Страница:
Так как Джини была уже у двери, готовая следовать за Томасом, лакей ничего не ответил, пока они не вышли в коридор; здесь он пробормотал:
— Уж больно много хозяев в этом доме! А ежели потакать во всем миссис Далтон, то еще, пожалуй, и хозяйка прибавится.
Пройдя с Джини по переходам, еще более запутанным, чем те, по которым она шла раньше, Томас привел ее в полутемную комнату, так как большая часть ставен была прикрыта; здесь стояла кровать под чуть спущенным пологом.
— Я привел молодую женщину, сэр, — сказал Томас.
— Очень хорошо, — ответил с постели чей-то голос, явно не принадлежавший его преподобию, — придешь сюда по звонку, а пока выйди из комнаты.
— Тут какая-то ошибка, — сказала Джини, удивленная тем, что оказалась в комнате больного. — Слуга сказал мне, что священник…
— Не беспокойся, — проговорил больной, — тут нет никакой ошибки. Я знаю больше о твоих делах, чем мой отец, и могу поэтому скорее разобраться в них. Выйди из комнаты, Том. — Слуга повиновался. — Мы не должны терять время, — продолжал больной, — у нас его очень мало. Открой ставни у этого окна.
Джини выполнила его указания, и, когда он сдвинул в сторону полог, свет упал на бледное лицо и забинтованную голову больного, одетого в халат и лежавшего с измученным видом на кровати.
— Посмотри на меня, Джини Динс, — сказал он, — помнишь ли ты меня?
— Нет, сэр, — ответила крайне удивленная Джини, — я никогда не была раньше в этой стране.
— Но я мог быть в твоей. Подумай, вспомни. Мне бы так не хотелось самому назвать имя, которое может вызвать в тебе лишь вполне заслуженные мною отвращение и негодование. Подумай, вспомни.
Ужасное воспоминание пронеслось в голове Джини при звуках его голоса, а последующие слова больного превратили это воспоминание в уверенность.
— Только спокойно! Вспомни Мусхетов кэрн и лунную ночь!
Заломив руки и задыхаясь от охватившего ее горького чувства, Джини опустилась в кресло.
— Да, вот я лежу, — продолжал больной, — словно раздавленная змея, корчась от нетерпения и собственного бессилия, лежу здесь, тогда как я должен быть в Эдинбурге, пытаясь спасти ту, чья жизнь дороже мне моей собственной. Что с твоей сестрой? В каком она состоянии? Теперь она уже, наверно, осуждена на смерть, я знаю это! И подумать только, что лошадь, благополучно пронесшая меня через все мои глупые и бесчестные проделки, пала подо мной именно тогда, когда я впервые за много лет мчался на доброе и полезное дело. Но мне следует обуздать себя, я слишком слаб, чтобы справиться с таким волнением, а мне еще столько надо сказать. Налей мне немного того укрепляющего лекарства, что стоит на столе. Отчего ты так дрожишь? Впрочем, у тебя есть основания для этого. Оставь лекарство, я обойдусь и без него.
Но Джини, как ни сильно было ее отвращение, приблизилась к нему с чашкой, в которую она налила лекарство, и, не удержавшись, сказала:
— Есть укрепляющее лекарство и для души, сэр, если только безнравственность найдет в себе силы отвернуться от порока и обратиться к исцелителю душ.
— Молчи! — сурово сказал он. — И все же я благодарен тебе. Но скажи мне, и как можно быстрее, что ты делаешь в этой стране? Помни, что хотя я причинил твоей сестре величайшее зло, я буду служить ей до последней капли моей крови, и ради нее я готов служить тебе. И никто в этом деле не сможет служить тебе лучше меня, потому что мне известны все обстоятельства. Поэтому говори без боязни.
— Я не боюсь, сэр, — ответила Джини, собравшись с духом. — Я уповаю на Бога, и, если ему будет угодно освободить мою сестру, о чем я только и мечтаю, мне безразлично, через чье посредство это будет сделано. Но, сэр, вы должны знать, что я не прибегну к вашему совету до тех пор, пока не буду уверена, что он не связан с нарушением закона, который я никогда не соглашусь преступить.
— Черт бы побрал эту пуританку! — воскликнул Джордж Стонтон (отныне мы будем называть его этим именем). — Прошу прощения; но я вспыльчив от природы, а ты доводишь меня просто до исступления! Ну какой вред в том, что ты расскажешь мне о положении, в котором находится твоя сестра, и о твоих собственных планах ее спасения? Ты еще успеешь отказаться от моих советов, если они покажутся тебе неподходящими. Я разговариваю с тобой спокойно, хоть это и претит моей натуре, но не искушай моего терпения, ибо тогда я не смогу помочь Эффи.
В манерах и словах этого несчастного молодого человека чувствовались едва сдерживаемые нетерпение и порывистость, подтачивавшие его собственные силы, подобно тому как стремительность необузданного коня переходит в усталость от непрерывного закусывания удил. После минутного размышления Джини пришла к выводу, что обязана как ради сестры, так и ради себя ознакомить его с роковыми последствиями совершенного им преступления и что она не имеет права отвергать те его советы, которые, будучи разумны и законны, смогли бы принести пользу. Поэтому она рассказала ему так кратко, как могла, о суде над Эффи, о вынесенном ей приговоре и о собственном путешествии вплоть до ее прибытия в Нью-арк. Рассказ Джини поверг его, видимо, в отчаяние, но он всячески старался подавить страшное волнение, которое, прорвавшись наружу в словах или жестах, могло бы остановить рассказчицу; растянувшись на постели, подобно мексиканскому монарху на ложе из раскаленных углей, он выдавал свои страдания лишь дрожью тела и судорожным подергиванием щек. Многое из того, что рассказала Джини, он выслушал, подавляя стоны, словно несчастья, о которых она говорила, лишь подтверждали страшную правдоподобность его собственных предположений; но когда она стала рассказывать об обстоятельствах, прервавших ее путешествие, эти симптомы раскаяния уступили место крайнему удивлению и глубокому вниманию. Он подробно расспросил Джини о наружности двух мужчин и о разговоре между высоким грабителем и старухой, который она подслушала.
Когда Джини упомянула о ссылке старухи на своего молочного сына, он прервал ее:
— Это совершенно верно, и этот источник, откуда я черпал питание в младенческом возрасте, и заразил меня, должно быть, той пагубной и роковой склонностью к пороку, которая была совершенно несвойственна нашей семье. Но продолжай.
Джини лишь слегка коснулась той части своего путешествия, которую она проделала вместе с Мэдж, так как не хотела предавать огласке откровения последней, являвшиеся, быть может, лишь плодом безумного воображения, и рассказ ее был на этом закончен.
Молодой Стонтон некоторое время лежал молча, погруженный в глубокое размышление; когда он наконец заговорил, голос его звучал гораздо спокойнее, чем до сих пор:
— Ты разумная и хорошая девушка, Джини Динс, и я расскажу тебе о своей жизни больше, чем рассказывал кому-либо другому. Да разве это была жизнь? Не жизнь, а сплетение глупостей, преступлений и несчастий. Но запомни: я требую доверия за доверие; это значит, что в этом страшном деле ты полностью подчинишься моему совету и указанию. Только тогда я стану говорить.
— Я сделаю все, что обязана сделать сестра, дочь и христианка, — ответила Джини, — но не рассказывайте мне о ваших тайнах: не годится, если я последую вашим указаниям или стану поступать согласно вашей вере, которая приводит к заблуждениям.
— Жалкая глупышка! — воскликнул молодой человек. — Посмотри на меня: на голове нет рогов, на ногах нет копыт, а на пальцах нет когтей. Как ты видишь, я вовсе не дьявол, а кроме него, кому еще может прийти в голову разрушать твои верования, которыми ты утешаешь или дурачишь себя? Выслушай меня терпеливо, и когда ты узнаешь, в чем заключается мой совет, ты поймешь, что можешь вознестись с ним хоть на седьмое небо и подъем не станет от этого тяжелей ни на йоту.
Постараемся передать в виде связного рассказа, рискуя, правда, утяжелить его и лишить дословности (обычные последствия разъяснений), те сведения, которые больной излагал то слишком подробно, то, поддавшись волнению, чересчур отрывисто. Кое-что он прочитал по рукописи, которую составил, очевидно, для того, чтобы родственники прочитали ее после его смерти.
— Итак, вкратце: эта отвратительная фурия, эта Маргарет Мардоксон, была женой любимого слуги моего отца — она-то и стала моей кормилицей. Муж ее умер, она жила неподалеку отсюда; у нее была дочь — красивая, но пустоватая девушка; мать старалась выдать ее замуж за богатого и уродливого старика из здешних мест; девушка часто встречалась со мной; мы хорошо знали друг друга, так как были знакомы с детства, и я… одним словом, я поступил с ней подло, — это не было так ужасно, как с твоей сестрой, но тоже достаточно мерзко; ее легкомыслие должно было бы послужить ей защитой. Вскоре после этого меня услали за границу; следует отдать должное моему отцу: если я и стал демоном, то не по его вине, — он всячески старался меня исправить. Когда я вернулся, то узнал, что мать и дочь опозорили себя окончательно и были изгнаны из этой страны. Обнаружилось, что в их бесчестии и бедствии повинен немало и я; мой отец обрушился на меня с гневными словами — мы поссорились. Я покинул родной дом и стал вести беспорядочную, разгульную жизнь, решив навсегда порвать с отцом и не возвращаться в отчий дом.
А теперь мы подходим к нашей истории. Джини, я отдаю тебе в руки не только мою жизнь, которую, Богу известно, не стоит спасать, но и благополучие уважаемого, пожилого человека и честь родовитой семьи. Моя любовь к низкому обществу, как обычно называют погубившие меня свойства характера, была, мне кажется, не совсем обычного свойства, и если бы не развращающее влияние порока, которому я предался так рано, я мог бы найти себе гораздо лучшее применение. Мне доставляли удовольствие не дикий разгул, низкий интеллект и безудержная свобода тех, с кем я был связан, а дух приключений, хладнокровие в минуты опасности и быстрая сообразительность, проявляемые ими в их разбойных налетах на таможенные учреждения или в других подобных проделках. Хорошо ли ты рассмотрела нашу усадьбу? Не правда ли, это прелестный и милый уголок?
Джини, встревоженная этой внезапной переменой темы, ответила утвердительно.
— Так вот! Я хотел бы, чтобы весь этот участок с его церковными землями и доходами провалился в преисподнюю, и как можно глубже! Если бы не этот проклятый приход, мне бы разрешили следовать моему призванию: я стал бы военным, а та храбрость и находчивость, которые я проявлял среди контрабандистов и браконьеров, обеспечили бы мне почетное звание в моем кругу. Почему я не поехал за границу, когда оставил этот дом! Почему я вообще его оставил! Почему… Но я дошел в моем рассказе до того момента, когда смотреть назад — безумие, а вперед — несчастье.
Он сделал паузу и продолжал более спокойным тоном:
— Случайности бродячей жизни привели меня, к сожалению, в Шотландию, где я запутался в еще более преступных и постыдных делах, чем те, в которых принимал участие до тех пор. Там я познакомился с Уилсоном, человеком незаурядным для своего общественного положения: он отличался спокойствием, выдержкой, решительностью, хладнокровием, обладал большой физической силой и грубоватым красноречием, которое возвышало его над товарищами. До сих пор я был, как говорится,
В то время как я принимал участие в отчаянных приключениях, прикрываясь таким необыкновенным и опасным покровителем, я познакомился с твоей несчастной сестрой: это произошло на одной из гулянок местной молодежи, которые она посещала украдкой, и ее падение явилось прологом к трагическим событиям, в которых я оказался замешан. Но вот что я хочу сказать: злодеяние это не было совершено умышленно, и я твердо решил искупить свою вину перед ней женитьбой, как только смогу выпутаться из ужасной жизни, которую вел, и вновь обнять того, кто был мне несравненно ближе по происхождению. Меня преследовали несбыточные мечты: увезти ее с собой, подготовив к мысли о жизни в бедном пристанище, и неожиданно поразить богатством и знатностью, о которых она и не помышляла. Я попросил одного из моих верных друзей возобновить переговоры с отцом, которые время от времени происходили между нами. Наконец, когда я уже не сомневался в получении прощения от отца, он узнал откуда-то о моих бесчестных поступках, обрисованных ему в таких преувеличенно мрачных красках, в каких, Богу известно, и не было никакой необходимости. Он прислал мне письмо с деньгами — не знаю, как он узнал мой адрес, — в котором уведомлял меня, что отныне отказывается от меня навсегда. Я был в отчаянии. Мной овладело неистовство: я без колебаний принял участие в предложенном Уилсоном опасном грабительском налете, в котором мы потерпели неудачу, — сознательно поддавшись его внушению считать ограбление таможенного чиновника в Файфе почетным и справедливым делом. До сих пор я придерживался определенной тактики в своей преступной деятельности и считал личную собственность неприкосновенной, но теперь я испытывал дикое наслаждение оттого, что скатывался все ниже и ниже.
Награбленная добыча меня не интересовала: она доставалась моим товарищам, я же искал лишь опасности. Помню, когда я стоял с обнаженным мечом в руках, охраняя дверь, за которой совершалось преступление, у меня и мысли не было о том, чтобы как-то обезопасить себя. Я думал лишь о нанесенной мне моей семьей обиде — несправедливой, как я полагал, — о моей бессильной жажде мщения и о впечатлении, какое произведет на надменное семейство Уиллингэм известие о том, что один из их потомков, наследник, очевидно, всех родовых почестей, погиб от руки палача за ограбление шотландского акцизника, все богатство которого не составляло и одной пятой тех денег, что были у меня в бумажнике. Нас поймали — как я предвидел. Мы были посажены в тюрьму — этого я тоже ожидал. Но смерть по мере ее приближения выглядела все мрачней, а мысли о бедственном положении твоей сестры еще более укрепили меня в решении спасти свою жизнь. Я забыл сказать тебе, что в Эдинбурге я снова встретил эту Мардоксон и ее дочь. В молодости она жила при солдатском лагере и теперь под видом торговки всякой мелочью вновь вернулась к своим воровским делам, с которыми была хорошо знакома. Наша первая встреча была очень бурной; но я щедро поделился с ней, и она забыла, или притворилась, что забыла зло, причиненное мною ее дочери. Сама же несчастная девушка, казалось, даже не узнала своего соблазнителя и совсем не помнила о нанесенной ей обиде. Рассудок ее полностью помутился, что, по словам матери, могло быть последствием неудачных родов. Но это была моя вина, и сознание ее стало еще одним камнем на моей шее, увлекавшим меня в гибельную бездну. Каждый взгляд, каждое слово этого жалкого создания, ее неестественное оживление, ее неясные воспоминания, ее намеки на события, о которых она забыла, но которые были запечатлены в моей совести, были подобны уколам кинжала — уколам? Нет, они жгли меня раскаленными щипцами и обдавали незажившие раны горящей серой; но все это надо было стерпеть, и я стерпел. А теперь вернусь к мыслям, одолевавшим меня в тюрьме.
Они становились все мрачней, по мере того как время родов у твоей сестры приближалось. Я знал, как она боится тебя и вашего отца. Она часто говорила, что согласилась бы на тысячу смертей, лишь бы вы не узнали о ее позоре, — и все же надо было подготовиться к приближавшимся родам. Я знал, что эта Мардоксон была сущим дьяволом, но я рассчитывал, что привязанность ко мне и деньги обеспечат нам ее преданность. Старуха ухитрилась передать Уилсону напильник, а мне — ручную пилку и охотно согласилась позаботиться об Эффи во время родов: она обладала необходимым для этого опытом и умением. Я отдал ей те деньги, которые отец прислал мне. Мы договорились, что она будет укрывать Эффи у себя в доме до тех пор, пока я не осуществлю свой побег из тюрьмы и не дам ей дальнейших указаний. Я сообщил Эффи в письме о своих планах и рекомендовал ей обратиться к этой старой бестии; помню даже, что письмо было мной выдержано в духе Макхита, осужденного на казнь: я пытался играть роль веселого, отважного, блестящего сорвиголовы, который никогда не падает духом. Вот к каким ничтожным и жалким стремлениям сводилось мое честолюбие! Но все же я решил порвать с такой жизнью, если только мне удастся избежать виселицы. Я намеревался жениться на твоей сестре и уехать в Вест-Индию. У меня все еще оставались значительные средства, и я не сомневался, что тем или другим путем я всегда смогу обеспечить себя и свою жену.
Наша попытка к бегству из-за упрямства Уилсона, желавшего выбраться первым, провалилась. О неслыханном по смелости и самоотречению способе, которым он искупил свою ошибку и помог мне бежать из толбутской часовни, ты, наверно, слышала: вся Шотландия только и говорила об этом. Это был самоотверженный и необычайный поступок. Не было ни одного человека, кто не восхищался бы им; даже те, кто больше всех осуждал образ жизни и преступления этого доблестного человека, признали героическую жертвенность его дружбы. У меня много пороков, но среди них нет трусости и неблагодарности. Я решил вознаградить его за такое великодушие, и даже мысли о спасении твоей сестры отступили на второй план. Добиться освобождения Уилсона — вот к чему сводилась теперь моя основная цель, и я не сомневался, что найду пути для этого.
Все же я не забыл и Эффи. Ищейки закона окружали меня со всех сторон, и я не мог поэтому появиться в тех местах, где меня знали; но у меня состоялась встреча со старой Мардоксон, которая сообщила мне, что твоя сестра благополучно разрешилась мальчиком. Я приказал этой фурии всячески поддерживать бодрость духа своей питомицы и обеспечивать ее всем, что только можно достать за деньги, а сам уехал в Файф; там вместе с моими старыми товарищами из шайки Уилсона я прятался в тех потаенных местах, где люди преступных профессий находят укрытие для себя и для своих награбленных товаров. Даже те, кто не соблюдает человеческих и божеских законов, все же понимают, что такое признательность за отвагу и великодушие. Мы не сомневались, что население Эдинбурга, тронутое бедственным положением и беззаветной храбростью Уилсона, присоединится к любой попытке его освобождения даже у подножия виселицы. Когда я объявил, что готов возглавить нападение на стражу, то, несмотря на кажущееся безумие этого замысла, у меня не было недостатка в последователях, и я вернулся в Лотиан в сопровождении преданных мне союзников, готовых к действию в любой момент.
Я не сомневался, что спасу Уилсона, если даже петля будет уже болтаться над его головой, — продолжал он с воодушевлением, показывающим, как увлекали его подобные подвиги. — Но среди всех прочих предосторожностей, предпринятых властями, была одна, совершенно особая, подсказанная, как мы потом узнали, этим закоренелым негодяем Портеусом и сорвавшая все мои планы: они казнили его на полчаса раньше назначенного времени, а так как мы, боясь опознания со стороны судебных исполнителей, решили выйти на улицу только тогда, когда надо будет действовать, то все было кончено до того, как мы смогли прийти Уилсону на помощь. Все же мы кое-что сделали: я взобрался на эшафот и собственноручно разрубил веревку. Но было поздно! Отважный, решительный, великодушный преступник больше не существовал, и нам оставалась только месть — месть, которой я должен был посвятить себя с удвоенной энергией, ибо Уилсон мог бы вполне спасти себя, вместо того чтобы даровать жизнь и свободу мне.
— О, сэр, — сказала Джини, — неужели вы ни разу не вспомнили Священного писания: «Мне отмщение, и аз воздам»?
— Священное писание? Я уж пять лет как не открывал Библии, — ответил Стонтон.
— Возможно ли? — воскликнула Джини. — И это говорит сын священника!
— Для тебя это действительно непонятно. Но не прерывай меня и разреши мне закончить мой страшный рассказ. Эта скотина Портеус, продолжавший стрелять в толпу даже после того, как в этом не было необходимости, стал предметом ее ненависти за превышение своих полномочий, а моей — за слишком удачное их выполнение. Мы, то есть я и другие верные друзья Уилсона, решили отомстить; но требовалась крайняя осторожность. Мне показалось, что один из чиновников опознал меня, и поэтому я продолжал скрываться в окрестностях Эдинбурга, не смея проникнуть в самый город. Наконец, рискуя своей жизнью, я отправился туда, где рассчитывал найти мою будущую жену и моего сына, но они оба исчезли. Эта Мардоксон сообщила мне, что, как только Эффи узнала о неудачной попытке спасти Уилсона и о том, что меня усиленно разыскивают, у нее началось воспаление мозга; и что однажды, когда старухе пришлось отлучиться по какому-то неотложному делу и оставить Эффи одну, та воспользовалась этим случаем и исчезла, после чего она ее больше не видела. Я осыпал ее упреками, которые она слушала с бесившим меня черствым равнодушием; ибо, совершенно не способная, как правило, сдерживать дикие порывы своей неукротимой ярости, в некоторых случаях она умеет проявлять невозмутимое спокойствие. Я пригрозил ей судом: она ответила, что у меня больше оснований бояться суда, чем у нее. Я знал, что она права, и не упоминал больше об этом. Я грозил ей мщением; она ответила почти так же: если судить по злу, причиненному нами друг другу, я должен скорее бояться ее мщения, чем она моего. Опять она была права, и я снова замолчал. Я бросился от нее прочь, полный негодования, и попросил товарища навести справки о твоей сестре в окрестностях Сент-Леонарда; но, прежде чем я получил от него ответ, одна из судебных ищеек, обладавшая великолепным нюхом, напала на мой след, и я был вынужден бежать из окрестностей Эдинбурга и искать укрытия в более уединенном и надежном убежище. Через посредство тайного и преданного мне агента я узнал об осуждении Портеуса и о том, что сестра твоя заключена в тюрьму по обвинению ее в уголовном преступлении. Последнее известие сразило меня, как ни обрадовало первое.
Опять я осмелился отправиться в Плезанс и опять обрушился на Мардоксон, обвиняя ее в том, что она предала бедную Эффи и ребенка, хотя и не понимал, из каких соображений она могла это сделать, — разве только в целях присвоения себе всех денег, которые я ей дал. Твой рассказ помог мне разобраться в этом и понять другую причину — не менее основательную, хотя и не столь явную: она жаждала отомстить соблазнителю своей дочери, тому, кто лишил ее разума и репутации. Боже милостивый! Как бы я хотел, чтобы вместо такого рода мести она отправила бы меня прямо на виселицу.
— Но что сказала вам эта негодная женщина об Эффи и ребенке? — спросила Джини, у которой хватило выдержки и мужества сосредоточить свое внимание на тех моментах этого длительного и волнующего повествования, которые могли бы пролить свет на злополучную судьбу ее сестры.
— Она ничего не сказала, — ответил Стонтон, — она утверждала, что мать с младенцем на руках бежала лунной ночью из дома, и она их с тех пор не видела; по всей вероятности, мать бросила ребенка в озеро Норт-лох или в обрывы каменоломни, что казалось ей вполне вероятным.
— А почему вы усомнились в том, что это роковая правда? — спросила Джини дрожа.
— Потому что, когда я пришел туда вторично, я видел ее дочь и понял со слов последней, что во время болезни Эффи ребенок был или уничтожен, или куда-то спрятан. Однако все полученные от нее сведения были настолько неопределенны и запутаны, что мне не удалось ничего выяснить. А дьявольский характер самой старухи Мардоксон заставляет меня предполагать самое худшее.
— Все это совпадает с тем, что сказала мне моя несчастная сестра, — проговорила Джини. — Но продолжайте ваш рассказ, сэр.
— В одном я твердо уверен: Эффи, будучи в здравом уме, никогда не причинила бы умышленного вреда ни одному живому существу. Но что я мог сделать для ее оправдания? Ничего — и поэтому я направил все свои помыслы на ее спасение. Меня связывала эта проклятая необходимость подавлять свои чувства в отношении старухи Мардоксон, потому что моя жизнь была в руках этой ведьмы; я не дорожил своей жизнью, но ведь от нее зависела и жизнь твоей сестры. Я старался спокойно разговаривать с негодяйкой, я делал вид, что доверяю ей; должен отметить, что мне, но только лично мне, она не раз доказывала свою безграничную преданность. Вначале я не знал, какие меры следует предпринять для освобождения твоей сестры; но потом всеобщее негодование, охватившее жителей Эдинбурга в связи с отменой приговора Портеусу, внушило мне смелую мысль ворваться в тюрьму, с тем чтобы осуществить две цели: вырвать Эффи из лап закона и наказать по заслугам негодяя, который издевался над несчастным Уилсоном даже в час кончины, словно тот был диким индейцем, попавшим в плен к враждебному племени. Я смешался с толпой, когда началось волнение, и так же поступили другие товарищи Уилсона, разочарованные, как и я, тем, что им не удалось насладиться зрелищем казни Портеуса. Все было организовано, и я выбран главарем. Я не чувствовал тогда и не чувствую теперь угрызений совести за то, что мы намеревались сделать и что привели в исполнение.
— Уж больно много хозяев в этом доме! А ежели потакать во всем миссис Далтон, то еще, пожалуй, и хозяйка прибавится.
Пройдя с Джини по переходам, еще более запутанным, чем те, по которым она шла раньше, Томас привел ее в полутемную комнату, так как большая часть ставен была прикрыта; здесь стояла кровать под чуть спущенным пологом.
— Я привел молодую женщину, сэр, — сказал Томас.
— Очень хорошо, — ответил с постели чей-то голос, явно не принадлежавший его преподобию, — придешь сюда по звонку, а пока выйди из комнаты.
— Тут какая-то ошибка, — сказала Джини, удивленная тем, что оказалась в комнате больного. — Слуга сказал мне, что священник…
— Не беспокойся, — проговорил больной, — тут нет никакой ошибки. Я знаю больше о твоих делах, чем мой отец, и могу поэтому скорее разобраться в них. Выйди из комнаты, Том. — Слуга повиновался. — Мы не должны терять время, — продолжал больной, — у нас его очень мало. Открой ставни у этого окна.
Джини выполнила его указания, и, когда он сдвинул в сторону полог, свет упал на бледное лицо и забинтованную голову больного, одетого в халат и лежавшего с измученным видом на кровати.
— Посмотри на меня, Джини Динс, — сказал он, — помнишь ли ты меня?
— Нет, сэр, — ответила крайне удивленная Джини, — я никогда не была раньше в этой стране.
— Но я мог быть в твоей. Подумай, вспомни. Мне бы так не хотелось самому назвать имя, которое может вызвать в тебе лишь вполне заслуженные мною отвращение и негодование. Подумай, вспомни.
Ужасное воспоминание пронеслось в голове Джини при звуках его голоса, а последующие слова больного превратили это воспоминание в уверенность.
— Только спокойно! Вспомни Мусхетов кэрн и лунную ночь!
Заломив руки и задыхаясь от охватившего ее горького чувства, Джини опустилась в кресло.
— Да, вот я лежу, — продолжал больной, — словно раздавленная змея, корчась от нетерпения и собственного бессилия, лежу здесь, тогда как я должен быть в Эдинбурге, пытаясь спасти ту, чья жизнь дороже мне моей собственной. Что с твоей сестрой? В каком она состоянии? Теперь она уже, наверно, осуждена на смерть, я знаю это! И подумать только, что лошадь, благополучно пронесшая меня через все мои глупые и бесчестные проделки, пала подо мной именно тогда, когда я впервые за много лет мчался на доброе и полезное дело. Но мне следует обуздать себя, я слишком слаб, чтобы справиться с таким волнением, а мне еще столько надо сказать. Налей мне немного того укрепляющего лекарства, что стоит на столе. Отчего ты так дрожишь? Впрочем, у тебя есть основания для этого. Оставь лекарство, я обойдусь и без него.
Но Джини, как ни сильно было ее отвращение, приблизилась к нему с чашкой, в которую она налила лекарство, и, не удержавшись, сказала:
— Есть укрепляющее лекарство и для души, сэр, если только безнравственность найдет в себе силы отвернуться от порока и обратиться к исцелителю душ.
— Молчи! — сурово сказал он. — И все же я благодарен тебе. Но скажи мне, и как можно быстрее, что ты делаешь в этой стране? Помни, что хотя я причинил твоей сестре величайшее зло, я буду служить ей до последней капли моей крови, и ради нее я готов служить тебе. И никто в этом деле не сможет служить тебе лучше меня, потому что мне известны все обстоятельства. Поэтому говори без боязни.
— Я не боюсь, сэр, — ответила Джини, собравшись с духом. — Я уповаю на Бога, и, если ему будет угодно освободить мою сестру, о чем я только и мечтаю, мне безразлично, через чье посредство это будет сделано. Но, сэр, вы должны знать, что я не прибегну к вашему совету до тех пор, пока не буду уверена, что он не связан с нарушением закона, который я никогда не соглашусь преступить.
— Черт бы побрал эту пуританку! — воскликнул Джордж Стонтон (отныне мы будем называть его этим именем). — Прошу прощения; но я вспыльчив от природы, а ты доводишь меня просто до исступления! Ну какой вред в том, что ты расскажешь мне о положении, в котором находится твоя сестра, и о твоих собственных планах ее спасения? Ты еще успеешь отказаться от моих советов, если они покажутся тебе неподходящими. Я разговариваю с тобой спокойно, хоть это и претит моей натуре, но не искушай моего терпения, ибо тогда я не смогу помочь Эффи.
В манерах и словах этого несчастного молодого человека чувствовались едва сдерживаемые нетерпение и порывистость, подтачивавшие его собственные силы, подобно тому как стремительность необузданного коня переходит в усталость от непрерывного закусывания удил. После минутного размышления Джини пришла к выводу, что обязана как ради сестры, так и ради себя ознакомить его с роковыми последствиями совершенного им преступления и что она не имеет права отвергать те его советы, которые, будучи разумны и законны, смогли бы принести пользу. Поэтому она рассказала ему так кратко, как могла, о суде над Эффи, о вынесенном ей приговоре и о собственном путешествии вплоть до ее прибытия в Нью-арк. Рассказ Джини поверг его, видимо, в отчаяние, но он всячески старался подавить страшное волнение, которое, прорвавшись наружу в словах или жестах, могло бы остановить рассказчицу; растянувшись на постели, подобно мексиканскому монарху на ложе из раскаленных углей, он выдавал свои страдания лишь дрожью тела и судорожным подергиванием щек. Многое из того, что рассказала Джини, он выслушал, подавляя стоны, словно несчастья, о которых она говорила, лишь подтверждали страшную правдоподобность его собственных предположений; но когда она стала рассказывать об обстоятельствах, прервавших ее путешествие, эти симптомы раскаяния уступили место крайнему удивлению и глубокому вниманию. Он подробно расспросил Джини о наружности двух мужчин и о разговоре между высоким грабителем и старухой, который она подслушала.
Когда Джини упомянула о ссылке старухи на своего молочного сына, он прервал ее:
— Это совершенно верно, и этот источник, откуда я черпал питание в младенческом возрасте, и заразил меня, должно быть, той пагубной и роковой склонностью к пороку, которая была совершенно несвойственна нашей семье. Но продолжай.
Джини лишь слегка коснулась той части своего путешествия, которую она проделала вместе с Мэдж, так как не хотела предавать огласке откровения последней, являвшиеся, быть может, лишь плодом безумного воображения, и рассказ ее был на этом закончен.
Молодой Стонтон некоторое время лежал молча, погруженный в глубокое размышление; когда он наконец заговорил, голос его звучал гораздо спокойнее, чем до сих пор:
— Ты разумная и хорошая девушка, Джини Динс, и я расскажу тебе о своей жизни больше, чем рассказывал кому-либо другому. Да разве это была жизнь? Не жизнь, а сплетение глупостей, преступлений и несчастий. Но запомни: я требую доверия за доверие; это значит, что в этом страшном деле ты полностью подчинишься моему совету и указанию. Только тогда я стану говорить.
— Я сделаю все, что обязана сделать сестра, дочь и христианка, — ответила Джини, — но не рассказывайте мне о ваших тайнах: не годится, если я последую вашим указаниям или стану поступать согласно вашей вере, которая приводит к заблуждениям.
— Жалкая глупышка! — воскликнул молодой человек. — Посмотри на меня: на голове нет рогов, на ногах нет копыт, а на пальцах нет когтей. Как ты видишь, я вовсе не дьявол, а кроме него, кому еще может прийти в голову разрушать твои верования, которыми ты утешаешь или дурачишь себя? Выслушай меня терпеливо, и когда ты узнаешь, в чем заключается мой совет, ты поймешь, что можешь вознестись с ним хоть на седьмое небо и подъем не станет от этого тяжелей ни на йоту.
Постараемся передать в виде связного рассказа, рискуя, правда, утяжелить его и лишить дословности (обычные последствия разъяснений), те сведения, которые больной излагал то слишком подробно, то, поддавшись волнению, чересчур отрывисто. Кое-что он прочитал по рукописи, которую составил, очевидно, для того, чтобы родственники прочитали ее после его смерти.
— Итак, вкратце: эта отвратительная фурия, эта Маргарет Мардоксон, была женой любимого слуги моего отца — она-то и стала моей кормилицей. Муж ее умер, она жила неподалеку отсюда; у нее была дочь — красивая, но пустоватая девушка; мать старалась выдать ее замуж за богатого и уродливого старика из здешних мест; девушка часто встречалась со мной; мы хорошо знали друг друга, так как были знакомы с детства, и я… одним словом, я поступил с ней подло, — это не было так ужасно, как с твоей сестрой, но тоже достаточно мерзко; ее легкомыслие должно было бы послужить ей защитой. Вскоре после этого меня услали за границу; следует отдать должное моему отцу: если я и стал демоном, то не по его вине, — он всячески старался меня исправить. Когда я вернулся, то узнал, что мать и дочь опозорили себя окончательно и были изгнаны из этой страны. Обнаружилось, что в их бесчестии и бедствии повинен немало и я; мой отец обрушился на меня с гневными словами — мы поссорились. Я покинул родной дом и стал вести беспорядочную, разгульную жизнь, решив навсегда порвать с отцом и не возвращаться в отчий дом.
А теперь мы подходим к нашей истории. Джини, я отдаю тебе в руки не только мою жизнь, которую, Богу известно, не стоит спасать, но и благополучие уважаемого, пожилого человека и честь родовитой семьи. Моя любовь к низкому обществу, как обычно называют погубившие меня свойства характера, была, мне кажется, не совсем обычного свойства, и если бы не развращающее влияние порока, которому я предался так рано, я мог бы найти себе гораздо лучшее применение. Мне доставляли удовольствие не дикий разгул, низкий интеллект и безудержная свобода тех, с кем я был связан, а дух приключений, хладнокровие в минуты опасности и быстрая сообразительность, проявляемые ими в их разбойных налетах на таможенные учреждения или в других подобных проделках. Хорошо ли ты рассмотрела нашу усадьбу? Не правда ли, это прелестный и милый уголок?
Джини, встревоженная этой внезапной переменой темы, ответила утвердительно.
— Так вот! Я хотел бы, чтобы весь этот участок с его церковными землями и доходами провалился в преисподнюю, и как можно глубже! Если бы не этот проклятый приход, мне бы разрешили следовать моему призванию: я стал бы военным, а та храбрость и находчивость, которые я проявлял среди контрабандистов и браконьеров, обеспечили бы мне почетное звание в моем кругу. Почему я не поехал за границу, когда оставил этот дом! Почему я вообще его оставил! Почему… Но я дошел в моем рассказе до того момента, когда смотреть назад — безумие, а вперед — несчастье.
Он сделал паузу и продолжал более спокойным тоном:
— Случайности бродячей жизни привели меня, к сожалению, в Шотландию, где я запутался в еще более преступных и постыдных делах, чем те, в которых принимал участие до тех пор. Там я познакомился с Уилсоном, человеком незаурядным для своего общественного положения: он отличался спокойствием, выдержкой, решительностью, хладнокровием, обладал большой физической силой и грубоватым красноречием, которое возвышало его над товарищами. До сих пор я был, как говорится,
Но, к несчастью для него и для меня и невзирая на разницу в нашем положении и образовании, я всецело поддался необычному и неотразимому для меня влиянию этого человека, объясняющемуся, по-моему, лишь тем, что невозмутимая решительность его натуры была гораздо сильнее моей изменчивой порывистости. Я считал своим долгом следовать за ним везде; бесстрашие и ловкость, проявляемые им на этом поприще, были поистине удивительны.
Беспутный и отчаянный, но все ж
И добрых чувств проглядывали искры.
В то время как я принимал участие в отчаянных приключениях, прикрываясь таким необыкновенным и опасным покровителем, я познакомился с твоей несчастной сестрой: это произошло на одной из гулянок местной молодежи, которые она посещала украдкой, и ее падение явилось прологом к трагическим событиям, в которых я оказался замешан. Но вот что я хочу сказать: злодеяние это не было совершено умышленно, и я твердо решил искупить свою вину перед ней женитьбой, как только смогу выпутаться из ужасной жизни, которую вел, и вновь обнять того, кто был мне несравненно ближе по происхождению. Меня преследовали несбыточные мечты: увезти ее с собой, подготовив к мысли о жизни в бедном пристанище, и неожиданно поразить богатством и знатностью, о которых она и не помышляла. Я попросил одного из моих верных друзей возобновить переговоры с отцом, которые время от времени происходили между нами. Наконец, когда я уже не сомневался в получении прощения от отца, он узнал откуда-то о моих бесчестных поступках, обрисованных ему в таких преувеличенно мрачных красках, в каких, Богу известно, и не было никакой необходимости. Он прислал мне письмо с деньгами — не знаю, как он узнал мой адрес, — в котором уведомлял меня, что отныне отказывается от меня навсегда. Я был в отчаянии. Мной овладело неистовство: я без колебаний принял участие в предложенном Уилсоном опасном грабительском налете, в котором мы потерпели неудачу, — сознательно поддавшись его внушению считать ограбление таможенного чиновника в Файфе почетным и справедливым делом. До сих пор я придерживался определенной тактики в своей преступной деятельности и считал личную собственность неприкосновенной, но теперь я испытывал дикое наслаждение оттого, что скатывался все ниже и ниже.
Награбленная добыча меня не интересовала: она доставалась моим товарищам, я же искал лишь опасности. Помню, когда я стоял с обнаженным мечом в руках, охраняя дверь, за которой совершалось преступление, у меня и мысли не было о том, чтобы как-то обезопасить себя. Я думал лишь о нанесенной мне моей семьей обиде — несправедливой, как я полагал, — о моей бессильной жажде мщения и о впечатлении, какое произведет на надменное семейство Уиллингэм известие о том, что один из их потомков, наследник, очевидно, всех родовых почестей, погиб от руки палача за ограбление шотландского акцизника, все богатство которого не составляло и одной пятой тех денег, что были у меня в бумажнике. Нас поймали — как я предвидел. Мы были посажены в тюрьму — этого я тоже ожидал. Но смерть по мере ее приближения выглядела все мрачней, а мысли о бедственном положении твоей сестры еще более укрепили меня в решении спасти свою жизнь. Я забыл сказать тебе, что в Эдинбурге я снова встретил эту Мардоксон и ее дочь. В молодости она жила при солдатском лагере и теперь под видом торговки всякой мелочью вновь вернулась к своим воровским делам, с которыми была хорошо знакома. Наша первая встреча была очень бурной; но я щедро поделился с ней, и она забыла, или притворилась, что забыла зло, причиненное мною ее дочери. Сама же несчастная девушка, казалось, даже не узнала своего соблазнителя и совсем не помнила о нанесенной ей обиде. Рассудок ее полностью помутился, что, по словам матери, могло быть последствием неудачных родов. Но это была моя вина, и сознание ее стало еще одним камнем на моей шее, увлекавшим меня в гибельную бездну. Каждый взгляд, каждое слово этого жалкого создания, ее неестественное оживление, ее неясные воспоминания, ее намеки на события, о которых она забыла, но которые были запечатлены в моей совести, были подобны уколам кинжала — уколам? Нет, они жгли меня раскаленными щипцами и обдавали незажившие раны горящей серой; но все это надо было стерпеть, и я стерпел. А теперь вернусь к мыслям, одолевавшим меня в тюрьме.
Они становились все мрачней, по мере того как время родов у твоей сестры приближалось. Я знал, как она боится тебя и вашего отца. Она часто говорила, что согласилась бы на тысячу смертей, лишь бы вы не узнали о ее позоре, — и все же надо было подготовиться к приближавшимся родам. Я знал, что эта Мардоксон была сущим дьяволом, но я рассчитывал, что привязанность ко мне и деньги обеспечат нам ее преданность. Старуха ухитрилась передать Уилсону напильник, а мне — ручную пилку и охотно согласилась позаботиться об Эффи во время родов: она обладала необходимым для этого опытом и умением. Я отдал ей те деньги, которые отец прислал мне. Мы договорились, что она будет укрывать Эффи у себя в доме до тех пор, пока я не осуществлю свой побег из тюрьмы и не дам ей дальнейших указаний. Я сообщил Эффи в письме о своих планах и рекомендовал ей обратиться к этой старой бестии; помню даже, что письмо было мной выдержано в духе Макхита, осужденного на казнь: я пытался играть роль веселого, отважного, блестящего сорвиголовы, который никогда не падает духом. Вот к каким ничтожным и жалким стремлениям сводилось мое честолюбие! Но все же я решил порвать с такой жизнью, если только мне удастся избежать виселицы. Я намеревался жениться на твоей сестре и уехать в Вест-Индию. У меня все еще оставались значительные средства, и я не сомневался, что тем или другим путем я всегда смогу обеспечить себя и свою жену.
Наша попытка к бегству из-за упрямства Уилсона, желавшего выбраться первым, провалилась. О неслыханном по смелости и самоотречению способе, которым он искупил свою ошибку и помог мне бежать из толбутской часовни, ты, наверно, слышала: вся Шотландия только и говорила об этом. Это был самоотверженный и необычайный поступок. Не было ни одного человека, кто не восхищался бы им; даже те, кто больше всех осуждал образ жизни и преступления этого доблестного человека, признали героическую жертвенность его дружбы. У меня много пороков, но среди них нет трусости и неблагодарности. Я решил вознаградить его за такое великодушие, и даже мысли о спасении твоей сестры отступили на второй план. Добиться освобождения Уилсона — вот к чему сводилась теперь моя основная цель, и я не сомневался, что найду пути для этого.
Все же я не забыл и Эффи. Ищейки закона окружали меня со всех сторон, и я не мог поэтому появиться в тех местах, где меня знали; но у меня состоялась встреча со старой Мардоксон, которая сообщила мне, что твоя сестра благополучно разрешилась мальчиком. Я приказал этой фурии всячески поддерживать бодрость духа своей питомицы и обеспечивать ее всем, что только можно достать за деньги, а сам уехал в Файф; там вместе с моими старыми товарищами из шайки Уилсона я прятался в тех потаенных местах, где люди преступных профессий находят укрытие для себя и для своих награбленных товаров. Даже те, кто не соблюдает человеческих и божеских законов, все же понимают, что такое признательность за отвагу и великодушие. Мы не сомневались, что население Эдинбурга, тронутое бедственным положением и беззаветной храбростью Уилсона, присоединится к любой попытке его освобождения даже у подножия виселицы. Когда я объявил, что готов возглавить нападение на стражу, то, несмотря на кажущееся безумие этого замысла, у меня не было недостатка в последователях, и я вернулся в Лотиан в сопровождении преданных мне союзников, готовых к действию в любой момент.
Я не сомневался, что спасу Уилсона, если даже петля будет уже болтаться над его головой, — продолжал он с воодушевлением, показывающим, как увлекали его подобные подвиги. — Но среди всех прочих предосторожностей, предпринятых властями, была одна, совершенно особая, подсказанная, как мы потом узнали, этим закоренелым негодяем Портеусом и сорвавшая все мои планы: они казнили его на полчаса раньше назначенного времени, а так как мы, боясь опознания со стороны судебных исполнителей, решили выйти на улицу только тогда, когда надо будет действовать, то все было кончено до того, как мы смогли прийти Уилсону на помощь. Все же мы кое-что сделали: я взобрался на эшафот и собственноручно разрубил веревку. Но было поздно! Отважный, решительный, великодушный преступник больше не существовал, и нам оставалась только месть — месть, которой я должен был посвятить себя с удвоенной энергией, ибо Уилсон мог бы вполне спасти себя, вместо того чтобы даровать жизнь и свободу мне.
— О, сэр, — сказала Джини, — неужели вы ни разу не вспомнили Священного писания: «Мне отмщение, и аз воздам»?
— Священное писание? Я уж пять лет как не открывал Библии, — ответил Стонтон.
— Возможно ли? — воскликнула Джини. — И это говорит сын священника!
— Для тебя это действительно непонятно. Но не прерывай меня и разреши мне закончить мой страшный рассказ. Эта скотина Портеус, продолжавший стрелять в толпу даже после того, как в этом не было необходимости, стал предметом ее ненависти за превышение своих полномочий, а моей — за слишком удачное их выполнение. Мы, то есть я и другие верные друзья Уилсона, решили отомстить; но требовалась крайняя осторожность. Мне показалось, что один из чиновников опознал меня, и поэтому я продолжал скрываться в окрестностях Эдинбурга, не смея проникнуть в самый город. Наконец, рискуя своей жизнью, я отправился туда, где рассчитывал найти мою будущую жену и моего сына, но они оба исчезли. Эта Мардоксон сообщила мне, что, как только Эффи узнала о неудачной попытке спасти Уилсона и о том, что меня усиленно разыскивают, у нее началось воспаление мозга; и что однажды, когда старухе пришлось отлучиться по какому-то неотложному делу и оставить Эффи одну, та воспользовалась этим случаем и исчезла, после чего она ее больше не видела. Я осыпал ее упреками, которые она слушала с бесившим меня черствым равнодушием; ибо, совершенно не способная, как правило, сдерживать дикие порывы своей неукротимой ярости, в некоторых случаях она умеет проявлять невозмутимое спокойствие. Я пригрозил ей судом: она ответила, что у меня больше оснований бояться суда, чем у нее. Я знал, что она права, и не упоминал больше об этом. Я грозил ей мщением; она ответила почти так же: если судить по злу, причиненному нами друг другу, я должен скорее бояться ее мщения, чем она моего. Опять она была права, и я снова замолчал. Я бросился от нее прочь, полный негодования, и попросил товарища навести справки о твоей сестре в окрестностях Сент-Леонарда; но, прежде чем я получил от него ответ, одна из судебных ищеек, обладавшая великолепным нюхом, напала на мой след, и я был вынужден бежать из окрестностей Эдинбурга и искать укрытия в более уединенном и надежном убежище. Через посредство тайного и преданного мне агента я узнал об осуждении Портеуса и о том, что сестра твоя заключена в тюрьму по обвинению ее в уголовном преступлении. Последнее известие сразило меня, как ни обрадовало первое.
Опять я осмелился отправиться в Плезанс и опять обрушился на Мардоксон, обвиняя ее в том, что она предала бедную Эффи и ребенка, хотя и не понимал, из каких соображений она могла это сделать, — разве только в целях присвоения себе всех денег, которые я ей дал. Твой рассказ помог мне разобраться в этом и понять другую причину — не менее основательную, хотя и не столь явную: она жаждала отомстить соблазнителю своей дочери, тому, кто лишил ее разума и репутации. Боже милостивый! Как бы я хотел, чтобы вместо такого рода мести она отправила бы меня прямо на виселицу.
— Но что сказала вам эта негодная женщина об Эффи и ребенке? — спросила Джини, у которой хватило выдержки и мужества сосредоточить свое внимание на тех моментах этого длительного и волнующего повествования, которые могли бы пролить свет на злополучную судьбу ее сестры.
— Она ничего не сказала, — ответил Стонтон, — она утверждала, что мать с младенцем на руках бежала лунной ночью из дома, и она их с тех пор не видела; по всей вероятности, мать бросила ребенка в озеро Норт-лох или в обрывы каменоломни, что казалось ей вполне вероятным.
— А почему вы усомнились в том, что это роковая правда? — спросила Джини дрожа.
— Потому что, когда я пришел туда вторично, я видел ее дочь и понял со слов последней, что во время болезни Эффи ребенок был или уничтожен, или куда-то спрятан. Однако все полученные от нее сведения были настолько неопределенны и запутаны, что мне не удалось ничего выяснить. А дьявольский характер самой старухи Мардоксон заставляет меня предполагать самое худшее.
— Все это совпадает с тем, что сказала мне моя несчастная сестра, — проговорила Джини. — Но продолжайте ваш рассказ, сэр.
— В одном я твердо уверен: Эффи, будучи в здравом уме, никогда не причинила бы умышленного вреда ни одному живому существу. Но что я мог сделать для ее оправдания? Ничего — и поэтому я направил все свои помыслы на ее спасение. Меня связывала эта проклятая необходимость подавлять свои чувства в отношении старухи Мардоксон, потому что моя жизнь была в руках этой ведьмы; я не дорожил своей жизнью, но ведь от нее зависела и жизнь твоей сестры. Я старался спокойно разговаривать с негодяйкой, я делал вид, что доверяю ей; должен отметить, что мне, но только лично мне, она не раз доказывала свою безграничную преданность. Вначале я не знал, какие меры следует предпринять для освобождения твоей сестры; но потом всеобщее негодование, охватившее жителей Эдинбурга в связи с отменой приговора Портеусу, внушило мне смелую мысль ворваться в тюрьму, с тем чтобы осуществить две цели: вырвать Эффи из лап закона и наказать по заслугам негодяя, который издевался над несчастным Уилсоном даже в час кончины, словно тот был диким индейцем, попавшим в плен к враждебному племени. Я смешался с толпой, когда началось волнение, и так же поступили другие товарищи Уилсона, разочарованные, как и я, тем, что им не удалось насладиться зрелищем казни Портеуса. Все было организовано, и я выбран главарем. Я не чувствовал тогда и не чувствую теперь угрызений совести за то, что мы намеревались сделать и что привели в исполнение.