны и подручны».
Сведения об Ушакове и Ряднике взяты мною из сборника поморского письма XVIII века «Малый Виноградец». В начале двадцатых годов сборник этот принадлежал В. Ф. Кулакову, маляру и собирателю старины, проживавшему в ту пору в Архангельске. В рассказах я старался сохранить эпизодическую форму повествования и стиль речи поморского автора, избегая излишней витиеватости и славянизмов, сохраняя отблески живой разговорной речи того времени.
Примечательными представителями «поморских отцов» были Маркел Ушаков, Иван Порядник (Рядник), Федор Вешняков.
Маркел Иванович Ушаков (годы его жизни: 1621—1701) видится нам типичным представителем старого Поморья. Он имел чин кормщика и, кроме того, был судостроителем. С дружиной своей он жил «однодумно, односоветно», поэтому и товарищи его были ему «послушны и подручны».
Сведения об Ушакове и Ряднике взяты мною из сборника поморского письма XVIII века «Малый Виноградец». В начале двадцатых годов сборник этот принадлежал В. Ф. Кулакову, маляру и собирателю старины, проживавшему в ту пору в Архангельске. В рассказах я старался сохранить эпизодическую форму повествования и стиль речи поморского автора, избегая излишней витиеватости и славянизмов, сохраняя отблески живой разговорной речи того времени.
Мастер Молчан
На Соловецкой верфи юный Маркел Ушаков был под началом у мастера Молчана.
Первое время Маркел не знал, как присвоиться к этому учителю, как его понять. Старик все делает сам. По всякую снасть идет сам. Не скажет: принеси, подай, убери.
Маркел старался уловить взгляд мастера – по взгляду человека узнают Но у старика брови, как медведи, бородища из-под глаз растет – поди улови взгляд. Маркел был живой парень, пробовал шутить. Молчан только в бороду фукнет, усы распушит.
– Морж, сущий морж! – обижался Маркел.
Однажды Маркел сунулся убрать щепу около мастера.
Тот пробурчал:
– Что у меня, своих рук нету?
Маркела горе взяло:
– Что ты, осударь, мне все грубишь? Тебе должно учить меня, крошку, а не пырскать в бороду, как козел! Тебе неугодно, что я тут, и ты скажи, когда неугодно…
– Угодно, мое дитя. Угодно, милый мой помощник.
Тяжелая рука мастера нежно гладила непокорные кудри Маркела; старик говорил:
– Не от слов, а от дел и примера моего учись нашему художеству. Наш брат думает топором. Утри слезки, «крошка». Ты ведь художник. Твоего дела тесинку возьмешь, она, как перо лебединое. Погладишь – рука, как по бархату, катится.
Наконец-то уловил Маркел взгляд мастера: из-под нависших бровей старика сияли утренние зори
Первое время Маркел не знал, как присвоиться к этому учителю, как его понять. Старик все делает сам. По всякую снасть идет сам. Не скажет: принеси, подай, убери.
Маркел старался уловить взгляд мастера – по взгляду человека узнают Но у старика брови, как медведи, бородища из-под глаз растет – поди улови взгляд. Маркел был живой парень, пробовал шутить. Молчан только в бороду фукнет, усы распушит.
– Морж, сущий морж! – обижался Маркел.
Однажды Маркел сунулся убрать щепу около мастера.
Тот пробурчал:
– Что у меня, своих рук нету?
Маркела горе взяло:
– Что ты, осударь, мне все грубишь? Тебе должно учить меня, крошку, а не пырскать в бороду, как козел! Тебе неугодно, что я тут, и ты скажи, когда неугодно…
– Угодно, мое дитя. Угодно, милый мой помощник.
Тяжелая рука мастера нежно гладила непокорные кудри Маркела; старик говорил:
– Не от слов, а от дел и примера моего учись нашему художеству. Наш брат думает топором. Утри слезки, «крошка». Ты ведь художник. Твоего дела тесинку возьмешь, она, как перо лебединое. Погладишь – рука, как по бархату, катится.
Наконец-то уловил Маркел взгляд мастера: из-под нависших бровей старика сияли утренние зори
Рядниковы рукавицы
Между матерой землей и Соловецкими островами зимою ходят ледяные тороса. Ходят непрерывно, неустанно. Соловецкий трудник Ушаков водил суда меж лед бойко и гораздо.
Братия спросили:
– Чем тебя, Маркел, почествовать за экой труд?
Маркел ответил:
– Повелите выдать мне Рядниковы рукавицы.
Все удивились:
– Что за рукавицы?
Кожаный старец объяснил:
– Хаживал к игумену Филиппу некоторый Рядник-мореходец. Сказывал игумену морское знанье. И однажды забыл рукавицы. Филипп велел прибрать их: «Еще-де славный мореходец придет и спросит…» Сто годов лежат в казне. Не идет, не спрашивает Рядник рукавиц.
– Сегодня пришел и стребовал! – раздался голос старого Молчана. – Хвалю тебя, Маркел, – продолжал Молчан. – Не золото, не серебро – Рядниковы рукавицы ты спросил, в которых Рядник за лодейное кормило брался на веках, в которых службу морю правил. Ты, Маркел, отцов наших морских почтил. Молод ты, а ум у тебя столетен.
Маркел и стал хранить эти рукавицы возле книг. Надевал в особо важных случаях.
Из– за Рядниковых рукавиц попали в плен свеи-находальники.
Но расскажем дело по порядку.
Однажды в соловецкой трапезной иноки «московской породы» сели выше «новгородцев». «Новгородская порода» возмутилась. Маркел втиснулся меж теми и теми и так двинул плечом в сторону московских, что сидящие с другого края лавки «московцы» посыпались на пол.
Баталия случилась в праздник, при большом стечении богомольцев. Маркела в наказание за бесчинство и послали в Кандалакшу, к сельдяному караулу.
В безлюдное время, в тумане, с моря послышался стук весел и нерусская речь. Маркел говорит подручному:
– Каяне[2] идут. За туманом сюда приворотят. Бежи в деревню! Нет ли мужиков…
… К Маркелу в избу входят трое каянских грабежников. Двое захватили его за руки, третий стал снашивать в лодку хлебы, рыбу и одежду.
Маркел стоит: его держат эти двое. Наконец третий, оглядев стены, снял с гвоздя заветные Рядниковы рукавицы.
Маркел говорит:
– Это нельзя! Повесь на место!
Тот и ухом не ведет.
Тогда Маркел тряхнул руками, и оба каянца полетели в разные углы. Вооружась скамьей, Маркел тремя взмахами «учинил без памяти» наскакивающих на него с ножами грабежников. Сам выскочил в сени, прижал двери колом.
Те ломятся в двери, а он стоит в сенях и слушает: не трубит ли рог в деревне?
И деревенские, как пали в карбас, сразу загремели в рог.
А в лодке еще трое каянцев. Вопли запертых слышат. Один выскочил из лодки и бежит к свеям на помощь. € ним Маркел затеял драку, чтобы не подпустить к избе. Но рог слышнее да слышнее. Показался русский карбас с народом. В свалке один грабежник утонул. Пятеро попали в плен.
За такую выслугу Маркелу с честью воротили чин судостроителя.
Братия спросили:
– Чем тебя, Маркел, почествовать за экой труд?
Маркел ответил:
– Повелите выдать мне Рядниковы рукавицы.
Все удивились:
– Что за рукавицы?
Кожаный старец объяснил:
– Хаживал к игумену Филиппу некоторый Рядник-мореходец. Сказывал игумену морское знанье. И однажды забыл рукавицы. Филипп велел прибрать их: «Еще-де славный мореходец придет и спросит…» Сто годов лежат в казне. Не идет, не спрашивает Рядник рукавиц.
– Сегодня пришел и стребовал! – раздался голос старого Молчана. – Хвалю тебя, Маркел, – продолжал Молчан. – Не золото, не серебро – Рядниковы рукавицы ты спросил, в которых Рядник за лодейное кормило брался на веках, в которых службу морю правил. Ты, Маркел, отцов наших морских почтил. Молод ты, а ум у тебя столетен.
Маркел и стал хранить эти рукавицы возле книг. Надевал в особо важных случаях.
Из– за Рядниковых рукавиц попали в плен свеи-находальники.
Но расскажем дело по порядку.
Однажды в соловецкой трапезной иноки «московской породы» сели выше «новгородцев». «Новгородская порода» возмутилась. Маркел втиснулся меж теми и теми и так двинул плечом в сторону московских, что сидящие с другого края лавки «московцы» посыпались на пол.
Баталия случилась в праздник, при большом стечении богомольцев. Маркела в наказание за бесчинство и послали в Кандалакшу, к сельдяному караулу.
В безлюдное время, в тумане, с моря послышался стук весел и нерусская речь. Маркел говорит подручному:
– Каяне[2] идут. За туманом сюда приворотят. Бежи в деревню! Нет ли мужиков…
… К Маркелу в избу входят трое каянских грабежников. Двое захватили его за руки, третий стал снашивать в лодку хлебы, рыбу и одежду.
Маркел стоит: его держат эти двое. Наконец третий, оглядев стены, снял с гвоздя заветные Рядниковы рукавицы.
Маркел говорит:
– Это нельзя! Повесь на место!
Тот и ухом не ведет.
Тогда Маркел тряхнул руками, и оба каянца полетели в разные углы. Вооружась скамьей, Маркел тремя взмахами «учинил без памяти» наскакивающих на него с ножами грабежников. Сам выскочил в сени, прижал двери колом.
Те ломятся в двери, а он стоит в сенях и слушает: не трубит ли рог в деревне?
И деревенские, как пали в карбас, сразу загремели в рог.
А в лодке еще трое каянцев. Вопли запертых слышат. Один выскочил из лодки и бежит к свеям на помощь. € ним Маркел затеял драку, чтобы не подпустить к избе. Но рог слышнее да слышнее. Показался русский карбас с народом. В свалке один грабежник утонул. Пятеро попали в плен.
За такую выслугу Маркелу с честью воротили чин судостроителя.
Кошелек
На Молчановой верфи пришвартовался к Маркелу молодой Анфим, к делу талантливый, но нравом неустойчивый. Сегодня он скажет:
– Наш остров – рай земной. И люди – ангелы. А в миру молва, мятеж, вражда…
Завтра поет другое:
– Здесь ад кромешный, и люди – беси. А в миру веселье: свадьбы, колесницы, фараоны, всадники… Молчан наказывал Маркелу:
– Ты поберегай этого Анфимку. Он тебе доверяется всем сердцем. И ты за него ответишь.
Маркел удивился:
– Значит, и ты, осударь, отвечаешь за меня?
– Да Как отец за сына.
Как-то за безветрием стояло у Соловков заморское судно Общительный Анфим забрался туда и всю ночь играл с корабельщиками в зернь и в кости. Днем на работе пел да веселился, вечером наедине сказал Маркелу:
– Маркел, я деньги выиграл. Хватит убежать в Архангельск. Пойдем со мной, Маркел. В Архангельске делов найдется.
Маркел говорит:
– Значит, бросить наше дело и науку, оскорбить учителя Молчана и бежать, как воры?
Анфим твердит свое:
– Не запугивайся, друг! В кои веки выпало такое счастье. Попросимся на то же судно, где игра была, и уплывем.
При ночных часах Анфим с Маркелом пришли к судну. С берега на борт перекинута долгая доска. На палубе храпел вахтенный. Маркел говорит:
– Давай, Анфимко, деньги. Я зайду на судно, разбужу кептена, заплачу за проезд и позову тебя.
Сунув за пазуху кошелек, почему-то неуверенно перекладывая ноги, Маркел шел по доске… Тут оступился, тут бухнул в воду… Это бы не беда – Маркел через минуту выплыл, вылез на берег. Беда, что кошелек-то с деньгами утонул.
– Обездолил я тебя, Анфимушко! – тужил Маркел, выжимая рубаху.
– Я одного не понимаю, – горячился Анфим, – ты свободно ходишь по канату с берега на судно, а с трапника упал…
Простодушному Анфиму было невдомек, что Маркел в воду пал нарочно и кошелек утопил намеренно. Иначе нельзя было удержать Анфима от безумного намерения.
– Наш остров – рай земной. И люди – ангелы. А в миру молва, мятеж, вражда…
Завтра поет другое:
– Здесь ад кромешный, и люди – беси. А в миру веселье: свадьбы, колесницы, фараоны, всадники… Молчан наказывал Маркелу:
– Ты поберегай этого Анфимку. Он тебе доверяется всем сердцем. И ты за него ответишь.
Маркел удивился:
– Значит, и ты, осударь, отвечаешь за меня?
– Да Как отец за сына.
Как-то за безветрием стояло у Соловков заморское судно Общительный Анфим забрался туда и всю ночь играл с корабельщиками в зернь и в кости. Днем на работе пел да веселился, вечером наедине сказал Маркелу:
– Маркел, я деньги выиграл. Хватит убежать в Архангельск. Пойдем со мной, Маркел. В Архангельске делов найдется.
Маркел говорит:
– Значит, бросить наше дело и науку, оскорбить учителя Молчана и бежать, как воры?
Анфим твердит свое:
– Не запугивайся, друг! В кои веки выпало такое счастье. Попросимся на то же судно, где игра была, и уплывем.
При ночных часах Анфим с Маркелом пришли к судну. С берега на борт перекинута долгая доска. На палубе храпел вахтенный. Маркел говорит:
– Давай, Анфимко, деньги. Я зайду на судно, разбужу кептена, заплачу за проезд и позову тебя.
Сунув за пазуху кошелек, почему-то неуверенно перекладывая ноги, Маркел шел по доске… Тут оступился, тут бухнул в воду… Это бы не беда – Маркел через минуту выплыл, вылез на берег. Беда, что кошелек-то с деньгами утонул.
– Обездолил я тебя, Анфимушко! – тужил Маркел, выжимая рубаху.
– Я одного не понимаю, – горячился Анфим, – ты свободно ходишь по канату с берега на судно, а с трапника упал…
Простодушному Анфиму было невдомек, что Маркел в воду пал нарочно и кошелек утопил намеренно. Иначе нельзя было удержать Анфима от безумного намерения.
Ворон
Ходил Маркел по Лопской тундре, брал ягоду морошку. На руке корзина, у пояса серебряный рожок призывный. Ягоды берет и стих поет о тишине и о прекрасной Матери-Пустыне. А заместо тишины к нему бежит мальчик лопин:
– Господине, не видал оленя голубого?
– Не видал, – говорит Маркел.
– О, беда! – заплакал мальчик. – Я пас оленье стадышко и уснул. Прохватился – оленя голубого нет.
– Веди меня к тому месту, где ты оленей пас, – говорит Маркел.
Вот они идут по белой тундре, край морского берега. А под горою свеи у костра сидят, в котле еду варят.
– Они варят оленье мясо, – говорит Маркел.
– Нет, господине, – спорит лопин. – Я видел, у них в котле кипит рыбешка.
– Рыбешка для виду, для обману. Они кусок оленины варят, а туша спрятана где-нибудь поблизости.
И Маркел, отворотясь от моря, зорко смотрит в тундру. А тундра распростерлась, сколько глаз хватает. И вот над белой мшистой сопкой вскружился черный ворон. Покружил и опустился в мох с призывным карканьем.
– Там закопана твоя оленина, – сказал Маркел.
К белому бугру пришли, ворона сгонили, мох, как одеяло, сняли: тут оленина.
А свеи из-под берега следят за лопином и Маркелом. Как увидели, что воровство сыскалось, и они котел снимают, лодку в воду спихивают. А Маркел в ту пору приложил к устам серебряный рожок и заиграл. Свеи рог услышали, в лодку пали, гонят прочь от берега; только весла трещат – так гребут. Их корабль стоял за ближним островом. Так спешно удалялись, что котел-медник на русском берегу покинули.
Этот котел Маркел присудил оленьему пастуху. Пастух не в убытке: котел-медник дороже оленя.
– Господине, не видал оленя голубого?
– Не видал, – говорит Маркел.
– О, беда! – заплакал мальчик. – Я пас оленье стадышко и уснул. Прохватился – оленя голубого нет.
– Веди меня к тому месту, где ты оленей пас, – говорит Маркел.
Вот они идут по белой тундре, край морского берега. А под горою свеи у костра сидят, в котле еду варят.
– Они варят оленье мясо, – говорит Маркел.
– Нет, господине, – спорит лопин. – Я видел, у них в котле кипит рыбешка.
– Рыбешка для виду, для обману. Они кусок оленины варят, а туша спрятана где-нибудь поблизости.
И Маркел, отворотясь от моря, зорко смотрит в тундру. А тундра распростерлась, сколько глаз хватает. И вот над белой мшистой сопкой вскружился черный ворон. Покружил и опустился в мох с призывным карканьем.
– Там закопана твоя оленина, – сказал Маркел.
К белому бугру пришли, ворона сгонили, мох, как одеяло, сняли: тут оленина.
А свеи из-под берега следят за лопином и Маркелом. Как увидели, что воровство сыскалось, и они котел снимают, лодку в воду спихивают. А Маркел в ту пору приложил к устам серебряный рожок и заиграл. Свеи рог услышали, в лодку пали, гонят прочь от берега; только весла трещат – так гребут. Их корабль стоял за ближним островом. Так спешно удалялись, что котел-медник на русском берегу покинули.
Этот котел Маркел присудил оленьему пастуху. Пастух не в убытке: котел-медник дороже оленя.
Художество
Маркел Ушаков насколько был именитый мореходец, настолько опытный судостроитель.
В молодые свои годы он обходил морские берега, занимаясь выстройкой судов. Знал столярное и кузнечное дело; превосходно умел чертить и переписывать книгу. Все свои знания Маркел объединял словом «художество».
Спутник и ученик Маркела, Анфим Иняхин, спросил Маркела:
– Когда же мы сядем на месте, дома заниматься художеством?
Маркел отвечал:
– Кто же теперь отнимет у нас наше художество? Художество места не ищет.
Маркел говаривал:
– Пчела куда ни полетит, делает мед. Так и художный мастер: куда ни придет, где ни живет, зиждет доброту (создает красоту).
У работы Маркел любил петь песню. Скажет, бывало.
– Сапожник ли, портной ли, столяр ли – поют за работой. Нам пример путник с ношей. Песней он облегчает труд путешествия.
В молодые свои годы он обходил морские берега, занимаясь выстройкой судов. Знал столярное и кузнечное дело; превосходно умел чертить и переписывать книгу. Все свои знания Маркел объединял словом «художество».
Спутник и ученик Маркела, Анфим Иняхин, спросил Маркела:
– Когда же мы сядем на месте, дома заниматься художеством?
Маркел отвечал:
– Кто же теперь отнимет у нас наше художество? Художество места не ищет.
Маркел говаривал:
– Пчела куда ни полетит, делает мед. Так и художный мастер: куда ни придет, где ни живет, зиждет доброту (создает красоту).
У работы Маркел любил петь песню. Скажет, бывало.
– Сапожник ли, портной ли, столяр ли – поют за работой. Нам пример путник с ношей. Песней он облегчает труд путешествия.
Ничтожный срок
Корабельные мастера и работные люди от пяти берегов Двинской губы собрались в Соломбальской слободе выслушать отчет своих выборных людей и воочию увидеть Лисестровскую верфь – любимое детище всех пяти берегов.
Собрались не в раз и не в час. Кого держала непогода, кто намелился, кого водило в лесах. Наконец скопились сполна. К началу собрания подоспел Панкрат Падиногин, артельный стряпчий, отъезжавший в Поморье.
Выборные люди стали докладываться, всяк по своей части. Каждый из них тут же получал оценку своей деятельности. Григорий Гневашев докладывал:
– Я удоволил Лисестровские анбары дорогим припасом, красным лесом. Хватит на два года при большом расходе.
Собрание спрашивает:
– За какое время ты управил это дело?
Панкрат отвечает:
– Начал с осени, по первому снегу. Завершил с началом навигации.
Собрание говорит:
– Значит, девять месяцев. Срок немалый. Благодарим, но ничего выдающегося тут нет.
Петр Сухой Лоб докладывал:
– Я обеспечил Лисестровскую верфь столярским и плотницким струментом. Итого двести наборов. Вот что я доспел!
Собрание спрашивает:
– Сколько времени ты хлопотал?
– Сколько Гневашев, столько и я. Всю зиму этим беспокоился. Итого девять месяцев.
Собрание говорит:
– Что же… Ты исполнил свою должность. Но ничего восхитительного тут нет… «Девять ден, девять верст, как сокол летел».
Докладчик Панкрат Падиногин спросил собрание:
– Известен ли вам художественный мастер и мореходец Маркел Ушаков?
Собрание отвечает:
– Ты бы еще спросил, известны ли нам отцы наши и матери! Мореходные и судостроительные чертежи Маркела Ушакова друг у друга отымаем.
– Я уговорил Маркела Ушакова принять во свое смотрительное руководство нашу Лисестровскую верфь. Придет сюда на постоянное житье. Но чтобы расположить Маркела, мне понадобился долгий срок…
– Сколь долгий? – спрашивает собрание.
– Девять лет…
Собрание триста человек, как один, всплеснули руками, встали, закричали:
– Мало, совсем мало времени потратил ты, Панкрат Падиногин! Для столь полезного успеха девять лет – ничтожный срок.
Собрались не в раз и не в час. Кого держала непогода, кто намелился, кого водило в лесах. Наконец скопились сполна. К началу собрания подоспел Панкрат Падиногин, артельный стряпчий, отъезжавший в Поморье.
Выборные люди стали докладываться, всяк по своей части. Каждый из них тут же получал оценку своей деятельности. Григорий Гневашев докладывал:
– Я удоволил Лисестровские анбары дорогим припасом, красным лесом. Хватит на два года при большом расходе.
Собрание спрашивает:
– За какое время ты управил это дело?
Панкрат отвечает:
– Начал с осени, по первому снегу. Завершил с началом навигации.
Собрание говорит:
– Значит, девять месяцев. Срок немалый. Благодарим, но ничего выдающегося тут нет.
Петр Сухой Лоб докладывал:
– Я обеспечил Лисестровскую верфь столярским и плотницким струментом. Итого двести наборов. Вот что я доспел!
Собрание спрашивает:
– Сколько времени ты хлопотал?
– Сколько Гневашев, столько и я. Всю зиму этим беспокоился. Итого девять месяцев.
Собрание говорит:
– Что же… Ты исполнил свою должность. Но ничего восхитительного тут нет… «Девять ден, девять верст, как сокол летел».
Докладчик Панкрат Падиногин спросил собрание:
– Известен ли вам художественный мастер и мореходец Маркел Ушаков?
Собрание отвечает:
– Ты бы еще спросил, известны ли нам отцы наши и матери! Мореходные и судостроительные чертежи Маркела Ушакова друг у друга отымаем.
– Я уговорил Маркела Ушакова принять во свое смотрительное руководство нашу Лисестровскую верфь. Придет сюда на постоянное житье. Но чтобы расположить Маркела, мне понадобился долгий срок…
– Сколь долгий? – спрашивает собрание.
– Девять лет…
Собрание триста человек, как один, всплеснули руками, встали, закричали:
– Мало, совсем мало времени потратил ты, Панкрат Падиногин! Для столь полезного успеха девять лет – ничтожный срок.
Видение
Как-то Маркел с Анфимом жили в Архангельске. У корабельной стройки взяли токарный подряд. Маркел и жил на корабле, Анфим – в городе. Редко видя учителя, Анфим соблазнился легкой наживой – торговлей. Запродал даже токарную снасть. Маркел этого ничего не знает.
Но вот рассказывают, пробует он маховое колесо у станка и видит будто, что заместо спиц в колесе вертится Анфимка Иняхин.
Опамятовавшись от видения, Маркел прибежал к Анфиму:
– Друг, с тобой все ли ладно?
– А что же, Маркел Иванович? – удивился Анфим.
– Ты сегодня в видении передо мной колесом ходил.
– Ужели? – простонал Анфим и заплакал: – Ты меня, отец, правильно обличил. Торговлишка меня соблазнила. Я задумал художество наше бросить.
Но вот рассказывают, пробует он маховое колесо у станка и видит будто, что заместо спиц в колесе вертится Анфимка Иняхин.
Опамятовавшись от видения, Маркел прибежал к Анфиму:
– Друг, с тобой все ли ладно?
– А что же, Маркел Иванович? – удивился Анфим.
– Ты сегодня в видении передо мной колесом ходил.
– Ужели? – простонал Анфим и заплакал: – Ты меня, отец, правильно обличил. Торговлишка меня соблазнила. Я задумал художество наше бросить.
Ушаков и Фома Кыркалов
Ушаково мастерство Маркелово было рассудительно и с любопытством, а не только по старым извычаям.
Ушаковские суда заморские обдуманы по чертежу. Лодья уж на воду спущена, мастер еще примечает, смекает и на догадку берет. Заботился, чтобы шито было прочно; беспокоился, насколько будет красовито на ходу, под парусами Ушаков был ученик не худых учителей. И не хотел уважить иноземным кораблям. Однако их рассматривал испытно, чая пользы своему любезному художеству.
Бывало, поручит Ушаков помощнику опробовать новопостроенную лодью, а сам выбежит на пристань, чтобы «из-под ручки посмотреть» на свое новорожденное.
Этак однажды привелся на пристани Фома Кыркалов[3], поздоровался с Маркелом и говорит насмешливо:
– Все ходишь, Маркел Иванович? Все любуешься на суда свои? Наглядеться, налюбоваться не можешь…
– Нет, нет, Фома Онаньевич, – горестно и гневно отвечал Маркел. – Досадовать хожу, горячиться, сам на себя, хожу. Гляжу, ошибки свои считаю. Косность ума своего обличаю.
Кыркалов снял шапку и поклонился Ушакову в пояс:
– Когда так, Маркел Иванович, – ты настоящий, истинный художник!
Ушаковские суда заморские обдуманы по чертежу. Лодья уж на воду спущена, мастер еще примечает, смекает и на догадку берет. Заботился, чтобы шито было прочно; беспокоился, насколько будет красовито на ходу, под парусами Ушаков был ученик не худых учителей. И не хотел уважить иноземным кораблям. Однако их рассматривал испытно, чая пользы своему любезному художеству.
Бывало, поручит Ушаков помощнику опробовать новопостроенную лодью, а сам выбежит на пристань, чтобы «из-под ручки посмотреть» на свое новорожденное.
Этак однажды привелся на пристани Фома Кыркалов[3], поздоровался с Маркелом и говорит насмешливо:
– Все ходишь, Маркел Иванович? Все любуешься на суда свои? Наглядеться, налюбоваться не можешь…
– Нет, нет, Фома Онаньевич, – горестно и гневно отвечал Маркел. – Досадовать хожу, горячиться, сам на себя, хожу. Гляжу, ошибки свои считаю. Косность ума своего обличаю.
Кыркалов снял шапку и поклонился Ушакову в пояс:
– Когда так, Маркел Иванович, – ты настоящий, истинный художник!