Эффи снова кинулась в ее объятия и, осыпая ее поцелуями, зашептала:
   — Ведь я так давно даже имени его не слышала! Если б ты только знала, как мне хочется узнать, что он меня жалеет, помнит…
   Джини вздохнула и начала рассказывать все, что произошло между нею и Робертсоном, стараясь, однако, быть краткой. Эффи, не выпуская руки сестры из своей и не сводя с нее глаз, с жадностью ловила каждое ее слово. «Бедный! Бедный Джордж!» — вырывалось у нее время от времени. Когда Джини кончила, она долго молчала.
   — И это он тебе посоветовал? — были первые ее слова.
   — Да; слово в слово, как я тебе говорю, — отвечала сестра.
   — Он хочет, чтобы ты им что-то сказала и спасла мою молодую жизнь?
   — Он хочет, чтобы я лжесвидетельствовала, — ответила Джини.
   — А ты ему сказала, — продолжала Эффи, — что не хочешь отвести от меня смерть… А мне еще нет восемнадцати лет!
   — Я сказала, — ответила Джини, с ужасом видя, какое направление приняли мысли ее сестры, — что не могу лгать под присягой.
   — Какая же тут ложь! — воскликнула та, снова став на миг похожей на прежнюю Эффи. — Неужели мать убьет своего ребенка? Убить? Да я отдала бы жизнь, лишь бы взглянуть на него одним глазочком!
   — Я верю, — сказала Джини, — что ты в этом так же неповинна, как сам младенец.
   — Спасибо и на том, — сказала Эффи холодно. — А то ведь праведницы вроде тебя всегда подозревают нас, грешных, во всех мерзостях.
   — Обидно мне это слышать от тебя, Эффи, — сказала Джини со слезами, чувствуя и несправедливость укора и вместе с тем сострадание к душевному состоянию, которое заставило Эффи произнести его.
   — Может быть, — сказала Эффи, — а все-таки ты не можешь простить мне мою любовь к Робертсону. А как мне его не любить? Он ведь тоже любит меня больше собственной жизни и души. Он рискнул своей головой, он взломал тюремные ворота, чтобы освободить меня. Будь он на твоем месте… — Тут она умолкла.
   — Я тоже отдала бы за тебя жизнь, — сказала Джини.
   — Что-то не верится, — сказала сестра. — Ведь тебе надо всего-навсего сказать одно слово: если это и грех, так у тебя еще будет время покаяться.
   — Это одно слово — тяжкий грех, особенно когда он совершен предумышленно.
   — Ладно, Джини, — сказала Эффи. — Я и сама еще помню катехизис. Не будем больше говорить об этом. Ты останешься безгрешной, успокойся. А я — я тоже скоро успокоюсь навеки.
   — А ведь верно, — вмешался Рэтклиф, — одно словечко — и ты спасешь ее от виселицы. Что тут долго думать? Эх, взяли бы меня в свидетели! Я бы к какой хочешь книге приложился, мне не привыкать. Ведь тут жизнь человеческая! Сколько раз я давал эту самую присягу всего-навсего за бочонок бренди!
   — Не надо, — сказала Эффи. — Будь что будет. Прощай, сестра. Не задерживай мистера Рэтклифа. И зайди еще разок, прежде чем… — Тут она умолкла и страшно побледнела.
   — Неужели мы так расстанемся? — сказала Джини. — И неужели тебе придется погибнуть? О Эффи, взгляни на меня и скажи, чего ты хочешь. Я, кажется, и тут не сумею тебе отказать.
   — Нет, Джини, — ответила ее сестра с усилием. — Я передумала. Я и раньше была хуже тебя, а теперь я и вовсе пропащая. Зачем тебе грешить ради меня? Видит Бог, когда я в своем уме, я никого бы не заставила согрешить ради своего спасения. Я могла бежать из тюрьмы в ту страшную ночь; рядом был друг, он бежал бы со мной на край света, он меня защитил бы от всех бед. А я сказала: на что мне жизнь, когда погибла честь? Это тюрьма меня сломила. Бывает, что я готова отдать все сокровища Индии, только бы остаться жить. Знаешь, Джини, у меня тут тоже бывает бред, как тогда, в лихорадке. Тогда мне мерещились вокруг кровати волки с огненными глазами и кабан вдовы Батлер. А теперь — высокая черная виселица… Будто я стою под ней, а вокруг — толпа, и тысячи глаз смотрят на бедную Эффи Динс, и все хохочут, и все говорят. «Так вот кого Джордж Робертсон называл Лилией Сент-Леонарда!» И лезут, и строят мне гримасы, и куда ни поглядишь — всюду лицо старухи Мардоксон. Вот точно так она хохотала, когда сказала мне, что мне не видать больше моего ребеночка. Боже! Если б ты знала, Джини, как страшно она на меня глядела! — Сказав это, она закрыла глаза руками, словно пряталась от ужасного видения.
   Джини Динс провела с сестрой два часа, стараясь узнать от нее что-либо, что могло бы послужить к ее оправданию. Но Эффи ничего не прибавила к тому, что отвечала на первом своем допросе и о чем читатель узнает в свое время. Ей не поверили, сказала она, а больше ей говорить нечего.
   Наконец Рэтклиф с сожалением сообщил сестрам, что им пора расставаться.
   — Сейчас сюда придет мистер Новит, а может, даже и сам мистер Лангтейл. Этот всегда не прочь поглядеть на пригожую девчонку, хоть бы и в тюрьме.
   С трудом оторвавшись от сестры и много раз обняв ее, Джини вышла из камеры. Тяжелые засовы вновь разлучили ее с дорогим ей существом. Несколько освоившись со своим грубым провожатым, она предложила ему немного денег, прося доставить сестре все возможные удобства. К ее удивлению, Рэтклиф не принял подношения.
   — Я на промысле не был жаден до крови, — сказал он. — А теперь, на покое, не пристало мне и до серебра очень уж быть жадным. Не надо мне твоих денег. Я и так для нее постараюсь. А ты, может, еще передумаешь? Ведь присяга-то дается правительству, так что тут и греха никакого нет. Я знавал одного священника — хороший был священник, хоть его за что-то там лишили сана, — так и тот однажды взял грех на душу: присягнул за фунтовую пачку табака. Да ты и сама уж, верно, передумала, только мне не говоришь. Что ж, не надо. А сестру твою я сейчас накормлю, напою горячим и уговорю соснуть после обеда, а то ведь ночью она глаз не сомкнет. Уж я-то эти дела знаю. Нынешняя ночь — хуже всего. Перед судом никто не спит, а перед казнью, бывает, что спят как убитые. И ничего тут удивительного нет: неизвестность хуже всего. Чем пальцу болеть, лучше его напрочь отрубить.

ГЛАВА XXI

   И если даже пригвоздят
   Тебя к позорному столбу,
   Ты знай, что верный друг с тобой
   Разделит горькую судьбу.
Джимми Доусон

   Проведя почти все утро в молитве (ибо сострадательные соседи взялись сделать за него работу по хозяйству), Дэвид Динс вышел к завтраку. Глаза его были опущены: он боялся взглянуть на Джини, не зная, решила ли она явиться в суд, чтобы дать показания в пользу сестры. Наконец он робко взглянул на ее платье, пытаясь таким образом заключить, собирается ли она в город. Джини была одета опрятно и скромно, но по одежде нельзя было угадать, куда она собралась. Она сняла свое обычное платье, но не оделась по-праздничному, как обычно одевалась в церковь или в тех — крайне редких — случаях, когда шла в гости. Что-то подсказывало ей, что надо одеться чистенько, но вместе с тем отложить даже те скромные украшения, которые она разрешала себе по праздникам. Таким образом, ничто в ее одежде не выдавало ее намерений.
   Скромный завтрак остался в то утро нетронутым. Каждый из них делал вид, что ест, когда другой смотрел на него, но с отвращением клал ложку, когда в этом притворстве не было надобности.
   Томительные минуты ожидания наконец прошли. Гулкий бой часов Сент-Джайлса возвестил, что до начала судебного заседания остается час. Джини поднялась с непонятным ей самой спокойствием, накинула плед и стала собираться в путь. Твердость ее составляла странный контраст мучительным колебаниям, заметным в каждом движении ее отца. Тому, кто не знал их обоих, трудно было бы поверить, что первая была кроткой и несмелой деревенской девушкой, а второй — человеком суровым, гордым и непреклонным, который некогда с величайшей стойкостью перенес за свою веру самые тяжкие испытания. Эта перемена ролей объяснялась тем, что Джини уже приняла твердое решение и знала все неизбежные его последствия, тогда как отец ее ничего не знал о нем и терзался, стараясь угадать, что она покажет на суде и как это может повлиять на приговор.
   Он нерешительно следил глазами за дочерью, которая готовилась уходить и в последнюю минуту оглянулась на него с невыразимой тоской.
   — Доченька, я бы… — сказал он и поспешно стал отыскивать свою палку и шерстяные рукавицы, показывая этим свое намерение сопровождать ее — намерение, которое он не в силах был выразить словами.
   — Отец, — сказала Джини, отвечая не на слова его, а на эти сборы, — может, вам лучше не ходить?
   — Господь мне поможет, — ответил Динс, стараясь говорить твердо. — Я пойду.
   Продев руку дочери в свою, он зашагал так быстро, что она с трудом поспевала за ним. Но одно обстоятельство выдало его растерянность.
   — А шапка-то? — сказала Джини, заметив, что он вышел с непокрытой головой.
   Он вернулся, краснея за свою забывчивость и обнаруженное таким образом душевное смятение, надел свой большой синий шотландский берет и пошел медленней и спокойней, точно этот случай напомнил ему о необходимости овладеть собой и призвать на помощь всю свою решимость. Снова взяв дочь под руку, он направился в город.
   В те времена, как и теперь, заседания суда происходили на Парламентской площади. Прежде для этого служили здания шотландского парламента. Хотя и несовершенные с архитектурной точки зрения, здания эти по крайней мере соответствовали своему назначению и были почтенны своей стариной. Современный вкус — как я обнаружил в свое последнее посещение шотландской столицы — заменил эту почтенную старину дорогостоящим сооружением, которое до того неуместно на фоне окружающих его старинных зданий и до того нелепо само по себе, что его можно сравнить с носильщиком Томом Эррандом из «Поездки на юбилей», когда он напялил на себя щегольской костюм Клинчера. Sed transeat cum coeteris erroribus note 56.
   На тесной площади уже делались приготовления к мрачной церемонии, назначенной на этот день. Солдаты городской стражи были на своих постах, то сдерживая, то грубо отталкивая прикладами мушкетов пеструю толпу, теснившуюся, чтобы увидеть несчастную обвиняемую, которую должны были провести из соседнего здания тюрьмы в суд, где решалась ее судьба. Всем нам доводилось с негодованием видеть, как равнодушно толпа обычно взирает на подобные сцены; если не считать редких и необычайных случаев, почему-либо вызывающих его сочувствие, народ не выражает иных чувств, кроме суетливого и бездушного любопытства. Он толкается, пересмеивается и переругивается с той же беззаботностью, с какой глядит на праздничное шествие или иное зрелище. Иногда, однако, это поведение, присущее развращенной черни большого города, сменяется вдруг сочувствием. Так было и на этот раз.
   Когда Динс с дочерью пришли на площадь и начали пробираться к дверям суда, они оказались в гуще народа и не избегли некоторых неприятностей. Защищаясь от грубых толчков, достававшихся ему со всех сторон, Динс своим старомодным костюмом и всем своим видом привлек внимание толпы, которая зачастую метко определяет человека по внешнему облику.
 
Да здравствуют виги
В Босуэл-бригге! -
 
   пропел какой-то парень (эдинбургские простолюдины были в то время склонны к якобитству, должно быть, назло существующему правительству).
 
Депутат Уильямсон
Взобрался на ступеньки,
А потом на амвон
И воспел Килликрэнки, -
 
   пропела прелестница, ремесло которой легко угадывалось по ее виду. Оборванный «кэди», или носильщик, которого Дэвид толкнул, пытаясь уйти от насмешников, крикнул на северном диалекте:
   — Чертов камеронец! Ослеп ты, что ли? Чего толкаешь порядочных людей?
   — Дорогу церковному старейшине! — сказал другой. — Он идет посмотреть, как сестра во Господе будет славить Бога на виселице.
   — Стыдитесь! — громко крикнул кто-то и тихо, но явственно добавил:
   — Ведь это ее отец и сестра.
   Все расступились перед страдальцами; самые грубые устыдились и смолкли. Идя по образовавшемуся проходу, Динс сжал руку дочери и произнес с глубоким внутренним волнением:
   — Ты теперь своими ушами слышишь и своими глазами видишь, над кем глумятся насмешники и хулители. Не над одними лишь верующими, но и над церковью и над самою невидимой и благословенной главою ее. Как же тут не сносить с терпением свою долю насмешек?
   Человек, пристыдивший толпу, был не кто иной, как наш старый знакомец Дамбидайкс, который, подобно валаамовой ослице, отверзал уста лишь в особо важных случаях. Присоединившись к Динсам, он обрел свою обычную молчаливость и ввел их в здание суда, не говоря ни слова. Часовые и привратники пропустили их беспрепятственно. Говорят даже, будто один из них отверг шиллинг, предложенный Дамбидайксом как обычное его средство «все уладить». Последнее обстоятельство, однако, требует проверки.
   В суде они застали обычное скопление озабоченных судейских, пришедших по долгу службы, и праздных зевак, явившихся из любопытства. Почтенные горожане таращили глаза; начинающие адвокаты прогуливались и перекидывались шутками, точно в партере театра. Другие сидели в стороне, оживленно споря, inter apices juris note 57, о составе преступления и о точном смысле статута. Ждали прибытия судей. Присяжные были уже в сборе. Обвинители перелистывали дело и озабоченно перешептывались. Они занимали одну сторону большого стола, помещавшегося перед судейским. Другая его сторона была отведена адвокатам, которым шотландский закон (более гуманный в этом отношении, чем английский) не только дозволяет, но и предписывает оказывать помощь каждому обвиняемому. Мистер Нихил Новит, озабоченный и важный, разговаривал с защитником. Войдя в зал суда, Динс дрожащим голосом спросил лэрда:
   — А где она будет сидеть?
   Дамбидайкс шепотом подозвал Новита, который указал на пустое место перед судейским столом и уже хотел подвести к нему Динса.
   — Нет, — сказал старик, — здесь я не сяду; я не могу… признать ее, еще не могу. Лучше мне сесть так, чтобы мы друг друга не видели. Так будет лучше для нас обоих. Сэдлтри, который так докучал адвокатам, что его уже дважды просили не мешать и не соваться не в свое дело, теперь с удовольствием воспользовался случаем разыграть влиятельного человека. Он деловито направился к бедному старику и сумел-таки с помощью знакомых приставов найти ему укромное место, скрытое за выступом судейского стола.
   — Хорошо иметь приятеля в суде, — сказал он, продолжая важничать перед стариком, который был не в состоянии слушать или отвечать. — Мало кто, кроме меня, смог бы найти вам такое местечко. Судей ждут с минуты на минуту, и заседание начнется instanter — немедленно. Это не выездная сессия, и здесь не будут оглашать запрещение прерывать судей. В высшем уголовном суде и без того не положено прерывать. Но что это? Джини, ведь ты свидетельница. Пристав! Эта девушка — свидетельница, ее надо непременно удалить из зала суда. Ведь правда, мистер Новит, что Джини Динс надо поместить отдельно?
   Новит ответил утвердительно и предложил проводить Джини в особое помещение, отведенное в шотландском суде для свидетелей, где они ожидают вызова, будучи отделены от всех, кто мог бы повлиять на их показания или осведомить их о происходящем в суде.
   — Это непременно нужно? — спросила Джини, не выпуская руки отца.
   — Совершенно необходимо! — сказал Сэдлтри. — Как это можно, чтобы свидетеля не отделить!
   — Это действительно необходимо, — подтвердил второй защитник, нанятый для Эффи, и Джини неохотно последовала за приставом.
   — Это, мистер Динс, — сказал Сэдлтри, — называется секвестрировать свидетелей. Вы, пожалуй, можете спутать это с секвестрацией имения или имущества в случае банкротства, а ведь это совсем другое. Мне часто случается быть секвестровану, как свидетелю; шериф и мистер Шарпитло редко без меня обходятся на предварительном следствии; а вот секвестрация имущества грозила мне только раз, и то давно, когда я еще был холост. Но тсс! Тише! Суд идет!
   Предшествуемые пятью приставами, пять судей в длинных красных мантиях, отороченных белым, вошли в обычном торжественном порядке и заняли места за судейским столом.
   Присутствующие встали; едва стихла суматоха, вызванная приходом судей, как в двери зала и галерей с шумом начали ломиться зрители; это значило, что должны были ввести подсудимую. Так бывает, когда двери суда, открытые вначале только для привилегированных лиц или для тех, кто имеет отношение к процессу, открываются наконец для всех любопытствующих. Теснясь в дверях и падая друг на друга, раскрасневшиеся и растрепанные, они хлынули в зал; стражники, находившиеся в центре этого потока, с большим трудом расчищали проход, по которому подсудимая должна была пройти на свое место. Наконец благодаря стараниям приставов и окрикам судей порядок среди зрителей был восстановлен, и несчастную девушку поместили между двумя вооруженными часовыми перед столом судей, которые должны были изречь ей приговор.

ГЛАВА XXII

   Имеем мы суровые законы;
   Они необходимы для народа,
   Как удила для диких лошадей.
   Восемнадцать лет законы эти дремлют,
   Как одряхлевший лев в своей берлоге,
   Который на добычу уж не ходит.
   «Мера за меру» note 58

   — Юфимия Динс, — сказал председатель суда тоном, в котором сквозь официальную суровость слышалось сострадание, — встань и выслушай обвинительный акт.
   Несчастная девушка, еще ошеломленная сутолокой, сквозь которую ее с трудом провели конвойные, растерянно оглянулась на бесчисленное множество лиц, сплошными рядами подымавшихся к самому потолку, и бессознательно повиновалась приказу, звучавшему в ее ушах словно труба судного дня.
   — Откинь волосы с лица, Эффи, — сказал один из приставов. Прекрасные, густые белокурые волосы, которые, по шотландскому обычаю, нельзя было до замужества прятать под чепец и которые Эффи не смела больше повязывать так называемым снудом, или девичьей лентой, символом целомудрия, — в беспорядке свешивались ей на лицо, почти целиком закрывая его. Получив это приказание, несчастная дрожащей рукой поспешила откинуть свои роскошные кудри и открыла взорам присутствующих — всех, кроме одного, — бледное и измученное, но все еще столь прекрасное в своем страдании лицо, что по залу пронесся шепот сочувствия. Должно быть, эти выразительные звуки рассеяли страх, который в первый миг подавил в ней все другие ощущения, но пробудили не менее мучительное чувство — стыда за свое положение. Глаза ее, вначале с ужасом озиравшиеся вокруг, опустились к земле; на щеках, прежде смертельно бледных, постепенно проступал румянец; и когда, сгорая от стыда, она закрыла лицо руками, лоб, виски и шея, — все, чего не могли закрыть ее исхудалые пальцы, — залились густой краской.
   Все заметили это и были тронуты; все, кроме одного. То был старый Динс; скрытый от взоров в своем укромном углу, он не двигался и упорно не подымал глаз, не желая видеть свой позор.
   — Ихабод! — шептал он про себя. — Ихабод! Отошла слава от Израиля! ..
   Пока он был погружен в свои горестные думы, подсудимой прочли обвинительный акт, где было сформулировано ее преступление, а затем задали обычный вопрос: признает ли она себя виновной.
   — В смерти моего бедного ребенка я невиновна, — сказала Эффи, и грустный, жалобный голос ее, столь же трогательный, как и ее красота, пронзил сердца присутствующих.
   Тут председатель суда обратился к обвинителю и защитнику, предлагая им изложить статью закона, обстоятельства дела, а также доводы за и против обвиняемой; после чего суду полагается сформулировать предварительное заключение и передать его на решение присяжных.
   Обвинитель прежде всего напомнил об участившихся случаях детоубийства, что и вызвало необходимость в особой статье закона, по которой привлечена обвиняемая. Он привел несколько случаев детоубийства, отличавшихся особой жестокостью; они-то и побудили королевского прокурора, хотя и с величайшей неохотой, попытаться пресечь зло суровыми мерами и потребовать строгого соблюдения упомянутого закона.
   — Показания свидетелей, — сказал он, — равно как и признание самой обвиняемой, установили факт беременности. По имеющимся сведениям, и опять-таки по собственному ее признанию, обвиняемая никому не сообщила о своей беременности. Таким образом, сокрытие беременности, являющееся первой предпосылкой обвинения, можно считать доказанным. Обвиняемая показала далее, что родила младенца мужского пола при обстоятельствах, которые заставляют предполагать, что он был затем умерщвлен рукою несчастной матери или, во всяком случае, с ее ведома и согласия. Впрочем, для обвинения не требуется неоспоримых доказательств совершения ею убийства или даже самого факта убийства. Для обвинения достаточно того, что ребенок исчез. Согласно статуту, суровость которого — увы! — вызвана необходимостью, каждая женщина, скрывшая свою беременность и не обратившаяся за помощью во время родов, тем самым уже считается виновной в том, что умышляла на жизнь своего ребенка, ибо именно это является обычно целью злонамеренного сокрытия беременности. Если при этом она не сумеет представить доказательств того, что ребенок умер естественной смертью, или же предъявить его живым, она считается виновной в убийстве и подлежит смертной казни.
   Защитник обвиняемой, известный мистер Фэрброзер, не стал прямо опровергать доводы обвинителя. Он начал с того, что пожалел о вынужденном отсутствии своего старшего коллеги, мистера Лангтейла, внезапно отозванного в графство, где он состоит шерифом; вследствие чего ему, Фарброзеру, спешно пришлось заменить своего шефа. У него не было времени для тщательного и подробного изучения данного интересного дела, чтобы хоть отчасти восполнить этим недостаток таланта, которым блистает его коллега. Быть может, именно вследствие этого недостатка таланта он вынужден признать, что дело подлежит рассмотрению именно как дело о детоубийстве. Закон есть закон — могут сказать уважаемые судьи; и обвинитель с полным основанием может требовать предварительного решения, подводящего дело под указанную статью. Однако он, защитник, надеется предъявить суду веские доказательства, которые позволят отвести обвинение.
   — Позвольте же, — сказал он, — поведать суду краткую, но скорбную историю моей подзащитной. Она была воспитана в самых строгих правилах религии и нравственности, будучи дочерью человека достойного и почтенного, в свое время пострадавшего за свои религиозные убеждения.
   Услышав упоминание о себе, Дэвид Динс вздрогнул, но тут же вновь застыл в прежней позе, закрыв лицо реками и прислонясь лбом к углу высокой судейской скамьи.
   Адвокаты-виги начали проявлять интерес; тори скорчили презрительную гримасу.
   — Как бы ни расходились наши мнения, — продолжал защитник, которому надо было привлечь на свою сторону всех слушателей, — относительно этих убеждений (тут Динс испустил стон), мы не можем отказать их носителям в строгих правилах нравственности и в том, что детей своих они умеют воспитывать в страхе Божьем. Так можем ли мы, безо всяких прямых улик, на основании одних лишь предположений, обвинить дочь такого человека в преступлении, свойственном более дикарям и язычникам, нежели гражданам просвещенного христианского государства? Правда, — признал он, — отличные правила, внушенные ей с детства, не предохранили несчастную девушку от заблуждений. Она оказалась жертвой необдуманной привязанности к молодому человеку, внешне привлекательному, по имеющимся сведениям, но крайне необузданному и развратному. Соблазнитель обещал ей брак и, быть может, сдержал бы свое слово, если бы не был в это время привлечен к суду за дерзкое преступление, которое, в свою очередь, повлекло за собой другое, еще более тяжкое, и целую цепь прискорбных событий, еще до сих пор не завершенных. Присутствующие, вероятно, не ожидают услышать, что отец ребенка, которого уважаемый обвинитель считает убитым, — не кто иной, как пресловутый Джордж Робертсон, сообщник Уилсона, герой нашумевшего побега из тюремной церкви и — как хорошо известно моему ученому собрату — главный зачинщик расправы над Портеусом.
   — Я сожалею о необходимости прервать защитника, — сказал председательствующий судья, — но вынужден заметить ему, что он отклонился от темы.
   Защитник поклонился и продолжал.
   — Я счел необходимым, — сказал он, — назвать Робертсона только потому, что положение, в которое он попал, может отчасти объяснить молчание моей подзащитной, а это молчание оказывается сейчас главным доводом за то, что она умышляла на жизнь невинного существа, которое готовилась произвести на свет. Да, она скрыла от своих близких, что стала жертвой соблазнителя, но почему? Потому, что ежедневно надеялась, что он загладит свою вину перед нею, что он может и, очевидно, желает это сделать. Возможно ли, разумно ли, справедливо ли ожидать от нее, чтобы она по собственному почину опорочила себя и разгласила свое падение, когда рассчитывала, что сумеет скрыть его навеки? Разве не понятно, почему молодая женщина, напротив, не спешила довериться каждой любопытной кумушке, докучавшей ей расспросами и предположениями, до которых женщины простого звания — а по правде оказать, и всех прочих званий — так падки, что замечают иной раз то, чего нет и в помине? И что странного, что преступного, если на нескромные вопросы она отвечала раздраженными отрицаниями? Ничто не могло быть естественнее — с этим все слушатели будут вынуждены согласиться. Но хотя обвиняемая отказалась дать отчет посторонним, которым она не была обязана таким отчетом и доверяться которым, — продолжал ученый джентльмен, — было бы с ее стороны и неосторожно и нескромно, я надеюсь добиться полного оправдания несчастной молодой женщины, когда докажу, что она в свое время поделилась своими горестями с особой, имевшей все права на ее доверие. Это произошло, когда Робертсон был заключен в тюрьму и ожидал кары, которая постигла впоследствии его товарища Уилсона и которой он сам только чудом сумел избежать. Вот тогда-то, когда у обвиняемой исчезла надежда скрыть позор посредством брака и союз с преступником, если б и был возможен, только отягчил бы этот позор, вот тогда-то обвиняемая — как я надеюсь доказать суду — сообщила о своем несчастье старшей сестре, если я не ошибаюсь — дочери своего отца от первого брака.