Страница:
Так вот, в разговорах, спорах, воспоминаниях о серьезных вещах и анекдотичных случаях, коротали время обитатели нашей палаты. Степан Карнач часто присаживался ко мне, и мы подолгу говорили о семьях, о боевых делах полка, о живых и погибших товарищах. Но вот однажды Степан спросил, написал ли я обо всем жене.
Нет, о повреждении позвоночника я ей не писал. Сообщил, что лежу в госпитале. Небольшая рана. Скоро заживет.
- Понимаешь, Степан, не хочется расстраивать. Она же какая у меня... Бросит все и примчится сюда, да о дочкой! А я не хочу, чтобы она меня таким видела, чтобы поняла, как мне сейчас плохо... А главное, намучается в дороге.
Степан с улыбкой перебил:
- Василий, извини меня, но ты это не от великого ума придумал. Во-первых, она не верит, что лежишь ты с "небольшой раной". Понимает, наверное, что сейчас с царапинами в тыловой госпиталь не отправляют. И только больше расстраивается. Напиши все как есть. Или боишься?..
Ни разу за все время разлуки я даже не подумал, что в наших с Шурой отношениях что-то может измениться. Нет и не должно быть причины для этого. Даже здесь, в госпитале, когда одолевали мысли о ранении, мне не приходило в голову, что она... Я помнил каждую минуту нашей жизни, и каждая доказывала, что нашу любовь, наше уважение друг к другу не победят никакие обстоятельства...
- Ну ладно, Степан, а сам ты веришь, что я поднимусь?
Карнач горячо, убежденно произнес:
- Конечно, Василь. И поднимешься, и ходить, и даже бегать будешь. Или я тебя не знаю?
- Степан! Мне в небо подняться надо. Летать, воевать! Понимаешь воевать, а не ходить и бегать...
Карнач понял свою оплошность. Хотел сказать что-то успокаивающее, но обреченно махнул рукой:
- Василий, в том, что ты встанешь, сомнений нет. Но нужно смотреть правде в глаза. Летать? Во всяком случае, летать сразу - не рассчитывай. А воевать будешь, Василь. Встанешь на ноги, оставят тебя в армии - приезжай в полк. Все будут рады. Кутихин, Безбердый тебя к нам возьмут. В штабе место всегда найдется...
Если даже человек, который лучше других знает меня, не верит, что я буду летать, как быть? Махнуть на все рукой? Нет, сдаваться я не мог. Мы еще поборемся. Сейчас только бы встать на ноги...
Но пока я неподвижно (Вера Павловна предупредила: чем меньше движений, тем быстрей возможное выздоровление) лежал на своем дощатом ложе и самозабвенно мечтал о том времени, когда наконец поднимусь на ноги. Я не жаловался, не сетовал на судьбу. Особенно напрягался, когда приходила Авророва: шутил и смеялся вместе со всеми. Она, правда, весьма подозрительно посматривала на меня, когда на вопрос: "Побаливает?" - я как можно увереннее отвечал: "Ни капли!"
Но чем дальше, тем трудней мне было играть роль этакого лентяя, лежебоки на госпитальной койке. Постепенно стал очень мнительным, настороженным. Стоит ребятам обменяться парой слов так, что я не слышу, о чем речь, кажется, что они жалеют меня. Нахмурится лишний раз Вера Павловна - плохи, думаю, мои дела.
А ей просто-напросто было трудно. Хороший хирург, В. П. Авророва по многу часов проводила в операционной. Поток раненых увеличивался. Фашисты снова форсировали Керченский пролив и уже наступали на Таманском полуострове, продвигались к Нижнему Дону, стремясь овладеть Северным Кавказом.
Врачам приходилось работать без устали. И все-таки Вера Павловна находила минутку-другую, чтобы забежать к нам в палату, рассказать новости, пошутить. Как могла, она поддерживала настроение раненых, вселяла уверенность в скором возвращении в строй.
Да, как это ни кажется странным, смеялись мы и тогда, в суровые дни лета 1942 года. Смеялись, рассматривая в газетах остроумные карикатуры Кукрыниксов, смеялись, слушая по радио злые и веселые куплеты Леонида Утесова. Смеялись, подшучивая друг над другом. И смех, как лекарство, помогал побеждать и недуг и хандру. Смех - это оптимизм, вера в то, что наше дело правое и, как бы трудно ни было, победа - за нами.
В госпиталь часто приходили шефы: школьники Краснодара, работники заводов, профессиональные артисты. Каждое посещение умножало душевные силы, вызывало желание быстрее выздороветь.
И опять я верил, что буду в воздухе и еще не раз в сетку прицела моего истребителя попадет зловещий крест вражеского самолета.
Быстро летело время. Уходили, подлечившись, одни, прибывали новые раненые. С трудом выписавшись раньше срока, уехал в часть Иван Базаров. Откуда-то узнал, что наш полк перебазируется на Крымский полуостров на помощь осажденному Севастополю. Разъезжались и остальные обитатели нашей палаты. Только я продолжал по-прежнему лежать на дощатом щите. Позвоночник болел. Но все реже наступали приступы резкой боли. Она стала глухой, томящей. Я воспрянул духом, довольна была и Вера Павловна Авророва.
- Ну вот, товарищ Василий! - с обаятельной улыбкой говорила она. Скоро, пожалуй, я вам разрешу подниматься.
И эти слова действовали на меня лучше любого лекарства.
Угнетало другое: немецко-фашистские войска продолжали наступление, наши наземные части вели упорные оборонительные бои. Вновь прибывшие раненые летчики, которые многое видели "сверху", рассказывали, что у противника на краснодарском и ставропольском направлениях много танков. Сухая летняя погода, равнинная местность позволяли использовать их очень эффективно.
В начале июля было опубликовано сообщение Совинформбюро "250 дней героической обороны Севастополя", в котором рассказывалось о героизме его защитников, о последних ожесточенных боях, приводились цифры вражеских потерь. Дорогой ценой расплатились немецко-фашистские войска за взятие севастопольской твердыни.
После этого сообщения мне не давали покоя мысли о судьбе полка, боевых товарищей. Где они сейчас? Кто остался жив? Кого еще занесли в списки боевых потерь? Как Виктор Головко? Он ведь уже должен стать ведущим пары. Успел ли Иван Базаров попасть в полк до перелета под Севастополь? Вряд ли теперь я скоро узнаю об этом.
Неуютно в холодном, жестком гипсовом кожухе, трудно лежать почти без движения и совсем тяжело от недобрых дум и бесконечных сомнений... Но вот однажды в палату вошла Вера Павловна. Вошла, как всегда, с улыбкой на милом, приветливом и очень усталом лице. Подошла к койке, но не села, как обычно, на табуретку, а отодвинула ее ногой в сторону.
- Ну-ка, вставайте, уважаемый товарищ Василий, - произнесла она строгим и будничным голосом, словно я лег пять минут назад.
Ни в коей мере, даже на малейшее мгновение, не принял я слова врача всерьез.
- Вставайте, вставайте. Хватит гонять лодыря!
- Вера Павловна?! - До меня стал доходить смысл сказанного.
- Товарищ Шевчук! Долго я вас буду уговаривать? Учтите, у меня очень мало времени. Раненых много. Вставайте!
Мне стало так страшно, как никогда, пожалуй: лицо покрылось холодной испариной, руки, которыми пытался взяться за доски щита, мелко, предательски дрожали и совершенно не слушались меня.
Сколько раз я думал, мечтал об этих минутах, сколько раз мысленно проделывал необходимые движения! А оказалось гораздо сложнее. Не без труда удалось мне приподняться на постели. А уж как меня развернули и помогли встать - почти не помню. В глазах все вдруг поплыло, закружилось, и я сразу же опустился на койку. Боль электрическим током пробила позвоночник от поясницы до шеи. И только тут полностью осознал происходящее: "Мне же нужно ходить! Ходи-и-ить!" - заглушил я возникшую боль и без помощи санитара, взявшись за спинку кровати, встал. По-прежнему, словно палуба, качался пол под непослушными ногами, опять кружились в глазах лица, двери, окна... Но, подхваченный быстрыми руками Веры Павловны и санитара, я не упал.
...И вот под ободряющими взглядами соседей по палате делаю шаг, второй. Вряд ли это похоже на шаги, скорее всего, я просто потоптался на месте.
- Для первого раза хватит, - заключила Авророва. - Отдыхайте. Все будет хорошо. - Вера Павловна пододвинула табуретку и присела: - Дайте-ка пульс. Так, очень хорошо, дорогой товарищ Шевчук! И встали, и бегать будете!
Но я, совсем ошалевший от радости и от боли, не удержался:
- А летать?
- Опять двадцать пять. - Вера Павловна потрепала мне волосы. - Ходить научитесь, Шевчук, - и серьезно закончила: - Василий Михайлович, о полетах не может быть и речи...
Сейчас меня этот "приговор" не расстроил. Я был весь иод впечатлением своего "воскрешения". Долго лежал, возбужденный этим событием, лихорадочно прикидывал: "Отдохну. Снова встану. К вечеру "стояние" отработаю. Потом до двери самостоятельно. Потом в коридор. Потом..." Это "потом" рисовалось в самых радужных красках: я хожу, даже бегаю по госпитальному саду. Проходит полтора-два месяца, и выписываюсь, получаю документы. Нужно узнать, где наш полк, а вдруг где-нибудь поблизости?.. Если дадут отпуск, заскочу в Тбилиси - к жене, к дочке...
Но в конце июля, через неделю после того, как я впервые поднялся, началась эвакуация госпиталя. Немецко-фашистские войска угрожали Краснодару. Тяжелораненых красноармейцев увозили дальше, в тыл. Кто мог передвигаться самостоятельно, уезжал на долечивание домой. Много людей, еще не совсем окрепших, возвращались на фронт.
Вера Павловна определила меня к тем, кого увозили в тыловые госпитали. Я, однако, воспротивился, так как уже научился ходить - сначала с костылями, а последние два дня даже с палочкой, правда, не больше двухсот - трехсот метров. Уставали руки, ноги, болела спина.
Но всем своим видом я доказывал Вере Павловне, что к тяжелораненым не отношусь.
- Кого вы обманываете, Шевчук? Меня? - негодовала врач. - Что вы улыбаетесь? Это гримаса боли, а не улыбка... Что мне с вами делать?
В конце концов я предстал перед военно-врачебной комиссией, которая после долгого совещания вынесла решение: "Из-за тяжелого ранения позвоночника, полученного в воздушном бою, предоставить отпуск сроком на два месяца с последующим определением годности к службе в военное время".
Я попросил уточнить: "...к летной службе". Мне строго ответили:
- Товарищ Шевчук! Шуткам здесь не место. Подобная травма исключает любые возможности возвращения к летной работе. Хорошо, если вы через несколько месяцев сможете возвратиться в армию на нестроевую должность. Практически мы не имели права вас сейчас выписывать из госпиталя. Но... обстановка, сами видите, сложная. Танки противника рвутся к городу. Постарайтесь найти попутчика и завтра, а лучше сегодня, выезжайте... Впрочем, выписывая вас, мы учитываем ваше желание. Подумайте как следует.
Я поблагодарил членов комиссии и повторил просьбу о выписке, хотя сам побаивался предстоящей дороги в Тбилиси. Эвакуация проводилась с большими трудностями - не хватало машин для перевозки раненых, обслуживающий персонал сбился с ног. Мне не хотелось быть лишней обузой. Я надеялся на свою физическую выносливость, а главное, меня подгоняла мысль о скорой возможности увидеться с женой и дочкой. Кроме того, в самом Тбилиси находился штаб Закавказского военного округа, где можно было бы узнать о дислокации нашего полка.
Вместо тяжелого гипсового панциря мне надели легкий корсет. Во второй половине дня, облачившись в свое выгоревшее до белизны, аккуратно выглаженное обмундирование и реглан, я пошел проститься с Верой Павловной.
- Если бы вы знали, дорогой товарищ Василий, какой грех я беру на душу, - встретила меня в ординаторской Авророва.
- Почему, Вера Павловна?
- Дело в том, Василий Михайлович, что из-за этой абсолютно преждевременной выписки из госпиталя вы можете на всю жизнь остаться инвалидом, а этого я себе не прощу никогда. - Вера Павловна помолчала. Хотя я уже не раз видела такое, что никак не укладывается в привычные довоенные рамки медицинских понятий. Но, так или иначе, о самолетах забудьте. Привыкайте к земле. И прямо скажу - будьте готовы к тому, что это на всю жизнь...
Вера Павловна прошла по опустевшей ординаторской, остановилась, улыбнувшись своей прежней улыбкой, достала из кармана халата два блестящих рубиновой краснотой эмали "кубика".
- Вот вам вместо подарка. И чтобы форму одежды не нарушали, товарищ старший лейтенант, - она протянула мне командирские знаки различия. - Ну, а вместо ордена могу только дырочку на гимнастерке провернуть.
Дорогой мой доктор! Милая Вера Павловна! Я и не подумал об этом. Воздушные бои, за которые я был удостоен ордена, стали уже далеким прошлым, а на моих глазах люди ежедневно вершили свой безыменный подвиг - подвиг возвращения в строй тысяч раненых. Каждый из нас кроме лечения получал от медицинских работников ничем не измеримую душевную теплоту, заботу, внимание. Каждого отъезжающего - а нас было очень много в те дни - всеми правдами и неправдами обеспечивали местом в поездах, что было совсем не легким делом. Сестра, с помощью которой я пробрался в вагон, предупредила соседей о том, что я тяжелораненый летчик, да еще наговорила такого о моем героизме на фронте, что мне стало не по себе...
Тбилиси встретил меня как прифронтовой город: затемненные окна, военные патрули, указатели "В бомбоубежище". По улице Руставели шел большой отряд ополченцев. Это было так неожиданно: Тбилиси всегда представлялся мне светлым, солнечным, говорливым. Я считал город надежно укрытым горами. Да и жена писала, что у них все тихо, все спокойно. Оказалось, что сюда не раз прилетали фашистские самолеты-разведчики, что город активно готовится к обороне.
Вот и улица, которую знал по письмам и куда стремился всем сердцем. Квартира номер... Жена писала, что получила прекрасную сухую и светлую комнату. Я представлял это жилье на втором этаже с балконом, увитым зеленью. А на самом деле еле разыскал в темном дворике вход в полуподвальное помещение. И... вот долгожданная встреча. Слезы неожиданного счастья (жена даже не подозревала о том, что я могу приехать), заплакала даже дочка, испугавшись высокого, худого, небритого человека в реглане, с тощим вещевым мешком и палкой в руке. Да и как она могла узнать отца? Когда я уезжал на фронт, ей было полтора года.
Улеглись волнения первых минут встречи. Эльвира уже освоилась и играла у меня на коленях. Жена сбегала к соседям за керосинкой. Поставила большую кастрюлю воды (в дороге я основательно пропылился). Заставила меня чистить картошку, а когда увидела, как я срезаю кожуру, ахнула и отобрала у меня ножик. Из-под ее пальцев быстро потекли тонкие, почти прозрачные, как папиросная бумага, очистки.
Вода закипала. Жена приготовила таз, достала бережно завернутый в тряпицу кусочек мыла. Стесняясь, я начал раздеваться. Увидев мой "корсет", жена охнула и опять в слезы. Не без труда успокоил ее, приговаривая, что это временно, что уже все в порядке.
Я попросил чистое белье, помня, что где-то дома оно должно быть. Жена растерялась.
- А у тебя с собой разве нет?
Оказывается, весной заболела Эльвира. Нужно было усиленное питание. А откуда оно? По карточкам выдавали только хлеб с примесями да комбижир. На мой лейтенантский аттестат и скромную Шурину зарплату по рыночным ценам много не купишь. Выход предложила подруга. Нужно поехать в деревню и поменять кое-что из вещей на продукты.
А какие вещи были в то время у семьи лейтенанта? Пару своих приличных платьишек да мое белье - вот и все, что могла взять жена для обмена.
Исколесив с подругой много деревень, они нигде не нашли желающих приобрести вещи. Один повстречавшийся человек подсказал им, что в таком-то селе богатый народ, но ехать туда далеко. Подходили к концу деньги и последняя из взятых на дорогу горбушек хлеба.
Шура смеялась, рассказывая о том, как их без билета сняли ночью с поезда, посадили в какую-то комнатушку, где продержали до утра.
Утром, когда их отпустили, смогли обменять вещи и привезли маслица немного, крупы, картошки.
Да, наше дело на фронте было смертельно опасным. Но разве легко жить в постоянном страхе за близкого тебе человека - отца, сына, мужа, которых, ты знаешь, могут убить в любое время?
А тот, кто погибал, невольно перекладывал ответственность за своих детей, за их будущее на те же, такие слабые и такие сильные женские, на уже вдовьи плечи.
С улыбкой... сквозь слезы, но с улыбкой, рассказывали при встрече женщины тыла мужьям-фронтовикам о своей жизни.
На следующий день я отправился в комендатуру встать на учет. У пожилого капитана, просматривающего документы, спросил адрес штаба округа. На вопрос: "Зачем?" - ответил, что хочу узнать местонахождение своего полка.
- Судя по документам о ранении, вам нужно искать госпиталь или, по крайней мере, гарнизонную поликлинику, товарищ старший лейтенант, посоветовал капитан. - Какой там полк! Пришьют вот такую нашивку, - он коснулся ладонью правой стороны груди, где желтел знак тяжелого ранения, и... Я третий месяц в действующую прошусь. Батальоном командовал. А тут письмоводитель, штампики фронтовикам ставлю, - он иронически серьезно выбрал из коробки какую-то печать, подышал на нее и шлепнул на мой отпускной билет. Взял ручку, вывел дату.
- Вот так, товарищ старший лейтенант, встали вы на учет двенадцатого августа, а одиннадцатого, вчера, Краснодар сдали. А я штампики ставлю... Вот так, - повторил он, словно издеваясь над собой.
Чувствовалось, что на душе у капитана наболело, и я убедительно попросил дать мне адрес штаба округа.
- Надеешься? - перешел он на "ты". - Это хорошо. Я тоже надеюсь. Не может быть, чтобы мы, старые вояки, не понадобились. И мы еще, - показал он кому-то кулак, - повоюем!
"Мы еще повоюем!" - эти слова стали теперь и моим лозунгом.
В штабе округа сведений о 247-м истребительном авиационном полку пока не было, но обещали узнать адрес. Командир, с которым я беседовал, повторил мысль капитана из комендатуры: о фронте мне лучше не думать.
- Вы не волнуйтесь. Подлечитесь, получите решение медицинской комиссии, и мы вам найдем место, - заключил он беседу.
Оставалось действительно одно - скорей подлечиться. В военной поликлинике меня встретили заботливые люди, такие же, как и в госпитале: назначили целый -комплекс процедур, а вскоре посоветовали заказать легко снимающийся корсет специальной конструкции. Дали адрес сапожника, пояснив, что он может сшить все.
Старый грузин, долго не понимавший, что от него требуется, наконец разобрался и горячо взялся за дело. Тщательно сняв мерку, усадил меня тут же в угол на что-то мягкое, прикрытое ковром, поставил чай.
- Сиди, дарагой. Будет тебе такой карсэт... Зачем карсэт? Это женское слово. Тебе жилет сдэлаем. Кольчугу сдэлаем.
Потом долго что-то рисовал на старой газете, перечеркивал, снова водил огрызком карандаша. Он даже не взглянул на рисунок "кольчуги", выданный мне в поликлинике. Ловко орудуя остро заточенным ножом, что-то выкроил из обрезков брезента и кожи.
Старик все делал точно рассчитанными движениями, не торопясь, но и без малейшего промедления: что-то прошил на старенькой швейной машине, взял две иглы, и они быстро заскользили навстречу друг другу. Работал молча.
Спустя некоторое время мастер попросил меня снять гимнастерку и, примеряя этот ладно сшитый "жилет", все приговаривал:
- Вот так, дарагой. Старый Вано не знает, зачем это. Но он понимает, что это нужно воину. А раз воину - значит, он сделает быстро и хорошо.
Действительно, корсет, или, как его назвал сапожник Вано, "жилет", плотно облегал мою фигуру от пояса до шеи. Его можно было затянуть туже, слабей, а главное, можно было снять и дать отдохнуть телу.
Старик долго любовался своей необычной работой. Ходил вокруг меня, цокал языком и вовсю нахваливал себя:
- Ах, какой старый Вано молодец! Какой молодец! Никогда такой вещи не шил. А тут сшил. Как сшил? Пасматри, дарагой! Сам пасматри! Всю жизнь Вано сапоги шил. Хорошие сапоги шил. А такого не пробовал. А сшил! Мастер Вано!
Я уж грешным делом подумал, что мастер Вано, так восторженно нахваливая себя, набивает цену. Но не успел я дотронуться до кармана, чтобы достать деньги, старый сапожник перехватил мою руку.
- Не абижай, дарагой. Я это не тебе лично делал. Я это Красной Армии делал. Если хочешь - Советской страна делал. А ты - дэнги хочешь платить. Не абижай.
Старик заставил меня пройтись по комнате, наклониться, присесть, потянуться. Было больно, но я не мог не доставить ему удовольствия. "Жилет" почти не стеснял движений и в то же время плотно облегал торс, не царапал тело, как мой высохший и обтрепанный гипсовый корсет.
Потом мы пили с ним крепкий душистый чай с изюмом вместо сахара. Старик рассказал о своих сыновьях. Старший - командир, воюет на Севере, недавно прислал письмо: сообщает, что все в порядке, наградили орденом. Младший, в этом году кончивший школу, находится в Тбилиси.
- Воевать учится, - с гордостью рассказывал мастер Вано, - он по горам ловко лазит. Враг думает Кавказские горы взять. Не выйдет! Сам ружье возьму, на перевал пойду, бить фашиста будэм! - горячился он.
"Кольчуга" мастера Вано сослужил" мне неоценимую службу. Хитроумной конструкции, сделанный на совесть, корсет жестко фиксировал позвоночник, страховал поврежденные позвонки. В то же время он почти не мешал движениям рук, корпуса и позволял выполнять ряд физических упражнений, не дававших суставам привыкнуть к неподвижности.
Мне это уже практически не грозило. "Жилет" легко можно было снять и сделать массаж, очень способствующий восстановлению эластичности и подвижности позвоночника. В нем я чувствовал себя более уверенно, не опасался неосторожных движений и с каждым днем все больше и больше ходил по городу. Пробовал даже забираться в горы, чтобы дать организму максимальную нагрузку. Здоровье заметно улучшалось. И хотя врачебная комиссия, перед которой я предстал после окончания отпуска, продлила его еще на месяц, до конца сентября, я почти уверовал в полное свое выздоровление.
В штабе, куда я периодически заходил узнать о своем полку, предлагали (если врачебная комиссия оставит в армии) должность диспетчера в отдел перелетов. Я понимал - кому-то нужно быть и диспетчером, но себя видел только в кабине истребителя и не только в мечтах. Я готовился к полетам, каждый день по нескольку раз занимался тренажом. Мысленно представлял кабину самолета, ребристую ручку управления в ладони, видел прицел, приборную доску, припоминал каждую царапинку на ней. Вот эта - зигзагом идущая слева от высотомера - небрежность механика: отвертка соскользнула. В верхнем правом углу - вмятина от осколка зенитного снаряда. Кусочек металла, который мог попасть в меня, на память взял механик.
Но не только эти особенности отличали мой истребитель. Он, как и любой самолет, как человек, имел свой характер, отличия от других машин Я знал их до малейших тонкостей. Знал, что при разбеге нужно чуть повременить поднимать хвост, что во второй половине боевого разворота он очень чутко реагирует на дачу ноги, а при выводе из пикирования больше, чем на других самолетах, следует выбирать ручку из нейтрального положения. Я знал каждую заплатку на его теле, которые накладывали заботливые руки механика после боя. Я знал его слабые и сильные стороны лучше, чем свои собственные.
Сейчас, дома, в полутемной комнате я садился на стул, как в чашу сиденья самолета, и мысленно, повторяя все действия, взлетал, пилотировал, вел бой, садился. Это была не детская игра, а настоящая продуманная до мелочей тренировка. Еще инструктор в летной школе говорил: "Десять раз слетал в воображении, считай, что один раз был в воздухе". Во время такого тренажа я нередко ловил себя на неправильных "действиях": то пропущу что-то, то нарушу последовательность в распределении внимания - тогда все сначала: с посадки в кабину, со взлета. Словом, готовился так, будто завтра вылет. А когда он будет на самом деле?..
Вести с фронта были неутешительные: жестокие бои шли в предгорьях Кавказа, от Тбилиси до противника - чуть больше ста пятидесяти километров, в Сталинграде критическое положение.
В эти дни я и пришел на военно-врачебную комиссию. Физически я чувствовал себя неплохо: ходил свободно, мог поднимать и переносить тяжести, небольшие, правда, при наклоне пальцами рук доставал почти до пола. Хотя в позвоночнике и возникала боль, я уже научился ничем не выдавать ее. В общем считал себя годным к военной службе и был убежден, что нужен фронту.
В ожидании вызова в кабинет произошел инцидент, надолго оставивший у меня неприятный осадок. Я сидел, поставив палку между колен, положив на нее руки. Рядом присел старший лейтенант. Поздоровался. Я кивнул головой. Разговаривать не очень хотелось: все-таки волновался и сейчас продумывал еще раз свое поведение перед врачами. Но старший лейтенант оказался разговорчивым парнем: сначала рассказал про свое ранение, потом начал расспрашивать меня.
Я неохотно ответил:
- Позвоночник.
Старший лейтенант аж подскочил на стуле.
- И ты на фронт хочешь?! Да с такой раной... цепляй себе желтую полоску на грудь и ходи гоголем. Мне бы такое... Я, старшой, хочу сачкануть от армии, во всяком случае, от действующей! Не могу больше на фронт. Я уже кровь за Родину пролил! Хватит. Пусть другие воюют...
Не знаю, какие слова меня больше задели - то ли "пусть другие воюют", то ли кощунственно прозвучавшие: "кровь за Родину пролил". Первый раз и последний слышал я, как спекулируют "кровью за Родину". И хотя никогда не отличался вспыльчивостью, кулаки у меня сжались сами по себе - сейчас получит... Но тут меня, к счастью, пригласили в кабинет. Судьба моя решилась быстро. Заключение комиссии как приговор: "Ввиду тяжелого ранения позвоночного столба признать негодным к летной службе. Считать возможным использование в военное время на нестроевой работе в тыловых частях". Не помогли никакие мои просьбы, доводы. Непреклонный вид всех без исключения членов комиссии говорил: "Сделать ничего не можем".
Нет, о повреждении позвоночника я ей не писал. Сообщил, что лежу в госпитале. Небольшая рана. Скоро заживет.
- Понимаешь, Степан, не хочется расстраивать. Она же какая у меня... Бросит все и примчится сюда, да о дочкой! А я не хочу, чтобы она меня таким видела, чтобы поняла, как мне сейчас плохо... А главное, намучается в дороге.
Степан с улыбкой перебил:
- Василий, извини меня, но ты это не от великого ума придумал. Во-первых, она не верит, что лежишь ты с "небольшой раной". Понимает, наверное, что сейчас с царапинами в тыловой госпиталь не отправляют. И только больше расстраивается. Напиши все как есть. Или боишься?..
Ни разу за все время разлуки я даже не подумал, что в наших с Шурой отношениях что-то может измениться. Нет и не должно быть причины для этого. Даже здесь, в госпитале, когда одолевали мысли о ранении, мне не приходило в голову, что она... Я помнил каждую минуту нашей жизни, и каждая доказывала, что нашу любовь, наше уважение друг к другу не победят никакие обстоятельства...
- Ну ладно, Степан, а сам ты веришь, что я поднимусь?
Карнач горячо, убежденно произнес:
- Конечно, Василь. И поднимешься, и ходить, и даже бегать будешь. Или я тебя не знаю?
- Степан! Мне в небо подняться надо. Летать, воевать! Понимаешь воевать, а не ходить и бегать...
Карнач понял свою оплошность. Хотел сказать что-то успокаивающее, но обреченно махнул рукой:
- Василий, в том, что ты встанешь, сомнений нет. Но нужно смотреть правде в глаза. Летать? Во всяком случае, летать сразу - не рассчитывай. А воевать будешь, Василь. Встанешь на ноги, оставят тебя в армии - приезжай в полк. Все будут рады. Кутихин, Безбердый тебя к нам возьмут. В штабе место всегда найдется...
Если даже человек, который лучше других знает меня, не верит, что я буду летать, как быть? Махнуть на все рукой? Нет, сдаваться я не мог. Мы еще поборемся. Сейчас только бы встать на ноги...
Но пока я неподвижно (Вера Павловна предупредила: чем меньше движений, тем быстрей возможное выздоровление) лежал на своем дощатом ложе и самозабвенно мечтал о том времени, когда наконец поднимусь на ноги. Я не жаловался, не сетовал на судьбу. Особенно напрягался, когда приходила Авророва: шутил и смеялся вместе со всеми. Она, правда, весьма подозрительно посматривала на меня, когда на вопрос: "Побаливает?" - я как можно увереннее отвечал: "Ни капли!"
Но чем дальше, тем трудней мне было играть роль этакого лентяя, лежебоки на госпитальной койке. Постепенно стал очень мнительным, настороженным. Стоит ребятам обменяться парой слов так, что я не слышу, о чем речь, кажется, что они жалеют меня. Нахмурится лишний раз Вера Павловна - плохи, думаю, мои дела.
А ей просто-напросто было трудно. Хороший хирург, В. П. Авророва по многу часов проводила в операционной. Поток раненых увеличивался. Фашисты снова форсировали Керченский пролив и уже наступали на Таманском полуострове, продвигались к Нижнему Дону, стремясь овладеть Северным Кавказом.
Врачам приходилось работать без устали. И все-таки Вера Павловна находила минутку-другую, чтобы забежать к нам в палату, рассказать новости, пошутить. Как могла, она поддерживала настроение раненых, вселяла уверенность в скором возвращении в строй.
Да, как это ни кажется странным, смеялись мы и тогда, в суровые дни лета 1942 года. Смеялись, рассматривая в газетах остроумные карикатуры Кукрыниксов, смеялись, слушая по радио злые и веселые куплеты Леонида Утесова. Смеялись, подшучивая друг над другом. И смех, как лекарство, помогал побеждать и недуг и хандру. Смех - это оптимизм, вера в то, что наше дело правое и, как бы трудно ни было, победа - за нами.
В госпиталь часто приходили шефы: школьники Краснодара, работники заводов, профессиональные артисты. Каждое посещение умножало душевные силы, вызывало желание быстрее выздороветь.
И опять я верил, что буду в воздухе и еще не раз в сетку прицела моего истребителя попадет зловещий крест вражеского самолета.
Быстро летело время. Уходили, подлечившись, одни, прибывали новые раненые. С трудом выписавшись раньше срока, уехал в часть Иван Базаров. Откуда-то узнал, что наш полк перебазируется на Крымский полуостров на помощь осажденному Севастополю. Разъезжались и остальные обитатели нашей палаты. Только я продолжал по-прежнему лежать на дощатом щите. Позвоночник болел. Но все реже наступали приступы резкой боли. Она стала глухой, томящей. Я воспрянул духом, довольна была и Вера Павловна Авророва.
- Ну вот, товарищ Василий! - с обаятельной улыбкой говорила она. Скоро, пожалуй, я вам разрешу подниматься.
И эти слова действовали на меня лучше любого лекарства.
Угнетало другое: немецко-фашистские войска продолжали наступление, наши наземные части вели упорные оборонительные бои. Вновь прибывшие раненые летчики, которые многое видели "сверху", рассказывали, что у противника на краснодарском и ставропольском направлениях много танков. Сухая летняя погода, равнинная местность позволяли использовать их очень эффективно.
В начале июля было опубликовано сообщение Совинформбюро "250 дней героической обороны Севастополя", в котором рассказывалось о героизме его защитников, о последних ожесточенных боях, приводились цифры вражеских потерь. Дорогой ценой расплатились немецко-фашистские войска за взятие севастопольской твердыни.
После этого сообщения мне не давали покоя мысли о судьбе полка, боевых товарищей. Где они сейчас? Кто остался жив? Кого еще занесли в списки боевых потерь? Как Виктор Головко? Он ведь уже должен стать ведущим пары. Успел ли Иван Базаров попасть в полк до перелета под Севастополь? Вряд ли теперь я скоро узнаю об этом.
Неуютно в холодном, жестком гипсовом кожухе, трудно лежать почти без движения и совсем тяжело от недобрых дум и бесконечных сомнений... Но вот однажды в палату вошла Вера Павловна. Вошла, как всегда, с улыбкой на милом, приветливом и очень усталом лице. Подошла к койке, но не села, как обычно, на табуретку, а отодвинула ее ногой в сторону.
- Ну-ка, вставайте, уважаемый товарищ Василий, - произнесла она строгим и будничным голосом, словно я лег пять минут назад.
Ни в коей мере, даже на малейшее мгновение, не принял я слова врача всерьез.
- Вставайте, вставайте. Хватит гонять лодыря!
- Вера Павловна?! - До меня стал доходить смысл сказанного.
- Товарищ Шевчук! Долго я вас буду уговаривать? Учтите, у меня очень мало времени. Раненых много. Вставайте!
Мне стало так страшно, как никогда, пожалуй: лицо покрылось холодной испариной, руки, которыми пытался взяться за доски щита, мелко, предательски дрожали и совершенно не слушались меня.
Сколько раз я думал, мечтал об этих минутах, сколько раз мысленно проделывал необходимые движения! А оказалось гораздо сложнее. Не без труда удалось мне приподняться на постели. А уж как меня развернули и помогли встать - почти не помню. В глазах все вдруг поплыло, закружилось, и я сразу же опустился на койку. Боль электрическим током пробила позвоночник от поясницы до шеи. И только тут полностью осознал происходящее: "Мне же нужно ходить! Ходи-и-ить!" - заглушил я возникшую боль и без помощи санитара, взявшись за спинку кровати, встал. По-прежнему, словно палуба, качался пол под непослушными ногами, опять кружились в глазах лица, двери, окна... Но, подхваченный быстрыми руками Веры Павловны и санитара, я не упал.
...И вот под ободряющими взглядами соседей по палате делаю шаг, второй. Вряд ли это похоже на шаги, скорее всего, я просто потоптался на месте.
- Для первого раза хватит, - заключила Авророва. - Отдыхайте. Все будет хорошо. - Вера Павловна пододвинула табуретку и присела: - Дайте-ка пульс. Так, очень хорошо, дорогой товарищ Шевчук! И встали, и бегать будете!
Но я, совсем ошалевший от радости и от боли, не удержался:
- А летать?
- Опять двадцать пять. - Вера Павловна потрепала мне волосы. - Ходить научитесь, Шевчук, - и серьезно закончила: - Василий Михайлович, о полетах не может быть и речи...
Сейчас меня этот "приговор" не расстроил. Я был весь иод впечатлением своего "воскрешения". Долго лежал, возбужденный этим событием, лихорадочно прикидывал: "Отдохну. Снова встану. К вечеру "стояние" отработаю. Потом до двери самостоятельно. Потом в коридор. Потом..." Это "потом" рисовалось в самых радужных красках: я хожу, даже бегаю по госпитальному саду. Проходит полтора-два месяца, и выписываюсь, получаю документы. Нужно узнать, где наш полк, а вдруг где-нибудь поблизости?.. Если дадут отпуск, заскочу в Тбилиси - к жене, к дочке...
Но в конце июля, через неделю после того, как я впервые поднялся, началась эвакуация госпиталя. Немецко-фашистские войска угрожали Краснодару. Тяжелораненых красноармейцев увозили дальше, в тыл. Кто мог передвигаться самостоятельно, уезжал на долечивание домой. Много людей, еще не совсем окрепших, возвращались на фронт.
Вера Павловна определила меня к тем, кого увозили в тыловые госпитали. Я, однако, воспротивился, так как уже научился ходить - сначала с костылями, а последние два дня даже с палочкой, правда, не больше двухсот - трехсот метров. Уставали руки, ноги, болела спина.
Но всем своим видом я доказывал Вере Павловне, что к тяжелораненым не отношусь.
- Кого вы обманываете, Шевчук? Меня? - негодовала врач. - Что вы улыбаетесь? Это гримаса боли, а не улыбка... Что мне с вами делать?
В конце концов я предстал перед военно-врачебной комиссией, которая после долгого совещания вынесла решение: "Из-за тяжелого ранения позвоночника, полученного в воздушном бою, предоставить отпуск сроком на два месяца с последующим определением годности к службе в военное время".
Я попросил уточнить: "...к летной службе". Мне строго ответили:
- Товарищ Шевчук! Шуткам здесь не место. Подобная травма исключает любые возможности возвращения к летной работе. Хорошо, если вы через несколько месяцев сможете возвратиться в армию на нестроевую должность. Практически мы не имели права вас сейчас выписывать из госпиталя. Но... обстановка, сами видите, сложная. Танки противника рвутся к городу. Постарайтесь найти попутчика и завтра, а лучше сегодня, выезжайте... Впрочем, выписывая вас, мы учитываем ваше желание. Подумайте как следует.
Я поблагодарил членов комиссии и повторил просьбу о выписке, хотя сам побаивался предстоящей дороги в Тбилиси. Эвакуация проводилась с большими трудностями - не хватало машин для перевозки раненых, обслуживающий персонал сбился с ног. Мне не хотелось быть лишней обузой. Я надеялся на свою физическую выносливость, а главное, меня подгоняла мысль о скорой возможности увидеться с женой и дочкой. Кроме того, в самом Тбилиси находился штаб Закавказского военного округа, где можно было бы узнать о дислокации нашего полка.
Вместо тяжелого гипсового панциря мне надели легкий корсет. Во второй половине дня, облачившись в свое выгоревшее до белизны, аккуратно выглаженное обмундирование и реглан, я пошел проститься с Верой Павловной.
- Если бы вы знали, дорогой товарищ Василий, какой грех я беру на душу, - встретила меня в ординаторской Авророва.
- Почему, Вера Павловна?
- Дело в том, Василий Михайлович, что из-за этой абсолютно преждевременной выписки из госпиталя вы можете на всю жизнь остаться инвалидом, а этого я себе не прощу никогда. - Вера Павловна помолчала. Хотя я уже не раз видела такое, что никак не укладывается в привычные довоенные рамки медицинских понятий. Но, так или иначе, о самолетах забудьте. Привыкайте к земле. И прямо скажу - будьте готовы к тому, что это на всю жизнь...
Вера Павловна прошла по опустевшей ординаторской, остановилась, улыбнувшись своей прежней улыбкой, достала из кармана халата два блестящих рубиновой краснотой эмали "кубика".
- Вот вам вместо подарка. И чтобы форму одежды не нарушали, товарищ старший лейтенант, - она протянула мне командирские знаки различия. - Ну, а вместо ордена могу только дырочку на гимнастерке провернуть.
Дорогой мой доктор! Милая Вера Павловна! Я и не подумал об этом. Воздушные бои, за которые я был удостоен ордена, стали уже далеким прошлым, а на моих глазах люди ежедневно вершили свой безыменный подвиг - подвиг возвращения в строй тысяч раненых. Каждый из нас кроме лечения получал от медицинских работников ничем не измеримую душевную теплоту, заботу, внимание. Каждого отъезжающего - а нас было очень много в те дни - всеми правдами и неправдами обеспечивали местом в поездах, что было совсем не легким делом. Сестра, с помощью которой я пробрался в вагон, предупредила соседей о том, что я тяжелораненый летчик, да еще наговорила такого о моем героизме на фронте, что мне стало не по себе...
Тбилиси встретил меня как прифронтовой город: затемненные окна, военные патрули, указатели "В бомбоубежище". По улице Руставели шел большой отряд ополченцев. Это было так неожиданно: Тбилиси всегда представлялся мне светлым, солнечным, говорливым. Я считал город надежно укрытым горами. Да и жена писала, что у них все тихо, все спокойно. Оказалось, что сюда не раз прилетали фашистские самолеты-разведчики, что город активно готовится к обороне.
Вот и улица, которую знал по письмам и куда стремился всем сердцем. Квартира номер... Жена писала, что получила прекрасную сухую и светлую комнату. Я представлял это жилье на втором этаже с балконом, увитым зеленью. А на самом деле еле разыскал в темном дворике вход в полуподвальное помещение. И... вот долгожданная встреча. Слезы неожиданного счастья (жена даже не подозревала о том, что я могу приехать), заплакала даже дочка, испугавшись высокого, худого, небритого человека в реглане, с тощим вещевым мешком и палкой в руке. Да и как она могла узнать отца? Когда я уезжал на фронт, ей было полтора года.
Улеглись волнения первых минут встречи. Эльвира уже освоилась и играла у меня на коленях. Жена сбегала к соседям за керосинкой. Поставила большую кастрюлю воды (в дороге я основательно пропылился). Заставила меня чистить картошку, а когда увидела, как я срезаю кожуру, ахнула и отобрала у меня ножик. Из-под ее пальцев быстро потекли тонкие, почти прозрачные, как папиросная бумага, очистки.
Вода закипала. Жена приготовила таз, достала бережно завернутый в тряпицу кусочек мыла. Стесняясь, я начал раздеваться. Увидев мой "корсет", жена охнула и опять в слезы. Не без труда успокоил ее, приговаривая, что это временно, что уже все в порядке.
Я попросил чистое белье, помня, что где-то дома оно должно быть. Жена растерялась.
- А у тебя с собой разве нет?
Оказывается, весной заболела Эльвира. Нужно было усиленное питание. А откуда оно? По карточкам выдавали только хлеб с примесями да комбижир. На мой лейтенантский аттестат и скромную Шурину зарплату по рыночным ценам много не купишь. Выход предложила подруга. Нужно поехать в деревню и поменять кое-что из вещей на продукты.
А какие вещи были в то время у семьи лейтенанта? Пару своих приличных платьишек да мое белье - вот и все, что могла взять жена для обмена.
Исколесив с подругой много деревень, они нигде не нашли желающих приобрести вещи. Один повстречавшийся человек подсказал им, что в таком-то селе богатый народ, но ехать туда далеко. Подходили к концу деньги и последняя из взятых на дорогу горбушек хлеба.
Шура смеялась, рассказывая о том, как их без билета сняли ночью с поезда, посадили в какую-то комнатушку, где продержали до утра.
Утром, когда их отпустили, смогли обменять вещи и привезли маслица немного, крупы, картошки.
Да, наше дело на фронте было смертельно опасным. Но разве легко жить в постоянном страхе за близкого тебе человека - отца, сына, мужа, которых, ты знаешь, могут убить в любое время?
А тот, кто погибал, невольно перекладывал ответственность за своих детей, за их будущее на те же, такие слабые и такие сильные женские, на уже вдовьи плечи.
С улыбкой... сквозь слезы, но с улыбкой, рассказывали при встрече женщины тыла мужьям-фронтовикам о своей жизни.
На следующий день я отправился в комендатуру встать на учет. У пожилого капитана, просматривающего документы, спросил адрес штаба округа. На вопрос: "Зачем?" - ответил, что хочу узнать местонахождение своего полка.
- Судя по документам о ранении, вам нужно искать госпиталь или, по крайней мере, гарнизонную поликлинику, товарищ старший лейтенант, посоветовал капитан. - Какой там полк! Пришьют вот такую нашивку, - он коснулся ладонью правой стороны груди, где желтел знак тяжелого ранения, и... Я третий месяц в действующую прошусь. Батальоном командовал. А тут письмоводитель, штампики фронтовикам ставлю, - он иронически серьезно выбрал из коробки какую-то печать, подышал на нее и шлепнул на мой отпускной билет. Взял ручку, вывел дату.
- Вот так, товарищ старший лейтенант, встали вы на учет двенадцатого августа, а одиннадцатого, вчера, Краснодар сдали. А я штампики ставлю... Вот так, - повторил он, словно издеваясь над собой.
Чувствовалось, что на душе у капитана наболело, и я убедительно попросил дать мне адрес штаба округа.
- Надеешься? - перешел он на "ты". - Это хорошо. Я тоже надеюсь. Не может быть, чтобы мы, старые вояки, не понадобились. И мы еще, - показал он кому-то кулак, - повоюем!
"Мы еще повоюем!" - эти слова стали теперь и моим лозунгом.
В штабе округа сведений о 247-м истребительном авиационном полку пока не было, но обещали узнать адрес. Командир, с которым я беседовал, повторил мысль капитана из комендатуры: о фронте мне лучше не думать.
- Вы не волнуйтесь. Подлечитесь, получите решение медицинской комиссии, и мы вам найдем место, - заключил он беседу.
Оставалось действительно одно - скорей подлечиться. В военной поликлинике меня встретили заботливые люди, такие же, как и в госпитале: назначили целый -комплекс процедур, а вскоре посоветовали заказать легко снимающийся корсет специальной конструкции. Дали адрес сапожника, пояснив, что он может сшить все.
Старый грузин, долго не понимавший, что от него требуется, наконец разобрался и горячо взялся за дело. Тщательно сняв мерку, усадил меня тут же в угол на что-то мягкое, прикрытое ковром, поставил чай.
- Сиди, дарагой. Будет тебе такой карсэт... Зачем карсэт? Это женское слово. Тебе жилет сдэлаем. Кольчугу сдэлаем.
Потом долго что-то рисовал на старой газете, перечеркивал, снова водил огрызком карандаша. Он даже не взглянул на рисунок "кольчуги", выданный мне в поликлинике. Ловко орудуя остро заточенным ножом, что-то выкроил из обрезков брезента и кожи.
Старик все делал точно рассчитанными движениями, не торопясь, но и без малейшего промедления: что-то прошил на старенькой швейной машине, взял две иглы, и они быстро заскользили навстречу друг другу. Работал молча.
Спустя некоторое время мастер попросил меня снять гимнастерку и, примеряя этот ладно сшитый "жилет", все приговаривал:
- Вот так, дарагой. Старый Вано не знает, зачем это. Но он понимает, что это нужно воину. А раз воину - значит, он сделает быстро и хорошо.
Действительно, корсет, или, как его назвал сапожник Вано, "жилет", плотно облегал мою фигуру от пояса до шеи. Его можно было затянуть туже, слабей, а главное, можно было снять и дать отдохнуть телу.
Старик долго любовался своей необычной работой. Ходил вокруг меня, цокал языком и вовсю нахваливал себя:
- Ах, какой старый Вано молодец! Какой молодец! Никогда такой вещи не шил. А тут сшил. Как сшил? Пасматри, дарагой! Сам пасматри! Всю жизнь Вано сапоги шил. Хорошие сапоги шил. А такого не пробовал. А сшил! Мастер Вано!
Я уж грешным делом подумал, что мастер Вано, так восторженно нахваливая себя, набивает цену. Но не успел я дотронуться до кармана, чтобы достать деньги, старый сапожник перехватил мою руку.
- Не абижай, дарагой. Я это не тебе лично делал. Я это Красной Армии делал. Если хочешь - Советской страна делал. А ты - дэнги хочешь платить. Не абижай.
Старик заставил меня пройтись по комнате, наклониться, присесть, потянуться. Было больно, но я не мог не доставить ему удовольствия. "Жилет" почти не стеснял движений и в то же время плотно облегал торс, не царапал тело, как мой высохший и обтрепанный гипсовый корсет.
Потом мы пили с ним крепкий душистый чай с изюмом вместо сахара. Старик рассказал о своих сыновьях. Старший - командир, воюет на Севере, недавно прислал письмо: сообщает, что все в порядке, наградили орденом. Младший, в этом году кончивший школу, находится в Тбилиси.
- Воевать учится, - с гордостью рассказывал мастер Вано, - он по горам ловко лазит. Враг думает Кавказские горы взять. Не выйдет! Сам ружье возьму, на перевал пойду, бить фашиста будэм! - горячился он.
"Кольчуга" мастера Вано сослужил" мне неоценимую службу. Хитроумной конструкции, сделанный на совесть, корсет жестко фиксировал позвоночник, страховал поврежденные позвонки. В то же время он почти не мешал движениям рук, корпуса и позволял выполнять ряд физических упражнений, не дававших суставам привыкнуть к неподвижности.
Мне это уже практически не грозило. "Жилет" легко можно было снять и сделать массаж, очень способствующий восстановлению эластичности и подвижности позвоночника. В нем я чувствовал себя более уверенно, не опасался неосторожных движений и с каждым днем все больше и больше ходил по городу. Пробовал даже забираться в горы, чтобы дать организму максимальную нагрузку. Здоровье заметно улучшалось. И хотя врачебная комиссия, перед которой я предстал после окончания отпуска, продлила его еще на месяц, до конца сентября, я почти уверовал в полное свое выздоровление.
В штабе, куда я периодически заходил узнать о своем полку, предлагали (если врачебная комиссия оставит в армии) должность диспетчера в отдел перелетов. Я понимал - кому-то нужно быть и диспетчером, но себя видел только в кабине истребителя и не только в мечтах. Я готовился к полетам, каждый день по нескольку раз занимался тренажом. Мысленно представлял кабину самолета, ребристую ручку управления в ладони, видел прицел, приборную доску, припоминал каждую царапинку на ней. Вот эта - зигзагом идущая слева от высотомера - небрежность механика: отвертка соскользнула. В верхнем правом углу - вмятина от осколка зенитного снаряда. Кусочек металла, который мог попасть в меня, на память взял механик.
Но не только эти особенности отличали мой истребитель. Он, как и любой самолет, как человек, имел свой характер, отличия от других машин Я знал их до малейших тонкостей. Знал, что при разбеге нужно чуть повременить поднимать хвост, что во второй половине боевого разворота он очень чутко реагирует на дачу ноги, а при выводе из пикирования больше, чем на других самолетах, следует выбирать ручку из нейтрального положения. Я знал каждую заплатку на его теле, которые накладывали заботливые руки механика после боя. Я знал его слабые и сильные стороны лучше, чем свои собственные.
Сейчас, дома, в полутемной комнате я садился на стул, как в чашу сиденья самолета, и мысленно, повторяя все действия, взлетал, пилотировал, вел бой, садился. Это была не детская игра, а настоящая продуманная до мелочей тренировка. Еще инструктор в летной школе говорил: "Десять раз слетал в воображении, считай, что один раз был в воздухе". Во время такого тренажа я нередко ловил себя на неправильных "действиях": то пропущу что-то, то нарушу последовательность в распределении внимания - тогда все сначала: с посадки в кабину, со взлета. Словом, готовился так, будто завтра вылет. А когда он будет на самом деле?..
Вести с фронта были неутешительные: жестокие бои шли в предгорьях Кавказа, от Тбилиси до противника - чуть больше ста пятидесяти километров, в Сталинграде критическое положение.
В эти дни я и пришел на военно-врачебную комиссию. Физически я чувствовал себя неплохо: ходил свободно, мог поднимать и переносить тяжести, небольшие, правда, при наклоне пальцами рук доставал почти до пола. Хотя в позвоночнике и возникала боль, я уже научился ничем не выдавать ее. В общем считал себя годным к военной службе и был убежден, что нужен фронту.
В ожидании вызова в кабинет произошел инцидент, надолго оставивший у меня неприятный осадок. Я сидел, поставив палку между колен, положив на нее руки. Рядом присел старший лейтенант. Поздоровался. Я кивнул головой. Разговаривать не очень хотелось: все-таки волновался и сейчас продумывал еще раз свое поведение перед врачами. Но старший лейтенант оказался разговорчивым парнем: сначала рассказал про свое ранение, потом начал расспрашивать меня.
Я неохотно ответил:
- Позвоночник.
Старший лейтенант аж подскочил на стуле.
- И ты на фронт хочешь?! Да с такой раной... цепляй себе желтую полоску на грудь и ходи гоголем. Мне бы такое... Я, старшой, хочу сачкануть от армии, во всяком случае, от действующей! Не могу больше на фронт. Я уже кровь за Родину пролил! Хватит. Пусть другие воюют...
Не знаю, какие слова меня больше задели - то ли "пусть другие воюют", то ли кощунственно прозвучавшие: "кровь за Родину пролил". Первый раз и последний слышал я, как спекулируют "кровью за Родину". И хотя никогда не отличался вспыльчивостью, кулаки у меня сжались сами по себе - сейчас получит... Но тут меня, к счастью, пригласили в кабинет. Судьба моя решилась быстро. Заключение комиссии как приговор: "Ввиду тяжелого ранения позвоночного столба признать негодным к летной службе. Считать возможным использование в военное время на нестроевой работе в тыловых частях". Не помогли никакие мои просьбы, доводы. Непреклонный вид всех без исключения членов комиссии говорил: "Сделать ничего не можем".