- Да, а если там, допустим, по улице едет машина, - быстро говорила жена академика Остапа, кажется, опасавшаяся, что ее снова остановят, - так у всякой машины там окна зеленые. А если по стеклу хоть даже молотком колотишь, так оно совсем даже не бьется. Ну так, разве где трещина появится.
- Да подожди же, Софочка, - недовольно говорил академик, - я ведь еще не кончил рассказывать.
- А еще, если там на рынок приходишь, - тараторила женщина, привставши даже со своего ящика, - и, если, допустим, тебе понравилась серебряная сахарница или лопатка для торта, да еще вся с цветочками, ты просишь завернуть, тебе заворачивают, ты идешь домой, а приходишь, разворачиваешь, а там вместо сахарницы или лопатки для торта - старая рукоятка от утюга. Они там все просто настоящие цыгане в этом отношении.
- Да, - нехотя соглашался академик Остап, - и это тоже. А еще, бывает иногда, мальчишки спрячут костыль куда-нибудь, и это у них там считается, что Эйфелеву башню украли.
Объявили, что сварился кофе, и, пока академик Валентин хитро кося своим черным глазом на Луку и Деканову секретаршу, твердой рукой разливал густой напиток по стаканам, академик Остап продолжал свой рассказ.
- Я тогда огляделся по сторонам, - говорил академик, - посмотрел направо, посмотрел налево. И снова вижу: Эйфелева башня. Я пошел к Эйфелевой башне. Но, когда подошел совсем близко, то это оказался шнековый маслобойный пресс. "Что ж такое, - думаю, - как же мне найти Эйфелеву башню?" Черт его знает, иногда там как будто что-то случается с перспективой. Потом спросил у прохожего, и оказалось, что Эйфелеву башню возят сейчас на специальном поезде по всей Европе, по разным странам. Потому что все европейцы хотят видеть Эйфелеву башню, вот и приходится возить. Привезут, покажут и дальше повезут. А потом за это деньги собирают. И это за границей каждый мальчишка знает. У них там все - выставка. Там главное даже не иметь, а выставлять, что имеешь. Может быть, Эйфелеву башню когда-нибудь и к нам привезут, чтоб и мы могли посмотреть, хотя кто это может сказать точно?.. Но только вы не думайте, пожалуйста, что я туда развлекаться ездил. О, я за границей все время о науке думал. Да если бы мы захотели, то могли бы и у себя организовать ничуть не хуже Мекку. У них там, знаете, отовсюду, из каждой трубы дым идет. А художники за этот дым большие деньги платят. О, художники-то там все славны своим отщепенчеством. А крестьяне там никогда не болеют, насколько это я точно знаю...
Лука уже начинал чувствовать голод, потому что по времени, если бы ему не пришлось принимать академиков, он бы уже давно обедал дома, и, когда в дружеской беседе вышла непринужденная пауза, он стал разворачивать свой сверток, данный ему человеком сурового вида. Но как-то так получилось, что, когда он развернул сверток и взял в руку бутерброд, то на хлебе вместо колбасы или сыра почему-то оказалась живая мышь. Лука даже вздрогнул от своего неожиданного открытия; мышь быстро сбежала по руке и бедру молодого человека на землю и тотчас же исчезла в темноте.
Академики, видя неудачу Луки, протягивали ему другие бутерброды из своих точно таких же свертков, и молодой человек с благодарностью принимал угощение.
Но не успели еще все присутствующие съесть и по одному бутерброду и отхлебнуть по глотку горячего кофе, как услышали на улице какой-то шум, нарастающий и труднопереносимый, в котором были и грохот, и рев, и свист, и гудение, за высоким окошком увидели клубы упругого пламени, дым, и посреди всего огня - блестящее, гладкое туловище медленно поднимающейся от земли черной ракеты, высотой, наверное, как четыре поставленных друг на друга, как в цирке, человека.
Подвальное окошко с неприятным звоном лопнуло от давления газов, всех, находившихся в подвале, обдало жаром, женщины смешались и взвизгнули, все в ужасе попадали с их ящиков, на которых сидели.
- О, не беспокойтесь, - раздался в подвале уверенный, дружелюбный голос академика Остапа, когда ракета уже поднялась над домами и почти совсем не было видно раскаленных газов, истекавших из ее сопла, а по двору Академии стремительными вихрями носился какой-то вспыхнувший небольшой мусор и листва. - Это всего лишь метеорологическая...
А когда академик Остап, единственный, кажется, сохранивший присутствие духа, деликатно успокаивал перепуганных женщин, Лука услышал возле себя осторожный, едва уловимый шепот второго академика. - Лука, - говорил академик Валентин. - Лука. Прошу вас, отполземте в сторону. Мне нужно кое в чем уведомить вас.
Лука и академик Валентин отползли в сторону.
- Лука, - говорил академик Валентин, - вы, наверное, не узнаете меня? Присмотритесь, пожалуйста.
- Н-нет... - растерянно прошептал Лука.
- Я ваш сосед-моряк. Вы, конечно, видели меня много раз. Только, наверное, забыли.
Присмотревшись, Лука обнаружил, что академик Валентин - действительно есть его сосед-моряк, и некоторые, может быть, имевшие место, едва уловимые отличия никак, разумеется, не могли перевесить, буквально, всепоглощающего сходства. - Как же только раньше я этого мог не заметить? - думал молодой человек. - И как мы иногда бываем не похожи на самих себя. Ведь я, и правду сказать, видел своего соседа, наверное, не один десяток раз, и, разумеется, теперь превосходно помню его лицо. Так что, даже кажется, и не забывал никогда. И вот еще странно: я ведь и не мог бы сказать, что у меня совсем уж плохая память. Ведь нет...
- Покойный Декан считал, что меня выгодно сделать академиком, - шептал еще собеседник Луки, - потому что я так много плаваю по свету. Ведь согласитесь, уважаемый Лука, что всякий академик должен очень много знать. А кто еще так много знает, как не тот, кто по всему свету плавает?! О, я действительно много плаваю. Я и в Америке был. И чуть не на северном полюсе. О, море - это, знаете, такая замечательная штука! Плывешь себе, плывешь, и все - море и море. Одно только плохо: миражи, знаете, буквально, замучили. Постоянно впереди земля мерещится, а подплывешь - а там и нет никакой земли. И не было никогда. Иной раз, знаете, бывает даже трудно плавать. Все время кажется, что вот-вот выбросишься на берег. Причем ты, например, влево поворачиваешь, чтобы обогнуть землю, и земля тоже влево уходит. И так все время прямо по курсу и маячит. А еще миражи, знаете, бывают - все дворцы и горы. И все такие высокие... И все там хорошая жизнь...
- Да, вот так, - говорил Лука, рассматривая отчего-то руки академика Валентина, - я очень рад, что вы таким особенным образом приобщились к нашей священной службе. Это хорошо, - добавил молодой человек хотя и с непродолжительной, но почти грустью, - вы вот плаваете. Вы академик. Вы в Америке были. А я не академик, даже не профессор. И нигде не был.
- Зато вы самый главный из всех нас, - тотчас же возражал академик Валентин. - Что в сравнении с этим все наши плаванья?! О, у вас такая высокая должность. Я, собственно, и хотел специально рассказать вам о вашей высокой должности.
- Да, - соглашался Лука, - вы еще расскажете мне об Америке?
- Считаю обязанностью рассказать.
Когда все уселись снова на свои ящики и снова стали в колбе варить кофе (который разлили, когда испугались ракеты), академик Валентин рассказывал Луке об Америке: - О, Америка это, знаете, такая страна, что с одной стороны у нее Тихий океан, а с другой - Атлантический... И никто не удивляется. Два океана, и - ничего... А у других, может быть, и одного нет... Но вы не подумайте, пожалуйста, что я хочу вас удивить этим сообщением. Я говорю это просто для констатации, безо всяких оценок, безо всяких идей. Но им-то там, кажется, иногда даже и двух мало - такой, знаете, народ!..
- А негров там на улице столько, - продолжал академик, - как в Африке. Иной раз, бывает, забудешься и подумаешь, что находишься в Африке. Особенно, когда жарко. Мне вот еще только хотелось бы знать, чего больше на африканских улицах - слонов или щебенки, потому что я и в Африке был тоже. Я тогда спрашивал там об этом различных умных людей, но оказалось, что и они этого совершенно не знают сами. Да, и собак бродячих много. Но собак там отлавливают, делают шприцем укол в голову, и они засыпают. Но самая жуткая вещь у них - кино. А все кино у них там в лесу снимают. Я был там один раз в кино. Там все было про одного шпиона. Шпиона куда-то заслали, я только не понял - куда. Он все время прятался. Под одеялом, в шкафу. По углам, за деревьями. И мимо него все проходят, а его никто не видит. Бывает даже, задевают плечом, но никто не замечает, что задевает живого человека. Он еще залезал в люки. Там такие трубы, что из моря прямо на автостраду. Но его схватили наконец, отвезли на секретную квартиру. Потом там появляется такой человек, страшный, жестокий, и взгляд пронзительный и страшный. "Вы спите! говорит этот человек, - вы спите! Спите!.." "К чему бы это? - думаю я, а потом думаю, - батюшки, да ведь это он нас гипнотизирует. С экрана гипнотизирует. Да это же он не шпиону, а нам говорит". И только я понял это, как испугался, верите ли, так, что невозможно вам это даже теперь передать.
О нет, конечно, я не спал, но вы ведь знаете, какое это хитроумное изобретение - гипноз. Чувствую, что не могу пошевелиться, хоть тряси меня за грудки, хоть бей меня по щекам, все равно не пошевелюсь, и такой ужас охватил меня, какого не помню я больше во всей жизни. И ощущение такое, знаете, как будто меня кто-то душит сидящий сзади. Как будто меня схватили за горло, зажали рот и тянут голову назад. И все это в какие-то секунды. И вдруг краем глаза вижу: сзади по проходу уже бегут четверо. Все - молодые парни, подвижные, сильные, у всех на лицах чулки. Добежали до первого ряда и пошли по рядам. Отбирают у всех бумажники, кольца, лазят по карманам. Просто засовывают руку в карман и берут, что хотят. Все видят, что с ними делают, но не могут пошевельнуться, так же как и я.
Методично работали парни, хоть и быстро. Дошли и до меня. Страшно было, вы не знаете как. Сердце колотится, руки и ноги судорогой свело, в животе какая-то гадость - ничего не поделаешь: гипноз. А у них руки такие ловкие. У меня отобрали бумажник, сняли часы и даже запонку с галстука сняли с сердоликом. Но там, наверное, был какой-нибудь особенный гипноз, потому что у меня было даже какое-то облегчение, когда у меня отобрали мои вещи.
А потом с экрана тот страшный человек исчез, и снова продолжалось нормальное кино. Но в Америке, знаете, что делать без часов и без денег?! И пришлось мне оттуда уезжать раньше срока. О, я теперь в Америку больше не хочу; знаю уже, что это такое. Я знаю, у них там все кино специально снимают с целью притеснения народов.
- О, они, конечно, не знали, что вы академик, - говорила Деканова секретарша, потрясенная рассказом академика Валентина.
- Конечно, не знали, - гордо выпрямившись, соглашался академик Валентин.
- Да как бы он мог сказать о себе, мол, я академик?! - терпеливо объясняла Декановой секретарше жена академика Валентина, - Ведь он же был под гипнозом.
- Вот, значит, какие люди - академики, - думал Лука. - Как жаль, что их так же, как я, не могут узнать все простые люди. И не могут вести дружеские беседы. Ведь насколько бы, наверное, тогда прочнее выходил сплав труда и науки.
- Какое же здесь все-таки замечательное помещение, - говорил академик Остап, оглядываясь по сторонам привычно и с видимым удовольствием. - И как здесь бывает приятно вести дружеские беседы.
- О да, - соглашался с коллегой академик Валентин, - я-то здесь и раньше часто бывал. О, я всякий раз хожу сюда за патронами.
Сколько ни учись, все равно во всем не преуспеешь, а Лука, хотя ему вовсе не было необходимости ни в каком учении при его высокой должности, после дружеской встречи с академиками решил все же набрать книг в библиотеке и, не жалея ни сил, ни ума, самостоятельно изучить какую-нибудь науку, а там, глядишь, может быть, не академиком и не профессором, но и его будут считать каким-нибудь ученым. Но спустя день или два (или три) по принятию решения, Луке пришло по почте официальное извещение о том, что он теперь может считать себя академиком и даже, пожалуй, самым главным из академиков, что за него не опустили ни одного черного шара (и пускай бы они только попробовали опустить!) и что он может рассказывать о его избрании всем своим знакомым, и что Лука давно уже заслуживал звания академика из-за его высокой должности, говорилось также в извещении, но все было никак, все у них там не набиралось кворума, и вот только теперь представилась возможность избрать его.
Лука, обычно промедливавший с исполнением задуманного, теперь же даже до получения официального извещения об избрании его академиком отправился в библиотеку, набрал там необходимых книг и тотчас же стал изучать науки, но уже в первой учебнике, который он стал читать (по кристаллографии), на страницах с девяносто пятой по сто первую, в книге, впрочем, весьма отличавшейся какой-то немыслимой, малопонятной пагинацией, он обнаружил напечатанным письмо покойного Декана, как ни странно, к нему, к Луке.
- Какой же все-таки убедительностью обладает печатное слово, - думал Лука, начиная читать Деканово письмо.
- Похвально ваше желание во всем соответствовать прогрессу, - писал покойный Декан. - Похвально ваше подвижничество, похвально ваше намерение изучать науки, хотя для вас и нет необходимости ни в каком учении при вашей высокой должности. Но не позволяйте только, Лука, разным там академикам жаловаться особенно на свои страхи. Пускай у них себе мурашки ползают по душе - это даже ничего! Страх - это обыкновенное свойство души, и оно в самых различных пропорциях подмешано во всех наших чувствах.
Особенно же не позволяйте забываться студентам. Я, например, всегда считал, что чем чаще мы наказываем наших студентов, то тем скорее и тем вернее мы приучаем их к плюрализму. К нашему плюрализму.
Хотя не доверяйте особенно и учебникам. Учебники пишут для того, чтобы скрывать науки.
Это даже хорошо, Лука, что вы нисколько не похожи на меня. Некоторые нынешние умники (которых хорошо было бы вешать по стенам) заявляют, что время моих методов прошло. Руководите, властвуйте свободно, меняйте даже, если хотите, лицо Академии, и только мы вдвоем будем знать, что все осталось по-старому. Хотя всякая патриархальная властность куда теперь не столь соблазнительна, как иезуитическая.
Однажды я велел выдрать одного студента, как сидорову козу, за то, что он пропускал занятия. Его выдрали, а потом смотрят: а это не студент, а действительно коза. Все, конечно, тогда очень удивились.
Но мне потом докладывали, что, на самом деле, этот студент (о, он оказался хитрым, как Насреддин!) привел вместо себя козу для наказания. Так что все дело закончилось ко всеобщему удовлетворению, потому что, вы же знаете, запрещено студентов наказывать телесно. Родители того студента жили в деревне, и у них было, наверное, не меньше десятка коз. Что им стоило выделить одну из них для сына.
Так что, видите, Лука, и в нашей работе Декана тоже иногда случаются удивительные анекдоты. Как жаль, что я не знаю, что теперь сделалось с этим студентом.
Для нас с вами, руководителей высокого ранга, плюрализм - это всегда способ самоотверженности, и поэтому, если вам скажут, что покойный Декан сгорел в испепеляющем огне плюрализма, не считайте чрезмерным домыслом такое утверждение. Похвала есть в подобном утверждении - это возможно, но похвала справедливая, которая всегда есть благо. (я и сам никогда не гнушался справедливой похвалы, когда хотел поощрить какого-нибудь молодого, симпатичного в своих начинаниях ученого.)
А однажды еще нам нужно было принимать новый закон, так одни тогда говорили одно, а другие - другое, и никак их невозможно было между собою согласить. Причем, знаете, авторитетные все, безусловные ученые. А я их тогда снова спрашиваю: так как же все-таки будет? А они снова: одни - одно, другие - другое. И еще тоже с пеной у рта, знаете, стараются доказывать свою правоту. Ну мы потом и сделали и не так, и не по-другому. Пускай, думаю, и ни тем, и ни другим не будет лучше.
А потом еще, знаете, мы смотрим так промеж себя внимательно, и видим: уж больно много теперь между нами завелось бессребреников. Просто им даже и не стыдно теперь свободно находиться между нами со своими вздорными достоинствами. Это, впрочем, уже совсем иная история; надеюсь, вы понимаете... Ну, нет, думаю, так это у нас не пойдет дело. А ну-ка, говорю тогда, гоните-ка их всех отсюда сейчас же! Да, говорю еще, все святые начинания тогда имеют тем менее надежд на успех, чем более в них участвует бессребреников, в особенности, из чистых побуждений благоустройства. Так я говорю тогда всем с легкой улыбкой, полного сдержанного достоинства и задумчивой отстраненности. Ну, знаете, стали тогда все гнать бессребреников, и как-то так получалось, что хотя их и много выгнали, но они все равно оставались, бесконечное такое племя. И очень долго их никак всех выгнать не могли. Не всегда, знаете, все, к сожалению, выходило по-моему.
Мне бы хотелось, Лука, чтобы вы наглядно убедились, насколько я все же имею к вам доверия (хотя вы нисколько и не похожи на меня), насколько я считаю вас отличным от тех вьющихся в вольготной атмосфере Академии мошек, в числе которых есть и иные академики, и разные там мальчишки-студенты, не преуспевшие еще, разумеется, ни в чем со всеми феноменами их незаурядной жизни, и прочие незаметные людишки, занимающие даже написанными на бумаге больше места, чем они на самом деле из себя представляют. И самым, наверное, весомым свидетельством моего к вам особенного доверия будет, должно быть, моя исповедь, которую я намерен предложить на ваше рассмотрение.
Жизнь человека имеет весьма мало смысла для постороннего, равнодушно взирающего на нее, если о ней не свидетельствуют с великой, ненаигранной страстностью, или если в этой жизни не было событий славных, достойных героических летописей и громкоголосой славы народной. Такие события, бывает, сами собой, безо всяких звонких адвокатов, без настырных ходатаев, без всяких чиновных пройдох, увенчивают жизнь достойного избранника. И вы убедитесь, Лука, что и моя жизнь стоит венца. Ибо все в ней - подвиг, самый отъявленный подвиг, все в ней - безудержное, кропотливое строительство, все в ней - медоносное созидание.
Я не могу вам, Лука, сообщить теперь название той организации, в которой состоял в последние годы своей недораскрывшейся - отмечу это без всякой заносчивости - жизни, скажу лишь, что это очень серьезная и солидная организация, умеющая внушить уважение к себе; это важное обстоятельство, но главное - все же то, что она, эта организация, очень и очень секретна. Деятельность наша - вы сами убедитесь - нисколько не подлежит оглашению. Так что понятны будут вам мои недомолвки и намеки, понятны будут их причины и происхождение.
Если кто-то не слышал прежде о нашей деятельности, то пусть он и впредь остается в своем беззаботном неведении, но только лишь пусть он будет уверен, что мы всегда начеку, что мы привычно бодрствуем, когда он спит, что мы думаем и принимаем решения за него, когда он отдыхает, развлекается или предается похоти - этому всенародному, общедоступному, обязательному, сладостному сизифству. Для нас, Лука, даже предпочтительнее неведение обывателя. Никогда приходящих на трапезу, на благожелательную трапезу, не следует допускать шнырять по кухне и обнюхивать ее углов.
Вы, Лука, должно быть, привыкли к моему всевластию, привыкли к моей общеизвестной внушительной ипостаси, и поэтому вы, наверное, удивитесь, если я скажу вам, что в этой неназванной мной организации я - величина не столь заметная, как, скажем, в Академии, в которой мне довелось рачительно и самоотверженно попечительствовать до конца дней моих. Бывало, меня там посылали по разным поручениям, а иногда даже и за водкой. Ну что ж делать и принесешь. Нет, не скажу, что бы в нашей организации я был вовсе уж рядовой исполнитель. Вовсе нет. И есть (а для меня, увы, были) человек восемь или десять, которые безоговорочно признавали во мне и отца, и благодетеля, и командира. В переводе на воинские звания это что-то вроде сержанта. Но все равно, уважаемый Лука, сравните масштабы: с одной стороны Академия, а с другой - восемь или десять бессловесных исполнителей. С одной стороны - необозримый, великий, изощренный мегалополис, который есть наша Академия, если, конечно, как и положено, взирать на нее совокупно, а не подразделяя легкомысленно на различные незначительные части, провинции и отделы, а с другой стороны - простенький дедовский будильник (хотя в чем-то, наверное, они все-таки отдаленно похожи, как, например, похожа жевательная резина на разум). Но, впрочем, дело не в сравнениях. Пускай бы даже и при самой лучшей их, неизмеримой ловкости.
Но дело также и не в моих претензиях на высокую, более высокую должность в организации, ибо я не скажу, что никогда не считал себя недостойным участи более славной и блестящей. Хотя, что такое - все мои претензии, поставленные рядом с благородством и величием целей нашей организации?!
О, вам, Лука, безусловно, приходилось бывать в Пассаже, хотя вы и не женщина (что не вызывает сомнений); а в Пассаже, в этом нашем знаменитом, крупнейшем, доходнейшем магазине продают, в основном, как вы знаете, товары для женщин. Не удивляйтесь, пожалуйста, Лука, парадоксальной неожиданности моих переходов; то я говорил о секретной организации, теперь я говорю о магазине для женщин, поверьте, что между тем и другим существует глубокая, прочная, хотя и незримая, неназойливая связь.
Знаете ли вы, что Пассаж тоже относится к Академии? Обыватель не знает, что Пассаж относится к Академии, и пусть себе не знает. Пусть себе спокойно ходит в Пассаж и думает, что ходит в самый обыкновенный магазин (о, если бы всегда наперед знать в своей жизни, чего можно ожидать от самых обыкновенных магазинов!).
Но мы, нерядовые, мы с вами должны знать, что такое из себя представляет Пассаж, какое он занимает место в феноменально разветвленной структуре Академии (я даже сам уже многое не помню, что там с чем соотносится), какое место занимают в ней разные там почты, аптеки и парикмахерские, и улицы, по которым ходят панки, и еще десятки других учреждений, которые тоже есть колесики и отделы одной необозримой машины, все это, Лука, наша с вами необходимая наука.
О, вы, конечно, знаете, что из себя представляет помещение Пассажа. Вы, конечно, помните тот протяженный зал Пассажа, идеально прямой и строгий, как коридор, как щель между двумя домами, как венецианский канал, высокий, со стеклянной крышей для дневного света, с тремя этажами галерей с двух сторон, соединенных однообразными горбатыми переходными мостиками, с золочеными бра, с матовыми колбообразными плафонами дорогого стекла пониже каждой из галерей, смутный, оживленный гул в урочные часы Пассажа, и на всех этажах, на галереях - скороразмеренная, усердная торговля.
Если бы только нашему обывателю было бы хоть немного вдомек, что там скрывалось за этим благообразным устройством!
Мы несли тогда свою особенную службу в Пассаже. На втором этаже, на галерее, неподалеку от перехода, у стены приютился там, знаете, маленький сапожный киоск. В этом киоске работал один пожилой армянин (а может быть, и грек, мы не знали точно поначалу), худощавый и сутулый, вечно небритый, хмурый и малоразговорчивый. Иногда он за работой хмуро запевал свою армянскую песню (или греческую), потом закашливался, потом что-то неприятно сплевывал в платок, потом снова запевал или подолгу молчал.
Поначалу нам почему-то показалось, что это не армянин, а ворона, но мы потом все-таки точно увидели, что это армянин. И к нам, знаете, даже иногда подходили покупатели и спрашивали, не знаем ли мы, зачем это посадили в сапожный киоск ворону, а мы отвечали, что - нет, это не ворона, а армянин, и что сидит он в киоске для мелкого ремонта обуви, и, если кому-нибудь нужно поправить каблук, или поставить набойку, или просто намазать ботинки ваксой, то пускай он смело идет к армянину (это-то, конечно, был пробный шар с нашей стороны), и это самое лучшее, что можно ему посоветовать.
О, все это было хитро придумано нашими врагами. Мы знали, что это очень скверный армянин, что он служит загранице, что он ее секретный агент, и в Пассаже сидит для связи, и что скоро ожидается его встреча с другим агентом. Мы следили вовсю за армянином, мы наблюдали каждый его шаг.
Ну, в самом деле: за день в сапожный киоск заходило иногда по полсотне или даже по сотне человек народа, и, если бы не наша осведомленность, кто простой человек - мог бы подумать на армянина, что он такая скверная личность. Мы хватали всех, кто приходил к армянину и потрошили потом их в специальном хирургическом отделении, если нам ничего не давали допросы и осмотр вещей и одежды. О, у нас много тогда накопилось человеческого мяса из-за этого проклятого армянина. Как раз тогда случился день-мясоед, и нам пришлось съедать все это мясо, а несъеденное, подумавши и поколебавшись, мы пустили постепенно в розничную продажу.
Мы "тормознули" и самого армянина и стали колоть его иголками по всему телу, потому что, вы знаете, на теле есть такие точки (наука каждый день открывает какие-нибудь чудеса), что если в них колоть иголками, то человек непременно говорит правду. Теперь примерно так же лечат и болезни, только точки другие. Но это был все-таки закоренелый, скверный, неисправимый армянин; он никак не хотел говорить правду.
Он все говорил, что мы перепутали его с кем-нибудь другим, что он нас, видите ли, знать не знает и знать не хочет (какая грубость!), что он бедный сапожник-армянин (хотя некоторые и принимают его за ворону) и что вообще его следует отпустить, потому что он - честный человек. Знали бы вы, Лука, как меня временами выводила из себя эта бессовестная ложь. Однажды я даже вовсе не сдержался, стукнул кулаком по столу и прикрикнул на армянина: "Но вот отчего ты такой хмурый, если ты честный человек?! Долго ты нам собираешься здесь рассказывать сказки?!"
- Да подожди же, Софочка, - недовольно говорил академик, - я ведь еще не кончил рассказывать.
- А еще, если там на рынок приходишь, - тараторила женщина, привставши даже со своего ящика, - и, если, допустим, тебе понравилась серебряная сахарница или лопатка для торта, да еще вся с цветочками, ты просишь завернуть, тебе заворачивают, ты идешь домой, а приходишь, разворачиваешь, а там вместо сахарницы или лопатки для торта - старая рукоятка от утюга. Они там все просто настоящие цыгане в этом отношении.
- Да, - нехотя соглашался академик Остап, - и это тоже. А еще, бывает иногда, мальчишки спрячут костыль куда-нибудь, и это у них там считается, что Эйфелеву башню украли.
Объявили, что сварился кофе, и, пока академик Валентин хитро кося своим черным глазом на Луку и Деканову секретаршу, твердой рукой разливал густой напиток по стаканам, академик Остап продолжал свой рассказ.
- Я тогда огляделся по сторонам, - говорил академик, - посмотрел направо, посмотрел налево. И снова вижу: Эйфелева башня. Я пошел к Эйфелевой башне. Но, когда подошел совсем близко, то это оказался шнековый маслобойный пресс. "Что ж такое, - думаю, - как же мне найти Эйфелеву башню?" Черт его знает, иногда там как будто что-то случается с перспективой. Потом спросил у прохожего, и оказалось, что Эйфелеву башню возят сейчас на специальном поезде по всей Европе, по разным странам. Потому что все европейцы хотят видеть Эйфелеву башню, вот и приходится возить. Привезут, покажут и дальше повезут. А потом за это деньги собирают. И это за границей каждый мальчишка знает. У них там все - выставка. Там главное даже не иметь, а выставлять, что имеешь. Может быть, Эйфелеву башню когда-нибудь и к нам привезут, чтоб и мы могли посмотреть, хотя кто это может сказать точно?.. Но только вы не думайте, пожалуйста, что я туда развлекаться ездил. О, я за границей все время о науке думал. Да если бы мы захотели, то могли бы и у себя организовать ничуть не хуже Мекку. У них там, знаете, отовсюду, из каждой трубы дым идет. А художники за этот дым большие деньги платят. О, художники-то там все славны своим отщепенчеством. А крестьяне там никогда не болеют, насколько это я точно знаю...
Лука уже начинал чувствовать голод, потому что по времени, если бы ему не пришлось принимать академиков, он бы уже давно обедал дома, и, когда в дружеской беседе вышла непринужденная пауза, он стал разворачивать свой сверток, данный ему человеком сурового вида. Но как-то так получилось, что, когда он развернул сверток и взял в руку бутерброд, то на хлебе вместо колбасы или сыра почему-то оказалась живая мышь. Лука даже вздрогнул от своего неожиданного открытия; мышь быстро сбежала по руке и бедру молодого человека на землю и тотчас же исчезла в темноте.
Академики, видя неудачу Луки, протягивали ему другие бутерброды из своих точно таких же свертков, и молодой человек с благодарностью принимал угощение.
Но не успели еще все присутствующие съесть и по одному бутерброду и отхлебнуть по глотку горячего кофе, как услышали на улице какой-то шум, нарастающий и труднопереносимый, в котором были и грохот, и рев, и свист, и гудение, за высоким окошком увидели клубы упругого пламени, дым, и посреди всего огня - блестящее, гладкое туловище медленно поднимающейся от земли черной ракеты, высотой, наверное, как четыре поставленных друг на друга, как в цирке, человека.
Подвальное окошко с неприятным звоном лопнуло от давления газов, всех, находившихся в подвале, обдало жаром, женщины смешались и взвизгнули, все в ужасе попадали с их ящиков, на которых сидели.
- О, не беспокойтесь, - раздался в подвале уверенный, дружелюбный голос академика Остапа, когда ракета уже поднялась над домами и почти совсем не было видно раскаленных газов, истекавших из ее сопла, а по двору Академии стремительными вихрями носился какой-то вспыхнувший небольшой мусор и листва. - Это всего лишь метеорологическая...
А когда академик Остап, единственный, кажется, сохранивший присутствие духа, деликатно успокаивал перепуганных женщин, Лука услышал возле себя осторожный, едва уловимый шепот второго академика. - Лука, - говорил академик Валентин. - Лука. Прошу вас, отполземте в сторону. Мне нужно кое в чем уведомить вас.
Лука и академик Валентин отползли в сторону.
- Лука, - говорил академик Валентин, - вы, наверное, не узнаете меня? Присмотритесь, пожалуйста.
- Н-нет... - растерянно прошептал Лука.
- Я ваш сосед-моряк. Вы, конечно, видели меня много раз. Только, наверное, забыли.
Присмотревшись, Лука обнаружил, что академик Валентин - действительно есть его сосед-моряк, и некоторые, может быть, имевшие место, едва уловимые отличия никак, разумеется, не могли перевесить, буквально, всепоглощающего сходства. - Как же только раньше я этого мог не заметить? - думал молодой человек. - И как мы иногда бываем не похожи на самих себя. Ведь я, и правду сказать, видел своего соседа, наверное, не один десяток раз, и, разумеется, теперь превосходно помню его лицо. Так что, даже кажется, и не забывал никогда. И вот еще странно: я ведь и не мог бы сказать, что у меня совсем уж плохая память. Ведь нет...
- Покойный Декан считал, что меня выгодно сделать академиком, - шептал еще собеседник Луки, - потому что я так много плаваю по свету. Ведь согласитесь, уважаемый Лука, что всякий академик должен очень много знать. А кто еще так много знает, как не тот, кто по всему свету плавает?! О, я действительно много плаваю. Я и в Америке был. И чуть не на северном полюсе. О, море - это, знаете, такая замечательная штука! Плывешь себе, плывешь, и все - море и море. Одно только плохо: миражи, знаете, буквально, замучили. Постоянно впереди земля мерещится, а подплывешь - а там и нет никакой земли. И не было никогда. Иной раз, знаете, бывает даже трудно плавать. Все время кажется, что вот-вот выбросишься на берег. Причем ты, например, влево поворачиваешь, чтобы обогнуть землю, и земля тоже влево уходит. И так все время прямо по курсу и маячит. А еще миражи, знаете, бывают - все дворцы и горы. И все такие высокие... И все там хорошая жизнь...
- Да, вот так, - говорил Лука, рассматривая отчего-то руки академика Валентина, - я очень рад, что вы таким особенным образом приобщились к нашей священной службе. Это хорошо, - добавил молодой человек хотя и с непродолжительной, но почти грустью, - вы вот плаваете. Вы академик. Вы в Америке были. А я не академик, даже не профессор. И нигде не был.
- Зато вы самый главный из всех нас, - тотчас же возражал академик Валентин. - Что в сравнении с этим все наши плаванья?! О, у вас такая высокая должность. Я, собственно, и хотел специально рассказать вам о вашей высокой должности.
- Да, - соглашался Лука, - вы еще расскажете мне об Америке?
- Считаю обязанностью рассказать.
Когда все уселись снова на свои ящики и снова стали в колбе варить кофе (который разлили, когда испугались ракеты), академик Валентин рассказывал Луке об Америке: - О, Америка это, знаете, такая страна, что с одной стороны у нее Тихий океан, а с другой - Атлантический... И никто не удивляется. Два океана, и - ничего... А у других, может быть, и одного нет... Но вы не подумайте, пожалуйста, что я хочу вас удивить этим сообщением. Я говорю это просто для констатации, безо всяких оценок, безо всяких идей. Но им-то там, кажется, иногда даже и двух мало - такой, знаете, народ!..
- А негров там на улице столько, - продолжал академик, - как в Африке. Иной раз, бывает, забудешься и подумаешь, что находишься в Африке. Особенно, когда жарко. Мне вот еще только хотелось бы знать, чего больше на африканских улицах - слонов или щебенки, потому что я и в Африке был тоже. Я тогда спрашивал там об этом различных умных людей, но оказалось, что и они этого совершенно не знают сами. Да, и собак бродячих много. Но собак там отлавливают, делают шприцем укол в голову, и они засыпают. Но самая жуткая вещь у них - кино. А все кино у них там в лесу снимают. Я был там один раз в кино. Там все было про одного шпиона. Шпиона куда-то заслали, я только не понял - куда. Он все время прятался. Под одеялом, в шкафу. По углам, за деревьями. И мимо него все проходят, а его никто не видит. Бывает даже, задевают плечом, но никто не замечает, что задевает живого человека. Он еще залезал в люки. Там такие трубы, что из моря прямо на автостраду. Но его схватили наконец, отвезли на секретную квартиру. Потом там появляется такой человек, страшный, жестокий, и взгляд пронзительный и страшный. "Вы спите! говорит этот человек, - вы спите! Спите!.." "К чему бы это? - думаю я, а потом думаю, - батюшки, да ведь это он нас гипнотизирует. С экрана гипнотизирует. Да это же он не шпиону, а нам говорит". И только я понял это, как испугался, верите ли, так, что невозможно вам это даже теперь передать.
О нет, конечно, я не спал, но вы ведь знаете, какое это хитроумное изобретение - гипноз. Чувствую, что не могу пошевелиться, хоть тряси меня за грудки, хоть бей меня по щекам, все равно не пошевелюсь, и такой ужас охватил меня, какого не помню я больше во всей жизни. И ощущение такое, знаете, как будто меня кто-то душит сидящий сзади. Как будто меня схватили за горло, зажали рот и тянут голову назад. И все это в какие-то секунды. И вдруг краем глаза вижу: сзади по проходу уже бегут четверо. Все - молодые парни, подвижные, сильные, у всех на лицах чулки. Добежали до первого ряда и пошли по рядам. Отбирают у всех бумажники, кольца, лазят по карманам. Просто засовывают руку в карман и берут, что хотят. Все видят, что с ними делают, но не могут пошевельнуться, так же как и я.
Методично работали парни, хоть и быстро. Дошли и до меня. Страшно было, вы не знаете как. Сердце колотится, руки и ноги судорогой свело, в животе какая-то гадость - ничего не поделаешь: гипноз. А у них руки такие ловкие. У меня отобрали бумажник, сняли часы и даже запонку с галстука сняли с сердоликом. Но там, наверное, был какой-нибудь особенный гипноз, потому что у меня было даже какое-то облегчение, когда у меня отобрали мои вещи.
А потом с экрана тот страшный человек исчез, и снова продолжалось нормальное кино. Но в Америке, знаете, что делать без часов и без денег?! И пришлось мне оттуда уезжать раньше срока. О, я теперь в Америку больше не хочу; знаю уже, что это такое. Я знаю, у них там все кино специально снимают с целью притеснения народов.
- О, они, конечно, не знали, что вы академик, - говорила Деканова секретарша, потрясенная рассказом академика Валентина.
- Конечно, не знали, - гордо выпрямившись, соглашался академик Валентин.
- Да как бы он мог сказать о себе, мол, я академик?! - терпеливо объясняла Декановой секретарше жена академика Валентина, - Ведь он же был под гипнозом.
- Вот, значит, какие люди - академики, - думал Лука. - Как жаль, что их так же, как я, не могут узнать все простые люди. И не могут вести дружеские беседы. Ведь насколько бы, наверное, тогда прочнее выходил сплав труда и науки.
- Какое же здесь все-таки замечательное помещение, - говорил академик Остап, оглядываясь по сторонам привычно и с видимым удовольствием. - И как здесь бывает приятно вести дружеские беседы.
- О да, - соглашался с коллегой академик Валентин, - я-то здесь и раньше часто бывал. О, я всякий раз хожу сюда за патронами.
Сколько ни учись, все равно во всем не преуспеешь, а Лука, хотя ему вовсе не было необходимости ни в каком учении при его высокой должности, после дружеской встречи с академиками решил все же набрать книг в библиотеке и, не жалея ни сил, ни ума, самостоятельно изучить какую-нибудь науку, а там, глядишь, может быть, не академиком и не профессором, но и его будут считать каким-нибудь ученым. Но спустя день или два (или три) по принятию решения, Луке пришло по почте официальное извещение о том, что он теперь может считать себя академиком и даже, пожалуй, самым главным из академиков, что за него не опустили ни одного черного шара (и пускай бы они только попробовали опустить!) и что он может рассказывать о его избрании всем своим знакомым, и что Лука давно уже заслуживал звания академика из-за его высокой должности, говорилось также в извещении, но все было никак, все у них там не набиралось кворума, и вот только теперь представилась возможность избрать его.
Лука, обычно промедливавший с исполнением задуманного, теперь же даже до получения официального извещения об избрании его академиком отправился в библиотеку, набрал там необходимых книг и тотчас же стал изучать науки, но уже в первой учебнике, который он стал читать (по кристаллографии), на страницах с девяносто пятой по сто первую, в книге, впрочем, весьма отличавшейся какой-то немыслимой, малопонятной пагинацией, он обнаружил напечатанным письмо покойного Декана, как ни странно, к нему, к Луке.
- Какой же все-таки убедительностью обладает печатное слово, - думал Лука, начиная читать Деканово письмо.
- Похвально ваше желание во всем соответствовать прогрессу, - писал покойный Декан. - Похвально ваше подвижничество, похвально ваше намерение изучать науки, хотя для вас и нет необходимости ни в каком учении при вашей высокой должности. Но не позволяйте только, Лука, разным там академикам жаловаться особенно на свои страхи. Пускай у них себе мурашки ползают по душе - это даже ничего! Страх - это обыкновенное свойство души, и оно в самых различных пропорциях подмешано во всех наших чувствах.
Особенно же не позволяйте забываться студентам. Я, например, всегда считал, что чем чаще мы наказываем наших студентов, то тем скорее и тем вернее мы приучаем их к плюрализму. К нашему плюрализму.
Хотя не доверяйте особенно и учебникам. Учебники пишут для того, чтобы скрывать науки.
Это даже хорошо, Лука, что вы нисколько не похожи на меня. Некоторые нынешние умники (которых хорошо было бы вешать по стенам) заявляют, что время моих методов прошло. Руководите, властвуйте свободно, меняйте даже, если хотите, лицо Академии, и только мы вдвоем будем знать, что все осталось по-старому. Хотя всякая патриархальная властность куда теперь не столь соблазнительна, как иезуитическая.
Однажды я велел выдрать одного студента, как сидорову козу, за то, что он пропускал занятия. Его выдрали, а потом смотрят: а это не студент, а действительно коза. Все, конечно, тогда очень удивились.
Но мне потом докладывали, что, на самом деле, этот студент (о, он оказался хитрым, как Насреддин!) привел вместо себя козу для наказания. Так что все дело закончилось ко всеобщему удовлетворению, потому что, вы же знаете, запрещено студентов наказывать телесно. Родители того студента жили в деревне, и у них было, наверное, не меньше десятка коз. Что им стоило выделить одну из них для сына.
Так что, видите, Лука, и в нашей работе Декана тоже иногда случаются удивительные анекдоты. Как жаль, что я не знаю, что теперь сделалось с этим студентом.
Для нас с вами, руководителей высокого ранга, плюрализм - это всегда способ самоотверженности, и поэтому, если вам скажут, что покойный Декан сгорел в испепеляющем огне плюрализма, не считайте чрезмерным домыслом такое утверждение. Похвала есть в подобном утверждении - это возможно, но похвала справедливая, которая всегда есть благо. (я и сам никогда не гнушался справедливой похвалы, когда хотел поощрить какого-нибудь молодого, симпатичного в своих начинаниях ученого.)
А однажды еще нам нужно было принимать новый закон, так одни тогда говорили одно, а другие - другое, и никак их невозможно было между собою согласить. Причем, знаете, авторитетные все, безусловные ученые. А я их тогда снова спрашиваю: так как же все-таки будет? А они снова: одни - одно, другие - другое. И еще тоже с пеной у рта, знаете, стараются доказывать свою правоту. Ну мы потом и сделали и не так, и не по-другому. Пускай, думаю, и ни тем, и ни другим не будет лучше.
А потом еще, знаете, мы смотрим так промеж себя внимательно, и видим: уж больно много теперь между нами завелось бессребреников. Просто им даже и не стыдно теперь свободно находиться между нами со своими вздорными достоинствами. Это, впрочем, уже совсем иная история; надеюсь, вы понимаете... Ну, нет, думаю, так это у нас не пойдет дело. А ну-ка, говорю тогда, гоните-ка их всех отсюда сейчас же! Да, говорю еще, все святые начинания тогда имеют тем менее надежд на успех, чем более в них участвует бессребреников, в особенности, из чистых побуждений благоустройства. Так я говорю тогда всем с легкой улыбкой, полного сдержанного достоинства и задумчивой отстраненности. Ну, знаете, стали тогда все гнать бессребреников, и как-то так получалось, что хотя их и много выгнали, но они все равно оставались, бесконечное такое племя. И очень долго их никак всех выгнать не могли. Не всегда, знаете, все, к сожалению, выходило по-моему.
Мне бы хотелось, Лука, чтобы вы наглядно убедились, насколько я все же имею к вам доверия (хотя вы нисколько и не похожи на меня), насколько я считаю вас отличным от тех вьющихся в вольготной атмосфере Академии мошек, в числе которых есть и иные академики, и разные там мальчишки-студенты, не преуспевшие еще, разумеется, ни в чем со всеми феноменами их незаурядной жизни, и прочие незаметные людишки, занимающие даже написанными на бумаге больше места, чем они на самом деле из себя представляют. И самым, наверное, весомым свидетельством моего к вам особенного доверия будет, должно быть, моя исповедь, которую я намерен предложить на ваше рассмотрение.
Жизнь человека имеет весьма мало смысла для постороннего, равнодушно взирающего на нее, если о ней не свидетельствуют с великой, ненаигранной страстностью, или если в этой жизни не было событий славных, достойных героических летописей и громкоголосой славы народной. Такие события, бывает, сами собой, безо всяких звонких адвокатов, без настырных ходатаев, без всяких чиновных пройдох, увенчивают жизнь достойного избранника. И вы убедитесь, Лука, что и моя жизнь стоит венца. Ибо все в ней - подвиг, самый отъявленный подвиг, все в ней - безудержное, кропотливое строительство, все в ней - медоносное созидание.
Я не могу вам, Лука, сообщить теперь название той организации, в которой состоял в последние годы своей недораскрывшейся - отмечу это без всякой заносчивости - жизни, скажу лишь, что это очень серьезная и солидная организация, умеющая внушить уважение к себе; это важное обстоятельство, но главное - все же то, что она, эта организация, очень и очень секретна. Деятельность наша - вы сами убедитесь - нисколько не подлежит оглашению. Так что понятны будут вам мои недомолвки и намеки, понятны будут их причины и происхождение.
Если кто-то не слышал прежде о нашей деятельности, то пусть он и впредь остается в своем беззаботном неведении, но только лишь пусть он будет уверен, что мы всегда начеку, что мы привычно бодрствуем, когда он спит, что мы думаем и принимаем решения за него, когда он отдыхает, развлекается или предается похоти - этому всенародному, общедоступному, обязательному, сладостному сизифству. Для нас, Лука, даже предпочтительнее неведение обывателя. Никогда приходящих на трапезу, на благожелательную трапезу, не следует допускать шнырять по кухне и обнюхивать ее углов.
Вы, Лука, должно быть, привыкли к моему всевластию, привыкли к моей общеизвестной внушительной ипостаси, и поэтому вы, наверное, удивитесь, если я скажу вам, что в этой неназванной мной организации я - величина не столь заметная, как, скажем, в Академии, в которой мне довелось рачительно и самоотверженно попечительствовать до конца дней моих. Бывало, меня там посылали по разным поручениям, а иногда даже и за водкой. Ну что ж делать и принесешь. Нет, не скажу, что бы в нашей организации я был вовсе уж рядовой исполнитель. Вовсе нет. И есть (а для меня, увы, были) человек восемь или десять, которые безоговорочно признавали во мне и отца, и благодетеля, и командира. В переводе на воинские звания это что-то вроде сержанта. Но все равно, уважаемый Лука, сравните масштабы: с одной стороны Академия, а с другой - восемь или десять бессловесных исполнителей. С одной стороны - необозримый, великий, изощренный мегалополис, который есть наша Академия, если, конечно, как и положено, взирать на нее совокупно, а не подразделяя легкомысленно на различные незначительные части, провинции и отделы, а с другой стороны - простенький дедовский будильник (хотя в чем-то, наверное, они все-таки отдаленно похожи, как, например, похожа жевательная резина на разум). Но, впрочем, дело не в сравнениях. Пускай бы даже и при самой лучшей их, неизмеримой ловкости.
Но дело также и не в моих претензиях на высокую, более высокую должность в организации, ибо я не скажу, что никогда не считал себя недостойным участи более славной и блестящей. Хотя, что такое - все мои претензии, поставленные рядом с благородством и величием целей нашей организации?!
О, вам, Лука, безусловно, приходилось бывать в Пассаже, хотя вы и не женщина (что не вызывает сомнений); а в Пассаже, в этом нашем знаменитом, крупнейшем, доходнейшем магазине продают, в основном, как вы знаете, товары для женщин. Не удивляйтесь, пожалуйста, Лука, парадоксальной неожиданности моих переходов; то я говорил о секретной организации, теперь я говорю о магазине для женщин, поверьте, что между тем и другим существует глубокая, прочная, хотя и незримая, неназойливая связь.
Знаете ли вы, что Пассаж тоже относится к Академии? Обыватель не знает, что Пассаж относится к Академии, и пусть себе не знает. Пусть себе спокойно ходит в Пассаж и думает, что ходит в самый обыкновенный магазин (о, если бы всегда наперед знать в своей жизни, чего можно ожидать от самых обыкновенных магазинов!).
Но мы, нерядовые, мы с вами должны знать, что такое из себя представляет Пассаж, какое он занимает место в феноменально разветвленной структуре Академии (я даже сам уже многое не помню, что там с чем соотносится), какое место занимают в ней разные там почты, аптеки и парикмахерские, и улицы, по которым ходят панки, и еще десятки других учреждений, которые тоже есть колесики и отделы одной необозримой машины, все это, Лука, наша с вами необходимая наука.
О, вы, конечно, знаете, что из себя представляет помещение Пассажа. Вы, конечно, помните тот протяженный зал Пассажа, идеально прямой и строгий, как коридор, как щель между двумя домами, как венецианский канал, высокий, со стеклянной крышей для дневного света, с тремя этажами галерей с двух сторон, соединенных однообразными горбатыми переходными мостиками, с золочеными бра, с матовыми колбообразными плафонами дорогого стекла пониже каждой из галерей, смутный, оживленный гул в урочные часы Пассажа, и на всех этажах, на галереях - скороразмеренная, усердная торговля.
Если бы только нашему обывателю было бы хоть немного вдомек, что там скрывалось за этим благообразным устройством!
Мы несли тогда свою особенную службу в Пассаже. На втором этаже, на галерее, неподалеку от перехода, у стены приютился там, знаете, маленький сапожный киоск. В этом киоске работал один пожилой армянин (а может быть, и грек, мы не знали точно поначалу), худощавый и сутулый, вечно небритый, хмурый и малоразговорчивый. Иногда он за работой хмуро запевал свою армянскую песню (или греческую), потом закашливался, потом что-то неприятно сплевывал в платок, потом снова запевал или подолгу молчал.
Поначалу нам почему-то показалось, что это не армянин, а ворона, но мы потом все-таки точно увидели, что это армянин. И к нам, знаете, даже иногда подходили покупатели и спрашивали, не знаем ли мы, зачем это посадили в сапожный киоск ворону, а мы отвечали, что - нет, это не ворона, а армянин, и что сидит он в киоске для мелкого ремонта обуви, и, если кому-нибудь нужно поправить каблук, или поставить набойку, или просто намазать ботинки ваксой, то пускай он смело идет к армянину (это-то, конечно, был пробный шар с нашей стороны), и это самое лучшее, что можно ему посоветовать.
О, все это было хитро придумано нашими врагами. Мы знали, что это очень скверный армянин, что он служит загранице, что он ее секретный агент, и в Пассаже сидит для связи, и что скоро ожидается его встреча с другим агентом. Мы следили вовсю за армянином, мы наблюдали каждый его шаг.
Ну, в самом деле: за день в сапожный киоск заходило иногда по полсотне или даже по сотне человек народа, и, если бы не наша осведомленность, кто простой человек - мог бы подумать на армянина, что он такая скверная личность. Мы хватали всех, кто приходил к армянину и потрошили потом их в специальном хирургическом отделении, если нам ничего не давали допросы и осмотр вещей и одежды. О, у нас много тогда накопилось человеческого мяса из-за этого проклятого армянина. Как раз тогда случился день-мясоед, и нам пришлось съедать все это мясо, а несъеденное, подумавши и поколебавшись, мы пустили постепенно в розничную продажу.
Мы "тормознули" и самого армянина и стали колоть его иголками по всему телу, потому что, вы знаете, на теле есть такие точки (наука каждый день открывает какие-нибудь чудеса), что если в них колоть иголками, то человек непременно говорит правду. Теперь примерно так же лечат и болезни, только точки другие. Но это был все-таки закоренелый, скверный, неисправимый армянин; он никак не хотел говорить правду.
Он все говорил, что мы перепутали его с кем-нибудь другим, что он нас, видите ли, знать не знает и знать не хочет (какая грубость!), что он бедный сапожник-армянин (хотя некоторые и принимают его за ворону) и что вообще его следует отпустить, потому что он - честный человек. Знали бы вы, Лука, как меня временами выводила из себя эта бессовестная ложь. Однажды я даже вовсе не сдержался, стукнул кулаком по столу и прикрикнул на армянина: "Но вот отчего ты такой хмурый, если ты честный человек?! Долго ты нам собираешься здесь рассказывать сказки?!"