Здесь бедная сумасшедшая затянула низким и Диким голосом:
 
Мои останки погребли
Вон там, в земле чужой.
И это мой веселый дух
Стоит перед тобой.
 
   — В конце концов, Джини, все равно толком не узнаешь, кто умер, кто жив, а кто в стране фей. Ну, да уж это совсем иное дело. Мой ребеночек умер, его похоронили, это все знают, — а только это ничего еще не значит. Я его и до этого раз сто на коленях держала и потом столько же, когда его уже похоронили, а раз так — значит, он вовсе и не умер. — Внезапно какая-то осознанная мысль вкралась в ее безумные представления, и она разразилась плачем и восклицаниями: — Горе мне, горе мне! Горе мне!
   Так, всхлипывая и жалуясь, она наконец заснула, тяжело дыша во сне и предоставив Джини полную возможность оглядеться вокруг и предаться своим грустным размышлениям.

ГЛАВА XXX

   Вяжи ее скорее! Да покрепче!
   Не дай строптивой пленнице сбежать!
Флетчер

   Посмотрев на слабо освещенное окно в надежде, что ей удастся совершить оттуда побег, Джини поняла, что об этом нечего и думать: оно находилось высоко в стене и было настолько узким, что если бы она даже и добралась до него, то не смогла бы протиснуться в узкое отверстие. Неудачная попытка побега могла привести лишь к тому, что к ней стали бы относиться гораздо хуже, чем сейчас, и поэтому она решила выждать удобный случай, прежде чем подвергать себя такому риску. С этой целью Джини тщательно осмотрела обветшалую глинобитную перегородку, отделявшую жалкую нишу, в которой она сейчас находилась; от остальной части хибарки. В перегородке, гнилой и трухлявой, было много трещин и щелей; осторожно и бесшумно расширив пальцами одну из них, Джини отчетливо увидела старую фурию и высокого грабителя, которого она называла Левиттом, сидевших у потухшего очага и занятых, очевидно, каким-то важным разговором. В первое мгновение Джини содрогнулась от ужаса при виде этой сцены: черты старухи, отвратительные и застывшие, выражали неукротимую злобу и закоренелый порок; лицо ее компаньона, само по себе, может, и не такое отталкивающее, было отмечено следами дурных привычек и преступной профессии.
   — Но я вспомнила, — говорила впоследствии Джини, — как мой дорогой отец рассказывал нам в зимние вечера о тех временах, когда он находился в заточении с блаженным мучеником мистером Джеймсом Ренуиком, кто поднял упавшее знамя нашей истинной, реформированной шотландской церкви после того, как достойный и прославленный Дэниел Камерон, наш последний благословенный знаменосец, был сражен мечами нечестивцев в Эрсмосе; вспомнила я и про то, как сердца даже самых неисправимых преступников и убийц, с кем они были заключены, смягчились как воск, когда они услышали слова их праведной веры. И я подумала, что тот, кто помог им в беде, не оставит и меня без помощи и укажет мне как и когда избавиться от тех пут, в которые я попала. Мысленно я повторила слова блаженного псалмопевца в сорок втором и сорок третьем псалмах Священного писания: «Что унываешь ты, душа моя, и что смущаешься? Уповай на Бога, ибо я буду славить его, Спасителя моего и Бога моего».
   Укрепив свой разум, от природы спокойный, твердый и уравновешенный, этими религиозными рассуждениями, бедная пленница смогла уловить и понять большую часть знаменательного разговора, который вели те, в чьи руки она попала; правда, задача была не из легких, ибо они говорили приглушенными голосами, прибегали иногда к воровскому жаргону, совершенно непонятному для Джини, и дополняли свои отрывистые фразы различными жестами и знаками, обычными для людей преступных профессий.
   Разговор начал мужчина:
   — Теперь ты видишь, почтеннейшая, что я друзьям не изменяю. Я не забыл, что это ты помогла мне дать тягу из камеры Йоркской тюрьмы, и поэтому-то я сейчас и помогаю тебе и даже вопросов не задаю; я знаю, что за услугу платят услугой. Но теперь, когда эта луженая глотка Мэдж утихомирилась, а безмозглый наш висельник шлепает за старой кобылой, ты должна выложить мне все как есть начистоту, потому что провалиться мне на этом месте, если я трону девчонку или дам ее в обиду, раз у нее есть пропуск Джима Рэта.
   — Ты парень честный, Фрэнк, — сказала старуха, — да больно мягкотел для нашего дела; твое нежное сердце тебя до добра не доведет. Ты так и до виселицы докатишься, помяни мое слово, — а все потому, что какой-нибудь олух, кого ты вовремя не полоснешь по глотке, донесет на тебя.
   — Ну уж, не завирайся, старуха, — ответил грабитель, — я знавал не одного молодчика, который в первое же лето как вышел на большую дорогу, так сразу и попался, а все потому, что был больно падок на нож. И потом мне хочется хоть годика два на совести ничего не иметь. Словом, живо выкладывай, в чем тут дело и какая тебе нужна помощь, но подлостей от меня не жди.
   — Да ты и сам знаешь, в чем тут дело, Фрэнк. Но раньше хлебни-ка вот отсюда: чистая голландская!
   Она достала из кармана флягу и налила ему большую чашку, которую тот сразу же осушил, заметив:
   — Водка что надо, первый сорт.
   — Так вот, Фрэнк, ты должен знать, что… Выпей еще немного для храбрости.
   — Ну нет, хватит. Коли женщина толкает тебя на какую-то подлость, она всегда раньше угощает водкой. Плевать мне на пьяную храбрость. Уж коли я что и сделаю, — так в трезвом виде, так оно вернее будет.
   — Ну так вот, ты же знаешь, — снова начала старуха, больше не пытаясь задобрить его, — что эта девка идет в Лондон.
   После этого Джини удалось уловить только еще одно слово — «сестра».
   Грабитель ответил громче:
   — Это верно. А тебе-то, черт возьми, что до этого за дело?
   — Значит, есть дело, коли говорю. Если на той потаскушке не затянут петли, этот болван женится на ней.
   — Ну и пусть себе женится. Кому какое дело до этого?
   — Кому, балда, дело? Мне дело, вот кому! Да я скорее своими руками задушу ее, чем допущу, чтобы она заняла место Мэдж.
   — Место Мэдж? Да ты что, ослепла, что ли? Да чего ради будет он жениться на этой идиотке Мэдж? Вот так помер, нечего сказать, — жениться на Мэдж Уайлдфайр! Ха! Ха! Ха!
   — Заткнись ты, душегуб окаянный, побирушка, вор прирожденный! — вскипела карга. — Пусть не женится на Мэдж, но тогда и другой ему не видать! Нет, никто не будет его женой — это место моей дочке принадлежит! Да! Это из-за него она сумасшедшая, а я нищая! Но и я кое-что о нем знаю — такое знаю, что его тут же вздернут, будь он хоть о семи головах! Да, да, все про него знаю, все, все! И его вздернут, вздернут, вздернут!
   Злорадно улыбаясь, она твердила эти страшные слова, словно бес, одержимый местью.
   — Так что же ты не вздернешь его, не вздернешь его, не вздернешь его? — спросил Фрэнк, с презрением передразнивая ее. — В этом было бы больше проку, чем мстить двум девчонкам, не причинившим тебе и твоей дочери никакого зла!
   — Никакого зла? — повторила старуха. — А вдруг он женится на этой арестантке, если ее выпустят оттуда?
   — Но ведь он все равно никогда не женится на пташке из твоего выводка; чего же ради ты так кипятишься? — спросил снова грабитель, пожимая плечами. — Если можно было бы чего-то добиться, я бы уж так и быть, влез в это дело, но пакостить без всякой цели не стану.
   — А месть, по-твоему, не цель? — спросила ведьма. — Месть это самый лакомый кусочек из всех блюд, что готовят в аду!
   — Пусть дьявол и жрет этот кусочек, — ответил грабитель, — а мне, черт возьми, не по вкусу соус к этому блюду.
   — Месть! — продолжала старуха. — Да это самая лучшая награда, которой удостаивает нас дьявол за наши труды в этом и в том мире. Сколько сил я потратила на нее, сколько мук натерпелась и грехов натворила, и я добьюсь своего, добьюсь во что бы то ни стало, а если нет — значит, нет справедливости ни в небесах, ни в преисподней.
   Левитт зажег трубку и с невозмутимым видом слушал неистовые и мстительные откровения старой фурии. Образ жизни, который он вел, настолько ожесточил его, что он не возмущался ими, а равнодушие и, возможно, природная тупость мешали ему уловить скрытую в них неукротимую ярость.
   — Послушай, мамаша, — сказал он после паузы, — если уж ты так загорелась местью, то и вымещала бы ее на самом парне.
   — И я бы того хотела, — ответила она, втягивая воздух, словно томимый жаждой человек, которому кажется, что он пьет. — Как бы я того хотела! Да нет, не могу. Не могу!
   — А почему? Что тебе стоит донести на него за эту шотландскую историю? Вот его и повесят. Ведь шуму эта история наделала столько, словно весь Английский банк ограбили.
   — Вот у этой высохшей груди я вынянчила его, — проговорила старуха, прижимая к груди руки, словно укачивая ребенка, — и хотя он оказался змеей подколодной, хотя он погубил и меня и моих близких и сделал из меня сообщницу дьявола, — ежели только есть дьявол, — и из-за него я отправлюсь в ад, — ежели только и вправду есть ад, — все же я не могу погубить его! Нет, не могу, — продолжала она в ярости на самое себя, — я думала об этом, я пробовала, но я не смогла одолеть это дело, Фрэнк Левитт! Нипочем! Нипочем! Он был первым ребенком, которого я вырастила, хоть я совсем больная была тогда; но разве может мужчина понять, что чувствует женщина к первому младенцу, которого она прижмет к груди?
   — Этого уж мы, точно, не знаем, — сказал Левитт. — Но, мамаша, говорят, что с другими младенцами которые попадались тебе в руки, ты не была такой доброй? А ну-ка, брось этот нож, черт возьми, и не забывай, что я тут главарь и командир, — так что не бунтовать!
   Старая ведьма, услышав вопрос Фрэнка, схватилась было за рукоять большого ножа, но при последних его словах разжала руку и, отведя ее в сторону, опустила вниз; криво усмехнувшись, она продолжала:
   — Младенцы! Да ты, парень, шутишь! Разве можно обижать беззащитных крошек? У Мэдж, бедняжки, правда, с одним младенцем беда стряслась, а что до другого… — Здесь она заговорила так тихо, что Джини, как ни вслушивалась, не могла уловить ни слова; она разобрала только самый конец фразы, когда старуха снова повысила голос: -… и Мэдж, эта дурочка, бросила его, наверно, в озеро Норт-лох.
   Мэдж, отличавшаяся, как и все умственно расстроенные люди, чутким сном, произнесла со своего ложа:
   — И вовсе нет, матушка, ничего такого я не делала.
   — Помалкивай там, дьявольское отродье! — крикнула мать. — Не то другая девка проснется.
   — Это и впрямь будет опасно, — проговорил Фрэнк и, встав, направился за Мэг Мардоксон к перегородке.
   — Встань, — сказала ведьма своей дочери, — не то я пропущу нож через стенку прямо в твою дурацкую спину.
   По-видимому, она подкрепила угрозу действием и кольнула кончиком ножа Мэдж, потому что последняя, слабо вскрикнув, отодвинулась, и дверь открылась.
   Старуха держала в одной руке свечу, а в другой нож. Левитт, непонятно с какой целью, следовал за ней: то ли чтоб помешать ей в осуществлении злого умысла, то ли, наоборот, помочь. Но Джини не растерялась в эту страшную минуту и тем спасла себя. У нее хватило присутствия духа принять вид и позу человека, погруженного в глубокий сон; она смогла даже соответственно регулировать свое дыхание, невзирая на охватившее ее страшное волнение.
   Старуха приблизила свечку к лицу Джини; как девушка сама впоследствии рассказывала, ужас ее в этот момент был так велик, что ей показалось, будто она ясно видит сквозь сомкнутые ресницы тех, кто, несомненно, замышлял убить ее. Тем не менее у нее хватило мужества продолжать притворство, от которого, может быть, зависела ее жизнь.
   Левитт испытующе посмотрел на нее, потом вытолкнул старуху за дверь и вышел следом за ней. Там они снова сели, и Джини, к великому ее облегчению, услышала, как грабитель сказал:
   — Спит, словно в сонном царстве. А теперь, старуха, провалиться мне, ежели я хоть что-то понимаю в твоей истории: что тебе за польза повесить одну девку и мучить другую? Но так уж и быть, я всегда рад помочь своим и тебе тоже послужу, как ты того желаешь. Дело это, как я вижу, грязное; но мне, думаю, удастся затащить ее к заливу Уош, а оттуда переправить на люгер Тома Муншайна, где мы продержим ее недели три или четыре. Хватит с тебя? Но черт меня возьми, ежели я разрешу кому-нибудь тронуть ее хоть пальцем, — я тому шею сверну. Затея эта подлая, Мэг, и я бы много дал, чтобы ты с твоими затеями вместе провалилась в преисподнюю.
   — Ну, ну, голубчик Левитт, не хорохорься. Будь по-твоему: я не отправлю ее на небеса прежде времени. Что мне до того, останется она жива или подохнет, — все дело в ее сестре, а не в ней!
   — Ладно, договорились, и хватит об этом. Вон Том идет. Да и время уже на боковую.
   Все улеглись, и вскоре в этом убежище порока воцарилась тишина.
   Джини долго лежала без сна. На рассвете она услышала, как двое грабителей, пошептавшись о чем-то со старухой, вышли из лачуги. Сознание, что теперь ее охраняют только женщины, несколько приободрило Джини, и, сраженная непреодолимой усталостью, она заснула.
   Когда пленница проснулась, солнце стояло уже высоко и утро было в полном разгаре. Мэдж Уайлдфайр была еще в закутке, служившем им спальней, и со свойственным ей видом бессмысленного ликования сейчас же пожелала Джини доброго утра.
   — А знаешь, девушка, — сказала она, — пока ты находилась в сонном царстве, тут произошли диковинные вещи. Приходили полицейские, встретили мою мамашу в дверях и потащили ее куда-то к судье из-за пшеницы. Вот тоже! Эти английские скряги так же помешаны на своей пшенице и траве, как шотландские лэрды — на зайцах и куропатках. Если ты хочешь, девушка, мы сыграем с ними шутку: пойдем и погуляем, пока их нет. То-то будет им работенка нас искать! Но к обеду мы вернемся или, самое позднее, к вечеру, а пока что повеселимся на приволье. А может, ты хочешь позавтракать и снова лечь? Я по себе знаю: иногда я уткнусь головой в руку и день-деньской и словечка не вымолвлю, а бывает и наоборот — усидеть не могу на месте. Вот тогда-то люди мне покою не дают… Ну, да и я ведь девка не промах. Словом, пойдем, со мной не пропадешь!
   Если бы Мэдж Уайлдфайр была даже буйнопомешанной, а не просто существом с неопределенным, путаным и изменчивым мышлением, поддающимся, очевидно, самым пустячным воздействиям, Джини и тогда не сопротивлялась бы предложению покинуть столь опасное для нее место заточения. Она горячо заверила Мэдж, что не хочет ни спать, ни есть, и, успокоив себя тем, что в ее словах нет ничего греховного, всецело одобрила желание своего безумного стража прогуляться в лесу.
   — Я предложила это не только из-за леса, — сказала бедная Мэдж, — тебе, наверно, тоже хочется уйти подальше от этой компании. Они не то чтобы совсем уж плохие, но все-таки какие-то чудные, и мне кажется, что с тех пор как мать и я водим с ними дружбу, у нас с ней не все в порядке.
   С поспешностью, радостью, страхом и надеждой, обуревающими освобожденного пленника, Джини схватила свой узелок и, выйдя вслед за Мэдж на свежий воздух, нетерпеливо огляделась вокруг, рассчитывая увидеть где-нибудь поблизости человеческое жилье. Но такового не оказалось. Почва была кое-где возделана, а кое-где представляла собой нетронутую целину, что объяснялось, очевидно, причудами ленивого земледельца. Невозделанные участки имели пустынный вид, местами они поросли карликовыми деревьями и кустами, на остальной же части простирались болота, высохшие луга и пастбища.
   Внимание Джини было сосредоточено на том, чтобы определить, где находится проезжая дорога, с которой ее увели. Если бы удалось вернуться туда, то, наверно, ей встретился бы там какой-нибудь прохожий или она добралась бы до какого-нибудь дома, где могла поведать свою историю и попросить помощи. Но, оглянувшись, Джини с огорчением поняла, что понятия не имеет, какого направления следует держаться, и поэтому всецело зависит от своей безумной попутчицы.
   — Не пойти ли нам к большой дороге? — спросила она Мэдж таким тоном, каким няня уговаривает капризного ребенка. — Ведь по дороге гулять удобней, чем среди диких кустов и колючек.
   Мэдж, торопливо шагавшая впереди, при этих словах остановилась и бросила на Джини быстрый и испытующий взгляд, казалось, разгадав все ее тайные замыслы.
   — Ага, девушка! — воскликнула она. — Вот ты куда захотела! А там ты удерешь от меня, не так ли?
   Мэдж высказала вслух мысли самой Джини, и последняя подумала, что, может быть, так и следует поступить — избавиться от Мэдж, убежав от нее, ко она не знала, какого направления следует придерживаться, и не была уверена в том, что бегает быстрее Мэдж; зато она не сомневалась, что если сумасшедшая бросится за ней в погоню и настигнет ее, она не сможет справиться с такой противницей. Поэтому Джини оставила пока мысль о побеге и, кое-как усыпив подозрительность Мэдж, в страхе последовала за ней по извилистой тропинке, которую та выбрала для их прогулки. Мэдж, следуя без всякой цели вперед и легко приспосабливаясь к любой обстановке, как бы необычна она ни была, вскоре предалась своим обычным туманным и многословным рассуждениям.
   — Как чудесно в лесу в такое погожее, свежее утро! Мне тут больше по душе, чем в городе, где оборванные ребятишки стаями носятся за тобой, словно ты чучело гороховое, а все из-за того, что ты, может быть, немножко покрасивее, чем они, и получше одета. Смотри, Джини, никогда не гордись богатыми нарядами и красотой — горе мне! Все это один соблазн. Я тоже когда-то гордилась ими, а что получилось?
   — Ты хорошо знаешь дорогу, по которой мы идем? — спросила Джини, которой стало казаться, что они забираются все глубже в лес, удаляясь от большой дороги.
   — Знаю ли я дорогу? Разве я не прожила в этих краях много-много дней? Как же мне не знать дорогу? Конечно, я могла бы и забыть эти места, ведь я жила тут до моего несчастья, но есть такие вещи, которых никогда не забудешь, как ни стараешься.
   К этому времени они зашли уже далеко в лес. Деревья стояли почти вплотную друг к другу, а у подножия одного из них, красивого тополя, возвышался небольшой холмик, покрытый густо разросшимися дикими цветами и мхом: вид его вызывал в памяти стихи поэта из Грасмира, в которых он воспел Сорн. Как только они достигли этого места, Мэдж Уайлдфайр, подняв над головой руки и издав громкий вопль, похожий на хохот, бросилась на холмик и неподвижно замерла там.
   Первой мыслью Джини было воспользоваться таким удобным случаем и бежать, но это побуждение уступило место чувству глубокой жалости к бедному безумному существу, которое может погибнуть, оставшись здесь в одиночестве, без посторонней помощи. Сделав над собой усилие, поистине героическое в ее положении, она со словами успокоения склонилась над несчастной женщиной и попыталась приподнять ее. С трудом усадив Мэдж, Джини прислонила ее к дереву и с удивлением обнаружила, что лицо сумасшедшей, обычно румяное, было смертельно бледно и залито слезами. Несмотря на грозящую ей самой опасность, Джини почувствовала искреннее сострадание к своей спутнице; это участие объяснялось еще и тем, что Джини не могла не испытывать благодарности к Мэдж за доброжелательность, с которой та относилась к ней, несмотря на свое изменчивое душевное состояние и странное поведение.
   — Оставь меня! Оставь меня! — сказала бедная женщина, когда приступ горя стал утихать. — Мне легче, когда я поплачу. Это случается со мной один-два раза в год, не чаще, и тогда я прихожу сюда, чтобы слезами увлажнить дерн: от них пышнее распускаются цветы и ярче зеленеет трава.
   — Но что с тобой? — спросила Джини. — Почему ты так горько плачешь?
   — Есть у меня на то причина, — ответила сумасшедшая, — да такая, что не всякий разум выдержит. Подожди немного, и я все расскажу тебе, потому что ты мне нравишься, Джини Динс. Когда мы жили в Плезансе, люди говорили про тебя только хорошее, и потом я помню, как ты дала мне попить молока, когда я просидела двадцать четыре часа на Артуровом Седле… Я поджидала тогда корабль, на котором должен был приехать кое-кто…
   Слова эти действительно напомнили Джини, как однажды ранним утром она была напугана появлением у их домика сумасшедшей молодой женщины, но, так как последняя казалась совсем безвредной, страх Джини сменился жалостью, и она дала несчастной страннице немного еды, на которую та набросилась с жадностью умирающего от голода. Это событие, само по себе пустячное, приобрело теперь большую важность, раз оно смогло произвести такое благоприятное и запоминающееся впечатление на ту, которой Джини когда-то помогла.
   — Да, — продолжала Мэдж, — я все расскажу тебе, потому что ты дочь того порядочного человека — почтенного Дэвида Динса, и ты, может быть, научишь меня, как выйти на правильную дорогу. Ведь знаешь, я с давних пор обжигаю в Египте кирпичи и брожу по бесплодной пустыне Синая. Но только когда я вспоминаю о своих грехах, от стыда у меня слова не идут с языка. — Она посмотрела на Джини и улыбнулась. — Как чудно, за десять минут я сказала тебе больше хороших слов, чем моей матери за много лет. И не то чтобы я не находила этих слов раньше — нет. Но, бывало, только захочу произнести их, как появляется дьявол, касается моих губ своим черным крылом, кладет свою широкую черную лапу на мой рот — да, да, Джини, у него черная лапа! — и изгоняет все мои хорошие мысли и добрые слова, а вместо них он внушает мне дурацкие песни и пустые затеи.
   — Постарайся, Мэдж, — сказала Джини, — привести в порядок свои мысли и рассказать мне все начистоту, тогда у тебя станет легче на душе. Не поддавайся дьяволу, и он убежит от тебя. Помни — это говорит мне обычно мой дорогой отец: «Нет более назойливого дьявола, чем наши собственные праздные мысли».
   — Как это верно, девушка! — сказала, встрепенувшись, Мэдж. — Сейчас я пойду по такой дороге, по какой дьявол не посмеет за мной следовать. Тебе эта дорога тоже понравится, Джини, но я буду крепко держать тебя за руку, чтобы нам не преградил путь Апполион, как он это сделал в «Странствиях паломника».
   С этими словами она встала и, взяв Джини за руку, быстро пошла вперед; вскоре, к великой радости своей спутницы, Мэдж вышла на проселочную дорогу, направление которой ей было, по-видимому, хорошо известно. Джини пыталась вернуть разговор к начатым признаниям, но мысли Мэдж были заняты уже чем-то другим. Рассудок этого больного создания напоминал ворох сухих листьев, который может оставаться в состоянии покоя лишь несколько мгновений, но начинает беспорядочно шевелиться при первом же случайном дуновении ветра. Теперь она была занята аллегорией Джона Беньяна и, забыв обо всем остальном, без умолку говорила о ней.
   — Ты читала «Странствия паломника»? Ты будешь изображать ту женщину, Христиану, а я деву Милосердие, потому, что, как ты помнишь, Милосердие была гораздо красивей и соблазнительней своей спутницы. А если бы сейчас со мной был мой песик, то он изображал бы их проводника Отвагу, потому что он был у меня такой храбрый, что лаял даже на тех, кто был раз в двадцать больше, чем он. Это его и погубило, потому что как-то утром, когда они волокли меня к тюремной сторожке, он укусил капрала Мак-Алпайна за ногу, и капрал Мак-Алпайн убил моего маленького друга своим лохаберским топором — чтобы дьяволы переворошили его шотландские кости!
   — Фи, Мэдж, — сказала Джини, — не говори таких слов.
   — Ты права, — покачав головой, проговорила Мэдж. — Но как я могу забыть о бедном моем песике Снэпе! Ведь я сама видела, как он умирал, лежа в канаве. Но это очень хорошо, что он умер, потому что пока он был жив, то вечно мучился от голода и холода, а в могилке так хорошо и спокойно — и песику, и моему бедному младенцу, и мне.
   — Твоему младенцу? — спросила Джини, полагая, что эта тема, если только она не была вымыслом, окажет успокаивающее действие на поведение ее спутницы.
   Однако она ошиблась, ибо Мэдж покраснела и злобно ответила:
   — Моему младенцу? Вот именно моему младенцу. А почему бы я не могла иметь младенца и потерять его точно так же, как и твоя красотка сестрица, эта Лилия Сент-Леонарда?
   Ответ Мэдж сильно встревожил Джини, и, желая устранить раздражение, невольно ею вызванное, она сказала:
   — Мне очень жаль, что с тобой стряслась такая беда…
   — Жаль? А чего тебе жалеть? — спросила Мэдж. — Младенец был для меня сущим счастьем, то есть он был бы счастьем, если бы не моя мать, но моя мать такая чудная женщина! Видишь ли, там у нас был такой старый увалень, у него было много земли и деньги тоже водились, и он был ужасно похож на мистера Слабоумие или мистера Неуверенность, которого Отвага спас от великана Жестокосердие, когда тот собирался пристрелить его и сожрать, потому что Жестокосердие был из породы людоедов. Этот Отвага убил великана Отчаяние тоже, но мне кажется, что великан Отчаяние ожил снова, хотя в книге этого не сказано, потому что я иногда чувствую, как он шевелится у меня в сердце.
   — Ну, дальше? Что? Этот старый увалень… — сказала Джини, страстно желавшая докопаться до подлинной истории Мэдж, ибо подозревала, что каким-то странным и необъяснимым образом она связана с судьбой ее сестры. Кроме того, ей хотелось, если удастся, вызвать свою собеседницу на такой разговор, который она вела бы в более приглушенном тоне, ибо страшно боялась, что громкий и возбужденный голос Мэдж направит ее мать и обоих грабителей по их следам.