Страница:
Осенив меня крестным знамением, он протянул маленькую, сухонькую ручку, которую я, на всякий случай, символически поцеловал. Вроде сделал я все это как положено, и никакой неловкости не возникло. Со стороны это, вероятно, выглядело забавно, как обращение язычника, учитывая мой парчовый халат и феску, но никто не вникал в подобные мелочи: предок по причине усилившегося опьянения, отец Евлампий по старости и непривычке к гвардейским темпам пития Антона Ивановича.
Посидев с ними несколько минут и осознав, что догнать собутыльников уже не смогу, я извинился и отправился навещать болящих, из коих выбрал, естественно, Алевтину.
В мое отсутствие она не теряла времени даром и взялась ремонтировать и подгонять по фигуре бальное платье из сундука. Я очень удивился ее прыти: вчера она не знала толком даже, как его надеть.
Невзирая на все треволнения, чувствовала Аля себя вполне сносно. Хрипы в легких почти исчезли, и ни о какой высокой температуре не было и речи. Вольный воздух, деревенская пища и восприимчивость к лекарствам поставили ее на ноги за два дня.
Однако веселости выздоровление ей не прибавило. Была она еще грустная и бледная. Я попытался ее развеселить, но добился только нескольких вымученных улыбок. Пришлось искать причину ее подавленного состояния. Все оказалось просто и на поверхности.
Дело оказалась в даре старухи Ульяны. Как я и предполагал, способность проникать в чужие мысли давала его обладателю не только преимущества, но и грозила душевными травмами. Теперь Але пришлось напрямую столкнуться с людским лицемерием, причем безо всякой моральной подготовки.
Оставшись одна, Алевтина надумала заняться ремонтом платья и пошла в девичью за своими портняжными причиндалами. Товарки встретили ее ласково и льстиво. Естественно, все в доме были в курсе того, что происходит, и ни у кого не было желания ссориться с «фавориткой» барского родича, да еще, как выяснилось сегодня утром, связанного с «нечистым». А так как действие равно противодействию, то чем больше ей льстили в глаза, тем хуже о ней думали.
Что бы хоть как-то успокоить мою наивную простушку, мне пришлось прочитать ей целую лекцию о классовых и межличностных отношениях. Апеллируя к ее добросердечию и чувству справедливости, я попытался объяснить, какие эмоции должны испытывать люди к человеку, незаслуженно, по их мнению, возвышенному из рабского состояния, в котором сами они остаются.
Мои разъяснения, кажется, заронили в простую душу первые революционные семена социальной справедливости. Как бы то ни было, Аля немного успокоилась и по-христиански простила грязные мысли своим тайным недоброжелателям.
Оставив ее осмысливать новую информацию, я вернулся в мужскую компанию.
Добрые самаритяне клевали носами и перебрасывались вялыми репликами. Мое появление и приближение обеденного времени немного их взбодрило. Отец Евлампий принялся рассказывать, когда и что он съел вкусного за последнее время. Язык его был довольно своеобразен, какая-то малопонятная для меня смесь русского и церковнославянского. Антон Иванович внимательно слушал священника, отпуская несуразные реплики.
Нудно гудели неистребимые мухи. Вокруг стола слонялись вялые, невыспавшиеся слуги, не торопясь менять остатки завтрака на обеденные приборы. Судя по состоянию, из которого я выводил Петухова, трапеза не прекращалась вторые сутки.
Появилась красавица Маруся и внесла сумятицу и нервозность в обстановку. Она, как верная подруга, не оставляла своего сюзерена в тяжком застолье и была в том градусе, когда дам обычно тянет на скандал и выяснение отношений. Присутствие духовной персоны немного сдерживало ее темперамент, однако истеричные ноты в голосе позволяли предположить, что ее сдержанности хватит ненадолго.
– А почему меня не известили, что подают обед?! – вдруг раздался сдавленный бас, и перед нами возник несостоявшийся покойник.
Выглядел он еще неважно, но по столу глазами шарил с завидной резвостью.
– Что, батя, соборовать меня явился?! – весело спросил он отца Евлампия. – Зря надеялся, нашлись добрые люди, не дали помереть чистой душе! Вот он, благодетель и чудотворец! – объявила чистая и простая душа, показывая на меня пальцем. – С того света вернул, чтобы вы без компании не остались!
Судя по всему, Иван Иванович принадлежал к часто встречающемуся на Руси типу наглых приживалов, прячущих свою скаредность и жлобство под маской балагурства и простоты. Все это было написано крупными мазками на его глуповато-хитрой морде.
Иван Иванович подошел ко мне и с чувством пожал руку.
– Премного-с благодарен, – произнес он. – Чувствительно, можно сказать, тронут.
– Лучше деньгами, – ответил я, глядя ему прямо в выпуклые, наглые глаза.
– А вы, я вижу, шутник, милостивый государь! – ответил Петухов, натужно захохотав, и разом потерял ко мне всякий интерес.
Под первое блюдо разговор коснулся актуальной медицинской темы. Представления наших предков о лечении и лекарствах были совершенно дикие. Я с интересом слушал ахинею, которую они несли. Признав достижения науки, они тут же перешли к рассказам о фантастических случаях чудесных исцелений. По батюшкиным версиям, исцеляли молитвы и иконы, по Петуховским, – он оказался отставным полковником, – захудалые солдаты и полковые лекаря.
– Лежит, значит, генерал Апраксин у себя на квартире и помирать собирается, – рассказывал, в частности, Иван Иванович, – а вокруг него пять первейших лекарей из немцев. И так его лечат, и этак – ничего не помогает. Нихт, говорят, ферштейн, вас из дас, никакая наша немецкая наука эту болезнь вылечить не может. Ез ист капут герр генерал. Тут к адъютанту подходит самый замухрыжный солдатик, навроде ротного дурачка, и говорит: «Позвольте мне постараться, ваше благородие, его превосходительству поспособствовать». Адъютант подумал и говорит: «Изволь, а как не поможешь, велю сквозь строй». Вошел тот солдатик по фамилии Шандыбин в генеральскую спальню, встал на колени, произнес молитву, потом поднялся на ноги, поводил над Апраксиным рукой, перекрестил его и ушел, словом не обмолвившись. Только он за дверь, а генерал открыл глаза и встал здоровей здорового. Сам тому свидетелем был. Немцы только глазами лупают, ничего понять не могут. А был тот солдат по имени Васька Шандыбин из Смоленской губернии.
– Знать, Господь не попустил! – благостным голосом объявил батюшка. – Благослови его Господи и многая лета!
Фамилия солдата показалась мне знакомой. Я покопался в памяти и вспомнил одного очень колоритного Народного депутата.
– А каков он, ваш Шандыбин, был из себя, – спросил я, – морда кувшинная и голова дыней?
Петухов задумался, потом вспомнил:
– Нет, у того голова была арбузом.
– А вот я случай знаю, – заторопился батюшка Евлампий встрять в паузу. – Владыка наш архиерей Феоктистий, блаженной жизни иерей…
– Пошли искать Шандыбина, – перебил батюшку полковник, – а его и след простыл…
– Однажды был на богомолье в Новом Афоне…
– Туда – нет, сюда – нет…
Между тем принесли жаркое. Антон Иванович, не слушая гостей, амурничал с Марусей, и она заливисто хохотала его шуткам. Гости оставили праздные разговоры и опять взялись за еду, выбирая куски получше. Петухов жадно жевал, набивая опорожненное брюхо, священник отрезал мясо маленькими кусочками и пачкал бороду соусом.
– А скажи-ка мне, голубчик, – обратился ко мне поп, – ты какой будешь веры, нашей или турецкой?
– Вашей, – ответил я.
Краткий ответ не устроил батюшку, лишая темы для разговора. Он спешил застолбить участок, пока Петухов ворочал во рту куски мяса.
– А согласись со мной, голубчик, что наша вера правильней турецкой.
– Об чем звук, – невразумительно согласился я.
– И песнопения наши не в пример лучше турецких.
– Песнопения особенно, – опять подтвердил я правильность вкуса священника.
– А что у турков за вера, басурманская что ли? – поинтересовался Петухов между двумя проглоченными кусками.
– Нет, – подумав, ответил батюшка Евлампий, – басурманская вера у татар, а у турков вера турецкая.
– А во что они верят? – серьезным голосом спросил я.
– В нечистого, – перекрестившись, ответил священник.
– А я слышал, что в Аллаха, – не отставал я от новоявленного теолога.
– Все суть одна, – уточнил поп.
– Да вы никак Коран читали, коли все знаете?
– Он и по-русски-то читать не умеет, не то что по-турецки или арабски, – встрял в разговор Антон Иванович, отрываясь от осязания Маруськиных прелестей.
– Неужто правда? – искренне удивился я.
– Не сподобил Господь уразуметь науку сию, – грустно посетовал батюшка.
– А как же вы служите?
– По Господнему наущению, – сообщил священник, и начал путано и многословно объяснять, что в служении Господу главное не грамота, а вера и совесть.
Такие идеи я слышал в родном Отечестве и в более поздние времена. В зал, между тем, вошел мой Тихон и сказал, ни к кому конкретно не обращаясь:
– Барин, там Фрол Котомкин просится, сказывает, вызывали.
– Кто есть сей Фрол? – поинтересовался, с трудом поднимая веки, предок.
– Портной, – ответил Тихон.
– Это к тебе, – сказал Антон Иванович. – Ты, кажись, хотел себе фрак сшить.
– Отведи его ко мне в комнату, – велел я Тихону, с облегчением покидая скучную компанию.
Глава четырнадцатая
Посидев с ними несколько минут и осознав, что догнать собутыльников уже не смогу, я извинился и отправился навещать болящих, из коих выбрал, естественно, Алевтину.
В мое отсутствие она не теряла времени даром и взялась ремонтировать и подгонять по фигуре бальное платье из сундука. Я очень удивился ее прыти: вчера она не знала толком даже, как его надеть.
Невзирая на все треволнения, чувствовала Аля себя вполне сносно. Хрипы в легких почти исчезли, и ни о какой высокой температуре не было и речи. Вольный воздух, деревенская пища и восприимчивость к лекарствам поставили ее на ноги за два дня.
Однако веселости выздоровление ей не прибавило. Была она еще грустная и бледная. Я попытался ее развеселить, но добился только нескольких вымученных улыбок. Пришлось искать причину ее подавленного состояния. Все оказалось просто и на поверхности.
Дело оказалась в даре старухи Ульяны. Как я и предполагал, способность проникать в чужие мысли давала его обладателю не только преимущества, но и грозила душевными травмами. Теперь Але пришлось напрямую столкнуться с людским лицемерием, причем безо всякой моральной подготовки.
Оставшись одна, Алевтина надумала заняться ремонтом платья и пошла в девичью за своими портняжными причиндалами. Товарки встретили ее ласково и льстиво. Естественно, все в доме были в курсе того, что происходит, и ни у кого не было желания ссориться с «фавориткой» барского родича, да еще, как выяснилось сегодня утром, связанного с «нечистым». А так как действие равно противодействию, то чем больше ей льстили в глаза, тем хуже о ней думали.
Что бы хоть как-то успокоить мою наивную простушку, мне пришлось прочитать ей целую лекцию о классовых и межличностных отношениях. Апеллируя к ее добросердечию и чувству справедливости, я попытался объяснить, какие эмоции должны испытывать люди к человеку, незаслуженно, по их мнению, возвышенному из рабского состояния, в котором сами они остаются.
Мои разъяснения, кажется, заронили в простую душу первые революционные семена социальной справедливости. Как бы то ни было, Аля немного успокоилась и по-христиански простила грязные мысли своим тайным недоброжелателям.
Оставив ее осмысливать новую информацию, я вернулся в мужскую компанию.
Добрые самаритяне клевали носами и перебрасывались вялыми репликами. Мое появление и приближение обеденного времени немного их взбодрило. Отец Евлампий принялся рассказывать, когда и что он съел вкусного за последнее время. Язык его был довольно своеобразен, какая-то малопонятная для меня смесь русского и церковнославянского. Антон Иванович внимательно слушал священника, отпуская несуразные реплики.
Нудно гудели неистребимые мухи. Вокруг стола слонялись вялые, невыспавшиеся слуги, не торопясь менять остатки завтрака на обеденные приборы. Судя по состоянию, из которого я выводил Петухова, трапеза не прекращалась вторые сутки.
Появилась красавица Маруся и внесла сумятицу и нервозность в обстановку. Она, как верная подруга, не оставляла своего сюзерена в тяжком застолье и была в том градусе, когда дам обычно тянет на скандал и выяснение отношений. Присутствие духовной персоны немного сдерживало ее темперамент, однако истеричные ноты в голосе позволяли предположить, что ее сдержанности хватит ненадолго.
– А почему меня не известили, что подают обед?! – вдруг раздался сдавленный бас, и перед нами возник несостоявшийся покойник.
Выглядел он еще неважно, но по столу глазами шарил с завидной резвостью.
– Что, батя, соборовать меня явился?! – весело спросил он отца Евлампия. – Зря надеялся, нашлись добрые люди, не дали помереть чистой душе! Вот он, благодетель и чудотворец! – объявила чистая и простая душа, показывая на меня пальцем. – С того света вернул, чтобы вы без компании не остались!
Судя по всему, Иван Иванович принадлежал к часто встречающемуся на Руси типу наглых приживалов, прячущих свою скаредность и жлобство под маской балагурства и простоты. Все это было написано крупными мазками на его глуповато-хитрой морде.
Иван Иванович подошел ко мне и с чувством пожал руку.
– Премного-с благодарен, – произнес он. – Чувствительно, можно сказать, тронут.
– Лучше деньгами, – ответил я, глядя ему прямо в выпуклые, наглые глаза.
– А вы, я вижу, шутник, милостивый государь! – ответил Петухов, натужно захохотав, и разом потерял ко мне всякий интерес.
Под первое блюдо разговор коснулся актуальной медицинской темы. Представления наших предков о лечении и лекарствах были совершенно дикие. Я с интересом слушал ахинею, которую они несли. Признав достижения науки, они тут же перешли к рассказам о фантастических случаях чудесных исцелений. По батюшкиным версиям, исцеляли молитвы и иконы, по Петуховским, – он оказался отставным полковником, – захудалые солдаты и полковые лекаря.
– Лежит, значит, генерал Апраксин у себя на квартире и помирать собирается, – рассказывал, в частности, Иван Иванович, – а вокруг него пять первейших лекарей из немцев. И так его лечат, и этак – ничего не помогает. Нихт, говорят, ферштейн, вас из дас, никакая наша немецкая наука эту болезнь вылечить не может. Ез ист капут герр генерал. Тут к адъютанту подходит самый замухрыжный солдатик, навроде ротного дурачка, и говорит: «Позвольте мне постараться, ваше благородие, его превосходительству поспособствовать». Адъютант подумал и говорит: «Изволь, а как не поможешь, велю сквозь строй». Вошел тот солдатик по фамилии Шандыбин в генеральскую спальню, встал на колени, произнес молитву, потом поднялся на ноги, поводил над Апраксиным рукой, перекрестил его и ушел, словом не обмолвившись. Только он за дверь, а генерал открыл глаза и встал здоровей здорового. Сам тому свидетелем был. Немцы только глазами лупают, ничего понять не могут. А был тот солдат по имени Васька Шандыбин из Смоленской губернии.
– Знать, Господь не попустил! – благостным голосом объявил батюшка. – Благослови его Господи и многая лета!
Фамилия солдата показалась мне знакомой. Я покопался в памяти и вспомнил одного очень колоритного Народного депутата.
– А каков он, ваш Шандыбин, был из себя, – спросил я, – морда кувшинная и голова дыней?
Петухов задумался, потом вспомнил:
– Нет, у того голова была арбузом.
– А вот я случай знаю, – заторопился батюшка Евлампий встрять в паузу. – Владыка наш архиерей Феоктистий, блаженной жизни иерей…
– Пошли искать Шандыбина, – перебил батюшку полковник, – а его и след простыл…
– Однажды был на богомолье в Новом Афоне…
– Туда – нет, сюда – нет…
Между тем принесли жаркое. Антон Иванович, не слушая гостей, амурничал с Марусей, и она заливисто хохотала его шуткам. Гости оставили праздные разговоры и опять взялись за еду, выбирая куски получше. Петухов жадно жевал, набивая опорожненное брюхо, священник отрезал мясо маленькими кусочками и пачкал бороду соусом.
– А скажи-ка мне, голубчик, – обратился ко мне поп, – ты какой будешь веры, нашей или турецкой?
– Вашей, – ответил я.
Краткий ответ не устроил батюшку, лишая темы для разговора. Он спешил застолбить участок, пока Петухов ворочал во рту куски мяса.
– А согласись со мной, голубчик, что наша вера правильней турецкой.
– Об чем звук, – невразумительно согласился я.
– И песнопения наши не в пример лучше турецких.
– Песнопения особенно, – опять подтвердил я правильность вкуса священника.
– А что у турков за вера, басурманская что ли? – поинтересовался Петухов между двумя проглоченными кусками.
– Нет, – подумав, ответил батюшка Евлампий, – басурманская вера у татар, а у турков вера турецкая.
– А во что они верят? – серьезным голосом спросил я.
– В нечистого, – перекрестившись, ответил священник.
– А я слышал, что в Аллаха, – не отставал я от новоявленного теолога.
– Все суть одна, – уточнил поп.
– Да вы никак Коран читали, коли все знаете?
– Он и по-русски-то читать не умеет, не то что по-турецки или арабски, – встрял в разговор Антон Иванович, отрываясь от осязания Маруськиных прелестей.
– Неужто правда? – искренне удивился я.
– Не сподобил Господь уразуметь науку сию, – грустно посетовал батюшка.
– А как же вы служите?
– По Господнему наущению, – сообщил священник, и начал путано и многословно объяснять, что в служении Господу главное не грамота, а вера и совесть.
Такие идеи я слышал в родном Отечестве и в более поздние времена. В зал, между тем, вошел мой Тихон и сказал, ни к кому конкретно не обращаясь:
– Барин, там Фрол Котомкин просится, сказывает, вызывали.
– Кто есть сей Фрол? – поинтересовался, с трудом поднимая веки, предок.
– Портной, – ответил Тихон.
– Это к тебе, – сказал Антон Иванович. – Ты, кажись, хотел себе фрак сшить.
– Отведи его ко мне в комнату, – велел я Тихону, с облегчением покидая скучную компанию.
Глава четырнадцатая
Крепостной человек, портной на оброке Фрол Исаевич Котомкин оказался человеком лет пятидесяти в цивильной гoродской одежде с умным лицом и цепкими проницательными глазами. Войдя в комнату, он низко поклонился и представился, четко артикулируя слова:
– Фрол Исаев сын Котомкин, крепостной человек господина Крылова.
На крепостного крестьянина он не походил никаким образом. Я в свою очередь представился и протянул ему руку. По лицу портного скользнула удивленная улыбка, но тут же исчезла, и он вежливо, без подобострастия, ответил на приветствие.
– Прошу садиться, – пригласил я после окончания ритуала знакомства.
– Изволите иметь во мне нужду, ваше благородие? – спросил Котомкин, усаживаясь на стул.
– Мне нужно сшить кое-какое платье.
– Изволили прибыть из чужих краев?
– Почему вы так решили?
– У нас в России-с так не шьют-с.
– Изволил, и именно из чужих, потому хочу заказать полный комплект от белья до верхнего платья.
– Как прикажете-с. Не сочтите за грубость, не позволите ли полюбопытствовать чужеземным пошивом-с, – попросил портной, разглядывая штанины джинсов, видные из-под полы халата.
– Полюбопытствуйте, – неохотно разрешил я. Чтобы не снимать халата, я вытащил из рюкзака ветровку и подал портному.
Если не хочешь вызывать лишнего любопытства, следует быть по возможности открытым и не темнить по мелочам.
Я вспомнил, что швейная машинка была изобретена Зингером во второй половине XIX века, значит, портной никогда не видел машинной строчки. Мне стало интересно, как он ее оценит.
Котомкин долго крутил в руках ветровку, выворачивая ее, как только мог. Наконец он бережно сложил одежду и с поклоном вернул мне.
– Большие мастера шили, нам так не сшить.
– Мне так и не нужно, сделаете, как у вас принято.
Он посмотрел на меня проницательными, как будто что-то понимающими глазами и опять спросил:
– Изволили долго жить на чужбине?
– Почему вы так решили? По одежде?
– Никак нет-с, по обхождению. Изволите крепостного мужика на «вы» называть.
– Не очень-то вы похожи на крепостного. Скорее на богатого купца.
– А между тем пребываю в полном рабском состоянии.
– Понятно, большой оброк платить приходится.
– Это нам не страшно-с.
– А что вам страшно?
– Рабское состояние.
– Ну, с деньгами, да на оброке это не так страшно, как холопом в людской. Потом, как я слышал, и у крепостных какие-то права есть
– Никак нет-с. По указу Ее Императорского Величества от 1875 года мы, крепостные, лишены всех прав. За жалобу на помещика велено людей холопского звания наказывать кнутом, и челобитных от нас не принимать.
– Ни хрена себе, век золотой, век Екатерины! – опрометчиво сказал я. – Это она что, после пугачевского восстания так озверела?
– После бунта-с, – поправил меня портной.
– А что Павел? Он же все супротив матушки делает?
– Велено прикрепить к земле всех бродячих, кроме цыган.
– А выкупиться можно?
– Всех отпущенных холопов приказано вновь прикрепить к помещикам.
Я смутно помнил по школьной истории, что Александр, придя к власти, провел кое-какие реформы, ослабившие крепостнический гнет.
– Вы знаете, мне кажется, года через два-три будет маленькое послабление…
Фрол Исаевич смотрел на меня ждущими, верящими глазами.
– А относительно воли, ваше благородие, ничего?
Я отрицательно покачал головой.
– Вам не дожить, разве что внуку.
Котомкин поверил и понурился.
– А почему вы меня об этом спрашиваете? Правду за правду.
– Так посыльный про вас всю дорогу говорил. Приехал, мол, к барину в гости, простите великодушно, нечистый, огонь из пальца добывает, мертвых оживляет. Я бабьим сказкам не верю, но как вас самолично увидел, подумал, что не от мира сего человек. Решил, спрошу, за спрос голову не снимут…
– Может быть, я и не от мира вашего, спорить не буду, только никакого отношения ни к черту, ни к Богу не имею. Можете за свою душу ни бояться. Правда, лечить немного умею.
Мы помолчали.
– Да я и не боюсь, – серьезно сказал портной. – Черти такими не бывают. Так вам что сшить надобно?
Вопрос получился простой, но на засыпку. Я не имел ни малейшего представления, о том, что носили в XVIII веке.
– Как насчет камзола? – спросил я, вспомнив название старинной одежды.
– Изволите желать придворный?
– Нет, ко двору я пока не собираюсь, мне что-нибудь попроще.
Я вспомнил, что гоголевский Чичиков носил фрак «брусничного цвета с искрою», а потом сшил новый, «наварского пламени с дымом». Только жил он позже, в двадцатые годы следующего века. Я попытался вспомнить портреты Державина или Фонвизина, но в голове было пусто и свободно: какие-то пышные галстуки, а более никаких ассоциаций.
– Вы знаете, Фрол Исаевич, я отстал от российской моды и не знаю, что нынче носят в провинции, – решил я переложить проблему на плечи специалиста. – Мне бы что-нибудь повседневное, чтобы не бросаться в глаза.
– Ну, может быть, сюртук и панталоны? – спросил портной.
– Вот и хорошо, пусть будет сюртук.
– Какую материю предпочитаете?
Это для меня было еще сложнее покроя. Откуда мне знать, какие у них здесь материи?
– Ну, что-нибудь такое, качественное, неброских тонов, – выкрутился я.
– Темное предпочитаете или светлое, ваше благородие?
– Не то, чтобы темное, но и не очень светлое, – задумчиво ответил я, воспользовавшись вкусом Петра Ивановича Чичикова, уважавшего неопределенность. – Вы, голубчик, сами сообразите, я вам доверяю. Мне нужно платье, что бы крестьяне меня чертом не считали, и дворяне не шарахались. Подберите что-нибудь скромненькое и со вкусом.
Фрол Исаевич понимающе кивал головой. Потом поднял новые проблемы с отделкой и пуговицами. Вслед за тем мы долго обсуждали фасон рубашек: не то чтобы партикулярные (что это еще такое?), но и не очень военные. С бельем я покончил довольно быстро, заказав два «дворянских» комплекта и отказавшись от любых обсуждений фасонов.
Как и всякий специалист, тем более русский, портной обожал поговорить на профессиональные темы, ставящие непосвященного в нелепое положение: или со всем соглашаться и кивать, или спорить, не понимая, с чем.
– Стежки изволите предпочитать двойные или одинарные? – пристал ко мне Котомкин.
– Делайте двойные.
– Так толсто будет.
– Тогда одинарные.
– А не куце ли станет глядеться?
После решения теоретических вопросов, начались обмеры, с постоянными отвлечениями на особенности пошива моей необычной одежды, продолжающей производить на Фрола Исаевича шоковое впечатление. Я и сам, можно сказать, впервые в жизни обратил внимание на строчки, оверлоки, отделку петель и т.п. Представить, что все это с таким же качеством можно сделать вручную, было невозможно.
О цене мы не говорили, хотя этот вопрос меня и занимал. Тянуть деньги у Антона Ивановича на экипировку было неловко, халявничать, пользуясь крепостной зависимостью Котомкина, тем более. Как заработать деньги в чужой эпохе, я не представлял. Пришлось оставить этот вопрос открытым, понадеявшись на популярное понятие «авось».
Фрол Исаевич собирался шить на месте, в имении, вызвав себе в подмогу подмастерьев. Нужно было его прилично устроить.
Я пригласил ключницу и поручил портного ее заботам.
Все время визита Аля просидела на лавке со своим шитьем в руках, не вмешиваясь в наши переговоры.
– Ну, что, – спросил я ее, – не напугал я его?
– Не напугал, он думает, что ты «не от мира сего», как Христос, прости меня Господи, – сказала она и перекрестилась. – Еще у него беда большая, дочь единственная помирает. В людской ему сказали, что ты меня и толстого барина от смерти спас, он все хотел попросить за дочку, да робел.
– А что он за человек, как тебе показался?
– Хороший человек, нет у него на душе зла.
– Тихон! – позвал я.
Нетрезвый слуга просунул голову в двери и икнул.
– Пойди, приведи портного.
– Чичас, – пообещал Тихон и, опять икнув, исчез.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил я Алю.
– Хорошо.
– Ничего не болит? Голова, в груди?
– Спасибо, Алеша, все хорошо.
– В город со мной поедешь, дочку портного лечить?
Аля скромно потупила глаза:
– Поеду, коли возьмешь.
– Куда же я без тебя…
Наш разговор прервал осторожный стук в дверь.
– Войдите, – пригласил я. Вошел Фрол Исаевич.
– Изволили звать, ваше благородие?
– Изволил. Скажите, что там с вашей дочерью приключилось?
Вопрос портного напугал. Он остолбенелыми глазами смотрел на меня, пока не взял себя в руки.
– Помирает дочка, ваше благородие, сюда ехал, не чаял, что по возвращении в живых застану. Совсем плоха.
– Что с ней?
– Не могу знать, ваше благородие, должно быть, лихоманка. Ее немец лекарь пользует. Уже пять раз кровь отворял, не помогает. Знахарки ходят. Молебны я заказывал, а ей все хуже и хуже… Барин, я слыхал, ты мертвых воскрешаешь, аки Спаситель Лазаря… Век стану Бога молить… Шестеро деток было, все преставились, окромя Дуии. Да и та, видать, не жилец…
Он заплакал, беззвучно глотая слезы, и опустился на колени.
– Бросьте, Фрол Исаевич, как не стыдно. Никаких мертвых я не воскрешаю. Живым, по мере сил помогаю, это правда. Только безо всяких чудес.
– Спаси, барин, дочь, чем хошь отслужу, – попросил портной, так и не вставая с колен.
– До города далеко ли?
– Рядышком, рядышком, – радостно сказал он, отирая слезы. – Верст пятнадцать будет… с гаком. На двуколке часа в два доедем, а там и платье тебе спроворим, и барышне твоей.
Он так разволновался, что перестал добавлять в конце слов вежливое «-с» и Алю, одетую в холщовую рубаху, назвал не «девкой», а «барышней», что, как я заметил, ей чрезвычайно понравилось.
– Алешенька, поедем… – попросила она сладким голоском.
– Тихон! – закричал я.
– Чего изволите?
– Где барин?
– С гостями и девками в баню пошел.
– Что, и поп с ними?
Тихон хмыкнул и кивнул.
– Известно.
– Передашь барину, как вернется, что я с Котомкиным в город уехал и Алевтину с собой взял, как освобожусь, вернусь. А сейчас ступай на конюшню и вели конюху заложить двуколку Фрола Исаевича.
Собраться нам было, только подпоясаться. Портной уступил мне свой дорожный плащ, и я наконец смог снять душный парчовый халат. Аля собралась было нарядиться в «новое» платье, но я уговорил ее поехать в старом сарафане, чтобы не смущать людей.
Когда экипаж заложили, мы вышли во двор. Двуколка представляла собой примитивный безрессорный экипаж с двумя огромными колесами и одним сидением со спинкой, на котором с трудом могло поместиться три человека. От тряски седоков спасали только кожаные подушки, набитые конским волосом.
Котомкин сел за кучера, мы умостились рядом и тронулись в путь.
Везла нас симпатичная гнедая лошадка. Было около пяти часов вечера, солнце еще и не думало смирять свой пыл, так что в дорожном плаще портного оказалось жарко.
Мне тряская езда по пыльной грунтовке не нравилась, но Аля, впервые путешествующая в сознательном возрасте, была в восторге. Мало того, что ее провожали завистливые взгляды всей наличной на тот момент дворни, но впереди ждал огромный, загадочный мир – было от чего трусить и торжествовать.
Большой мир начинался проселками, заросшими травой, полями почти созревшей ржи и почтительными крестьянами, снимавшими при нашем приближении шапки. Потом дорога ушла в лес и стала более тряской.
По моим подсчетам пятнадцать верст давно кончились, остался немереный «гак». Котомкин подгонял и подгонял лошадку так, что она стала поворачивать голову и укоризненно косить глазом. Около восьми вечера наконец появились признаки приближающегося города. Потянулись огороды и редкие избы.
Городишко, в который мы направлялись, носил типовое имя Троицк и не прославился ни в седую старину, ни в позднейшие времена. Я, во всяком случае, никогда о нем не слышал. Обычный, говоря современным языком, районный центр с мощеной камнем центральной улицей, дощатыми тротуарами, почерневшими от времени корявыми избами с кривыми плетнями и высохшими, в связи с засушливым летом, «миргородскими» лужами.
Приличные дома стали попадаться только ближе к центру. Некоторые были даже каменными. Основную же долю «жилого фонда» составляли рубленные, почти крестьянские избы, приличную часть – бревенчатые дома на каменном подклете. Несколько домов, как я уже говорил, были вполне цивильными. Люди на улицах встречались довольно редко, зато в изобилии было домашней птицы, коз, телят и прочей живности. Мы миновали центр с двумя внушительного вида соборами и несколькими кирпичными зданиями присутственного типа. Аля крестилась на церкви и управы и глядела во все глаза, чтобы не упустить ничего из чудес цивилизации.
Я, напротив, ничему не удивлялся и с грустью думал о том, почему у нас все такое кривое и косое, и что имел в виду угрюмый режиссер Говорухин, стеная о чем-то нами потерянном в старой России.
Портной жил недалеко от центра. Вместо вывески на его воротах были намалеваны жилетка и панталоны. Дом был довольно большой. В нем обитали хозяева, подмастерья и ученики. Сама портняжная мастерская располагалась во флигеле в глубине двора.
Наше появление произвело переполох. Забегали какие-то люди, лошадь тотчас распрягли, и мальчик лет двенадцати начал «водить» ее по двору. С крыльца спустилась миловидная, дородная женщина с заплаканными глазами, как я догадался, хозяйка, и пригласила нас в дом.
– Как Дуня? – первым делом спросил ее Котомкин.
Женщина только горестно махнула рукой и принялась промокать глаза краешком головного платка.
– Плоха, совсем плоха, дохтур счас у нее.
Мы вошли в дом, и хозяин проводил нас прямиком к больной. В светелке царила полутьма и стоял тяжелый запах. На лавке у стены лежала под одеялом девушка, над ней возвышалась высокая сутулая фигура врача. При нашем появлении он повернулся и что-то сказал по-немецки.
В затемненной комнате, да еще против света, слепящего сквозь неплотно завешенное окно, я его не рассмотрел.
– Гуте аренд, герр доктор, – поприветствовал я его.
– Добри вечер, – ответил он мне по-русски.
Я подошел к больной. Худенькая девушка с бескровными губами и запавшими глазами с трудом приподняла веки.
– Здравствуй, Дуняша, – поздоровался я.
– Здрасти, барин, – чуть слышно, ответила она. Перед постелью на табурете стоял тазик, а доктор держал в руке ножичек, немного напоминающий современный скальпель.
– Вас ист чужой меншен? – строгим голосом спросил он портного.
– Их ист русиш доктор, – ответил я за Котомкина.
– Русиш доктор, ха-ха-ха! – демонстративно рассмеялся на мое представление немец, явно нарываясь на неприятности. – Велеть подать светчи, – приказал он хозяину. – Здесь ист один доктор – это ист доктор Винер! – немец пожевал губами и добавил: – Их делать операций.
Я подошел к окну, сорвал закрывающую его материю и распахнул раму.
– Велите принести воды вымыть руки, – сказал я портному. Тот поспешно вышел из комнаты.
– Их делать операций, – повторил немец, пораженный моей бесцеремонностью.
– Нихт операция, – рявкнул я, пресекая его попытку взять Дуню за руку. – Вали отсюда, придурок!
– Вас ист «придурок»? – растеряно спросил он. Как «придурок» по-немецки, я не знал и смог перевести только как «огромный дурак».
– Зи ист гроссе дункель.
Винер дернулся, но, наткнувшись на мой взгляд, не решился что-нибудь предпринять и встал у стены с оскорбленным видом.
«Аля, – отчетливо произнося слова, сказал я про себя, – попробуй понять, о чем думает девушка.»
Алевтина посмотрела на меня и кивнула.
В комнату вернулся Котомкин, а за ним парень с керамической корчагой и полотенцем. Я вымыл руки и велел всем выйти из комнаты. Остались только мы с Алей и доктор.
– Закрой дверь, – попросил я Алевтину. Она плотно прикрыла дверь.
– Фрол Исаев сын Котомкин, крепостной человек господина Крылова.
На крепостного крестьянина он не походил никаким образом. Я в свою очередь представился и протянул ему руку. По лицу портного скользнула удивленная улыбка, но тут же исчезла, и он вежливо, без подобострастия, ответил на приветствие.
– Прошу садиться, – пригласил я после окончания ритуала знакомства.
– Изволите иметь во мне нужду, ваше благородие? – спросил Котомкин, усаживаясь на стул.
– Мне нужно сшить кое-какое платье.
– Изволили прибыть из чужих краев?
– Почему вы так решили?
– У нас в России-с так не шьют-с.
– Изволил, и именно из чужих, потому хочу заказать полный комплект от белья до верхнего платья.
– Как прикажете-с. Не сочтите за грубость, не позволите ли полюбопытствовать чужеземным пошивом-с, – попросил портной, разглядывая штанины джинсов, видные из-под полы халата.
– Полюбопытствуйте, – неохотно разрешил я. Чтобы не снимать халата, я вытащил из рюкзака ветровку и подал портному.
Если не хочешь вызывать лишнего любопытства, следует быть по возможности открытым и не темнить по мелочам.
Я вспомнил, что швейная машинка была изобретена Зингером во второй половине XIX века, значит, портной никогда не видел машинной строчки. Мне стало интересно, как он ее оценит.
Котомкин долго крутил в руках ветровку, выворачивая ее, как только мог. Наконец он бережно сложил одежду и с поклоном вернул мне.
– Большие мастера шили, нам так не сшить.
– Мне так и не нужно, сделаете, как у вас принято.
Он посмотрел на меня проницательными, как будто что-то понимающими глазами и опять спросил:
– Изволили долго жить на чужбине?
– Почему вы так решили? По одежде?
– Никак нет-с, по обхождению. Изволите крепостного мужика на «вы» называть.
– Не очень-то вы похожи на крепостного. Скорее на богатого купца.
– А между тем пребываю в полном рабском состоянии.
– Понятно, большой оброк платить приходится.
– Это нам не страшно-с.
– А что вам страшно?
– Рабское состояние.
– Ну, с деньгами, да на оброке это не так страшно, как холопом в людской. Потом, как я слышал, и у крепостных какие-то права есть
– Никак нет-с. По указу Ее Императорского Величества от 1875 года мы, крепостные, лишены всех прав. За жалобу на помещика велено людей холопского звания наказывать кнутом, и челобитных от нас не принимать.
– Ни хрена себе, век золотой, век Екатерины! – опрометчиво сказал я. – Это она что, после пугачевского восстания так озверела?
– После бунта-с, – поправил меня портной.
– А что Павел? Он же все супротив матушки делает?
– Велено прикрепить к земле всех бродячих, кроме цыган.
– А выкупиться можно?
– Всех отпущенных холопов приказано вновь прикрепить к помещикам.
Я смутно помнил по школьной истории, что Александр, придя к власти, провел кое-какие реформы, ослабившие крепостнический гнет.
– Вы знаете, мне кажется, года через два-три будет маленькое послабление…
Фрол Исаевич смотрел на меня ждущими, верящими глазами.
– А относительно воли, ваше благородие, ничего?
Я отрицательно покачал головой.
– Вам не дожить, разве что внуку.
Котомкин поверил и понурился.
– А почему вы меня об этом спрашиваете? Правду за правду.
– Так посыльный про вас всю дорогу говорил. Приехал, мол, к барину в гости, простите великодушно, нечистый, огонь из пальца добывает, мертвых оживляет. Я бабьим сказкам не верю, но как вас самолично увидел, подумал, что не от мира сего человек. Решил, спрошу, за спрос голову не снимут…
– Может быть, я и не от мира вашего, спорить не буду, только никакого отношения ни к черту, ни к Богу не имею. Можете за свою душу ни бояться. Правда, лечить немного умею.
Мы помолчали.
– Да я и не боюсь, – серьезно сказал портной. – Черти такими не бывают. Так вам что сшить надобно?
Вопрос получился простой, но на засыпку. Я не имел ни малейшего представления, о том, что носили в XVIII веке.
– Как насчет камзола? – спросил я, вспомнив название старинной одежды.
– Изволите желать придворный?
– Нет, ко двору я пока не собираюсь, мне что-нибудь попроще.
Я вспомнил, что гоголевский Чичиков носил фрак «брусничного цвета с искрою», а потом сшил новый, «наварского пламени с дымом». Только жил он позже, в двадцатые годы следующего века. Я попытался вспомнить портреты Державина или Фонвизина, но в голове было пусто и свободно: какие-то пышные галстуки, а более никаких ассоциаций.
– Вы знаете, Фрол Исаевич, я отстал от российской моды и не знаю, что нынче носят в провинции, – решил я переложить проблему на плечи специалиста. – Мне бы что-нибудь повседневное, чтобы не бросаться в глаза.
– Ну, может быть, сюртук и панталоны? – спросил портной.
– Вот и хорошо, пусть будет сюртук.
– Какую материю предпочитаете?
Это для меня было еще сложнее покроя. Откуда мне знать, какие у них здесь материи?
– Ну, что-нибудь такое, качественное, неброских тонов, – выкрутился я.
– Темное предпочитаете или светлое, ваше благородие?
– Не то, чтобы темное, но и не очень светлое, – задумчиво ответил я, воспользовавшись вкусом Петра Ивановича Чичикова, уважавшего неопределенность. – Вы, голубчик, сами сообразите, я вам доверяю. Мне нужно платье, что бы крестьяне меня чертом не считали, и дворяне не шарахались. Подберите что-нибудь скромненькое и со вкусом.
Фрол Исаевич понимающе кивал головой. Потом поднял новые проблемы с отделкой и пуговицами. Вслед за тем мы долго обсуждали фасон рубашек: не то чтобы партикулярные (что это еще такое?), но и не очень военные. С бельем я покончил довольно быстро, заказав два «дворянских» комплекта и отказавшись от любых обсуждений фасонов.
Как и всякий специалист, тем более русский, портной обожал поговорить на профессиональные темы, ставящие непосвященного в нелепое положение: или со всем соглашаться и кивать, или спорить, не понимая, с чем.
– Стежки изволите предпочитать двойные или одинарные? – пристал ко мне Котомкин.
– Делайте двойные.
– Так толсто будет.
– Тогда одинарные.
– А не куце ли станет глядеться?
После решения теоретических вопросов, начались обмеры, с постоянными отвлечениями на особенности пошива моей необычной одежды, продолжающей производить на Фрола Исаевича шоковое впечатление. Я и сам, можно сказать, впервые в жизни обратил внимание на строчки, оверлоки, отделку петель и т.п. Представить, что все это с таким же качеством можно сделать вручную, было невозможно.
О цене мы не говорили, хотя этот вопрос меня и занимал. Тянуть деньги у Антона Ивановича на экипировку было неловко, халявничать, пользуясь крепостной зависимостью Котомкина, тем более. Как заработать деньги в чужой эпохе, я не представлял. Пришлось оставить этот вопрос открытым, понадеявшись на популярное понятие «авось».
Фрол Исаевич собирался шить на месте, в имении, вызвав себе в подмогу подмастерьев. Нужно было его прилично устроить.
Я пригласил ключницу и поручил портного ее заботам.
Все время визита Аля просидела на лавке со своим шитьем в руках, не вмешиваясь в наши переговоры.
– Ну, что, – спросил я ее, – не напугал я его?
– Не напугал, он думает, что ты «не от мира сего», как Христос, прости меня Господи, – сказала она и перекрестилась. – Еще у него беда большая, дочь единственная помирает. В людской ему сказали, что ты меня и толстого барина от смерти спас, он все хотел попросить за дочку, да робел.
– А что он за человек, как тебе показался?
– Хороший человек, нет у него на душе зла.
– Тихон! – позвал я.
Нетрезвый слуга просунул голову в двери и икнул.
– Пойди, приведи портного.
– Чичас, – пообещал Тихон и, опять икнув, исчез.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил я Алю.
– Хорошо.
– Ничего не болит? Голова, в груди?
– Спасибо, Алеша, все хорошо.
– В город со мной поедешь, дочку портного лечить?
Аля скромно потупила глаза:
– Поеду, коли возьмешь.
– Куда же я без тебя…
Наш разговор прервал осторожный стук в дверь.
– Войдите, – пригласил я. Вошел Фрол Исаевич.
– Изволили звать, ваше благородие?
– Изволил. Скажите, что там с вашей дочерью приключилось?
Вопрос портного напугал. Он остолбенелыми глазами смотрел на меня, пока не взял себя в руки.
– Помирает дочка, ваше благородие, сюда ехал, не чаял, что по возвращении в живых застану. Совсем плоха.
– Что с ней?
– Не могу знать, ваше благородие, должно быть, лихоманка. Ее немец лекарь пользует. Уже пять раз кровь отворял, не помогает. Знахарки ходят. Молебны я заказывал, а ей все хуже и хуже… Барин, я слыхал, ты мертвых воскрешаешь, аки Спаситель Лазаря… Век стану Бога молить… Шестеро деток было, все преставились, окромя Дуии. Да и та, видать, не жилец…
Он заплакал, беззвучно глотая слезы, и опустился на колени.
– Бросьте, Фрол Исаевич, как не стыдно. Никаких мертвых я не воскрешаю. Живым, по мере сил помогаю, это правда. Только безо всяких чудес.
– Спаси, барин, дочь, чем хошь отслужу, – попросил портной, так и не вставая с колен.
– До города далеко ли?
– Рядышком, рядышком, – радостно сказал он, отирая слезы. – Верст пятнадцать будет… с гаком. На двуколке часа в два доедем, а там и платье тебе спроворим, и барышне твоей.
Он так разволновался, что перестал добавлять в конце слов вежливое «-с» и Алю, одетую в холщовую рубаху, назвал не «девкой», а «барышней», что, как я заметил, ей чрезвычайно понравилось.
– Алешенька, поедем… – попросила она сладким голоском.
– Тихон! – закричал я.
– Чего изволите?
– Где барин?
– С гостями и девками в баню пошел.
– Что, и поп с ними?
Тихон хмыкнул и кивнул.
– Известно.
– Передашь барину, как вернется, что я с Котомкиным в город уехал и Алевтину с собой взял, как освобожусь, вернусь. А сейчас ступай на конюшню и вели конюху заложить двуколку Фрола Исаевича.
Собраться нам было, только подпоясаться. Портной уступил мне свой дорожный плащ, и я наконец смог снять душный парчовый халат. Аля собралась было нарядиться в «новое» платье, но я уговорил ее поехать в старом сарафане, чтобы не смущать людей.
Когда экипаж заложили, мы вышли во двор. Двуколка представляла собой примитивный безрессорный экипаж с двумя огромными колесами и одним сидением со спинкой, на котором с трудом могло поместиться три человека. От тряски седоков спасали только кожаные подушки, набитые конским волосом.
Котомкин сел за кучера, мы умостились рядом и тронулись в путь.
Везла нас симпатичная гнедая лошадка. Было около пяти часов вечера, солнце еще и не думало смирять свой пыл, так что в дорожном плаще портного оказалось жарко.
Мне тряская езда по пыльной грунтовке не нравилась, но Аля, впервые путешествующая в сознательном возрасте, была в восторге. Мало того, что ее провожали завистливые взгляды всей наличной на тот момент дворни, но впереди ждал огромный, загадочный мир – было от чего трусить и торжествовать.
Большой мир начинался проселками, заросшими травой, полями почти созревшей ржи и почтительными крестьянами, снимавшими при нашем приближении шапки. Потом дорога ушла в лес и стала более тряской.
По моим подсчетам пятнадцать верст давно кончились, остался немереный «гак». Котомкин подгонял и подгонял лошадку так, что она стала поворачивать голову и укоризненно косить глазом. Около восьми вечера наконец появились признаки приближающегося города. Потянулись огороды и редкие избы.
Городишко, в который мы направлялись, носил типовое имя Троицк и не прославился ни в седую старину, ни в позднейшие времена. Я, во всяком случае, никогда о нем не слышал. Обычный, говоря современным языком, районный центр с мощеной камнем центральной улицей, дощатыми тротуарами, почерневшими от времени корявыми избами с кривыми плетнями и высохшими, в связи с засушливым летом, «миргородскими» лужами.
Приличные дома стали попадаться только ближе к центру. Некоторые были даже каменными. Основную же долю «жилого фонда» составляли рубленные, почти крестьянские избы, приличную часть – бревенчатые дома на каменном подклете. Несколько домов, как я уже говорил, были вполне цивильными. Люди на улицах встречались довольно редко, зато в изобилии было домашней птицы, коз, телят и прочей живности. Мы миновали центр с двумя внушительного вида соборами и несколькими кирпичными зданиями присутственного типа. Аля крестилась на церкви и управы и глядела во все глаза, чтобы не упустить ничего из чудес цивилизации.
Я, напротив, ничему не удивлялся и с грустью думал о том, почему у нас все такое кривое и косое, и что имел в виду угрюмый режиссер Говорухин, стеная о чем-то нами потерянном в старой России.
Портной жил недалеко от центра. Вместо вывески на его воротах были намалеваны жилетка и панталоны. Дом был довольно большой. В нем обитали хозяева, подмастерья и ученики. Сама портняжная мастерская располагалась во флигеле в глубине двора.
Наше появление произвело переполох. Забегали какие-то люди, лошадь тотчас распрягли, и мальчик лет двенадцати начал «водить» ее по двору. С крыльца спустилась миловидная, дородная женщина с заплаканными глазами, как я догадался, хозяйка, и пригласила нас в дом.
– Как Дуня? – первым делом спросил ее Котомкин.
Женщина только горестно махнула рукой и принялась промокать глаза краешком головного платка.
– Плоха, совсем плоха, дохтур счас у нее.
Мы вошли в дом, и хозяин проводил нас прямиком к больной. В светелке царила полутьма и стоял тяжелый запах. На лавке у стены лежала под одеялом девушка, над ней возвышалась высокая сутулая фигура врача. При нашем появлении он повернулся и что-то сказал по-немецки.
В затемненной комнате, да еще против света, слепящего сквозь неплотно завешенное окно, я его не рассмотрел.
– Гуте аренд, герр доктор, – поприветствовал я его.
– Добри вечер, – ответил он мне по-русски.
Я подошел к больной. Худенькая девушка с бескровными губами и запавшими глазами с трудом приподняла веки.
– Здравствуй, Дуняша, – поздоровался я.
– Здрасти, барин, – чуть слышно, ответила она. Перед постелью на табурете стоял тазик, а доктор держал в руке ножичек, немного напоминающий современный скальпель.
– Вас ист чужой меншен? – строгим голосом спросил он портного.
– Их ист русиш доктор, – ответил я за Котомкина.
– Русиш доктор, ха-ха-ха! – демонстративно рассмеялся на мое представление немец, явно нарываясь на неприятности. – Велеть подать светчи, – приказал он хозяину. – Здесь ист один доктор – это ист доктор Винер! – немец пожевал губами и добавил: – Их делать операций.
Я подошел к окну, сорвал закрывающую его материю и распахнул раму.
– Велите принести воды вымыть руки, – сказал я портному. Тот поспешно вышел из комнаты.
– Их делать операций, – повторил немец, пораженный моей бесцеремонностью.
– Нихт операция, – рявкнул я, пресекая его попытку взять Дуню за руку. – Вали отсюда, придурок!
– Вас ист «придурок»? – растеряно спросил он. Как «придурок» по-немецки, я не знал и смог перевести только как «огромный дурак».
– Зи ист гроссе дункель.
Винер дернулся, но, наткнувшись на мой взгляд, не решился что-нибудь предпринять и встал у стены с оскорбленным видом.
«Аля, – отчетливо произнося слова, сказал я про себя, – попробуй понять, о чем думает девушка.»
Алевтина посмотрела на меня и кивнула.
В комнату вернулся Котомкин, а за ним парень с керамической корчагой и полотенцем. Я вымыл руки и велел всем выйти из комнаты. Остались только мы с Алей и доктор.
– Закрой дверь, – попросил я Алевтину. Она плотно прикрыла дверь.