И во мне росло убеждение: не могут все эти разнокалиберные рассказы, слухи и сплетни исходить от жандармов, стремящихся заманить в ловушку беглых и-чу. И еще в одном я был уверен: если сейчас забояться и пережидать, дальше и подавно с места не сдвинемся.
   Многое из увиденного мною будущего я позабыл сразу же, слишком многое. Потом долго мозги напрягал, заговаривал себя и кое-что вспомнил. Но с самого начала я знал главное: как, когда и от чего погибнет моя любимая. И во что бы то ни стало должен был «перевести стрелку», пустив наш поезд по другой колее. Или судьбу не обманешь?..
   И еще несколько важных вешек на жизненном пути я держал в голове. Первая из них касалась нашего возвращения. Мне запомнилось: сейчас Настя не согласится ехать домой и своими женскими способами сумеет обуздать мой порыв. А спустя два или три года внезапный налет джунгарцев заставит нас бежать – бежать сломя голову, бросив нажитое. Мы будем идти по берегу горной реки и попадем в руки пограничников. Дальше был пробел…
   Бот она, подходящая возможность все изменить. Вдруг достаточно единожды выскочить из накатанной для тебя колеи, чтобы в клочья порвать тенета – освободиться от навязанной свыше судьбы? И я решил не сдаваться и как можно скорей увезти жену и дочку в Сибирь.
   Я долго думал и наконец избрал тактику: ни о чем не просил Настю, но подробно пересказывал ей новости, пришедшие с севера. Я безропотно выполнял все поручения жены, стал меньше говорить, меньше есть, чаще уходил в пустыню. Я еще сильнее почернел и похудел и совсем сделался непохож на исконного сибиряка, которого Настя когда-то встретила на ярмарке.
   Она видела, что я на последнем пределе, и после нелегких раздумий сама предложила мне ехать. Я был ей благодарен. Я даже малость оттянул наш отъезд, дождавшись, когда моя старшая девочка перестанет кормить грудью младшую. В трудной дороге у нее наверняка пропало бы молоко, да и чем взрослее ребенок, тем легче перенесет путешествие.
   И вот когда все было решено, вещи собраны, долги отданы и караванбаши, получив три золотых червонца, согласился доставить нас к сибирской границе, меня вдруг осенило: а что, если именно так и задумали высшие силы? Те, что дурачили меня на горе Белой Тени. Я испугаюсь своего будущего, затею поменять судьбу и начну делать глупости…
   Или все наоборот: как раз эта паническая мысль наслана на меня, чтобы сбить с панталыку?
   Я окончательно запутался и потому надумал пробежаться по барханам. Хороший марш-бросок – и в голове наверняка прояснится. Надежды мои не сбылись: изнурительная пробежка выбила из меня остатки мыслей. И тогда я пошел к Ли Ханю.
   Старик давно меня ждал. Я все откладывал наш прощальный разговор, а фанец не торопил – он слишком терпелив и мудр, чтобы куда-нибудь спешить.
   Ли Хань сидел в своей излюбленной позе, на корточках, и пил пахучий зеленый чай из тончайшей пиалы. А может, только любовался игрой солнечных бликов на поверхности напитка.
   Я поделился с фаньцем своими сомнениями, стараясь говорить медленно и рассудительно. Старик жестом предложил мне зеленого чая. Я кивнул. Десять минут мы потратили на питие этого странного напитка. Для здешней жары лучшего не придумать. Но пить его в Сибири – об этом даже подумать смешно.
   – Трудные вопросы ты задал мне, И-Гор, – после долгого молчания произнес Ли Хань. Он теребил свою почти прозрачную бородку – знак того, что старик продолжает напряженно думать. – Теперь я и сам не рад, что посоветовал тебе сопровождать песчаного дракона. Неподъемен груз абсолютного знания, особенно если оно горько, как воды Лобнора. И вот уже ты пытаешься выпрыгнуть из собственных следов, тянущихся из одной жизни в другую. Это неправильно… Ты просишь совета, и я развожу руками.
   Старик замолчал, снова наполнил пиалы.
   – Чувство вины перед тобой не позволяет мне промолчать, – продолжал Ли Хань. – Однако не считай мои слова окончательной истиной. Пусть это будут всего лишь мысли вслух… Ты так сильно боишься обещанного тебе, что готов убедить себя: И-Гору нарочно морочили голову, чтобы сбить с верного пути. Значит, и встреча с драконом была подстроена. Но, следуя логике, надо идти до конца. Тогда и встреча со мной тоже подстроена, и ваше превращение в птиц, и гонения на и-чу, и вся твоя жизнь… Не слишком ли высокого мнения ты о своей персоне, если считаешь себя срединой мира?
   Это был удар наповал. Поразмыслив, я произнес самое очевидное:
   – Спасибо, учитель. Я выслушал твой совет и доволен. Теперь я знаю, что в моих видениях нет обмана. А обладаю ли свободой воли, покажет только опыт. Любые – даже самые тонкие и глубокие – рассуждения умозрительны и потому бесплодны. – Я поднялся с циновки. – Прощай. Вряд ли мы увидимся на этом свете. – И, низко поклонившись, двинулся к двери.
   – Не стоит загадывать, – бросил мне вслед фанец. Его прищуренные глаза еще много раз я видел в моих снах.

Глава восьмая
Гнездо Пришвиных

   Возвращаться домой – очень странное занятие. Порой мне кажется, это почти профессия. Сложное и требующее специальной подготовки дело. Возвращение домой… Как минимум, должен иметься этот самый дом. А есть ли он у нас в Сибири? Вот вопрос.
   Границу мы миновали ночью – темной хоть глаз коли. Мы ехали на лошадях по извилистым горным тропам и наверняка поломали бы им ноги и свернули себе шеи, не веди нас проводник-алтаец. Он плохо говорил по-русски, но зато великолепно знал местность и, главное, не имел ни малейшего желания выдать нас каким бы то ни было властям.
   Затем была степь – столь не любимая мною. Она раздавлена безжалостными небесами и вопиюще гола. На открытой местности такой непомерной величины я всегда ощущаю себя слишком уязвимым, совсем беззащитным. Лесной я человек – ничего не поделаешь. К тому же с аэроплана легко обнаружить маленький караван, плывущий в море ковыля или полыни, тянущемся на сотни верст.
   Только добравшись до первых рощиц и перелесков, я почувствовал себя мало-мальски уверенно. Теперь, случись что, есть надежда затеряться меж деревьев, нырнуть в заросли, пересидеть в брошенной берлоге или под кореньями вывороченного бурей лесного великана.
   Расплатившись с проводником, какое-то время мы ехали одни. В деревне Малаховке мы пересеклись с обозом. Это был длинный обоз, везущий в город бочки с солониной. По приказу губернатора в каждом уездном центре создавался стратегический запас на случай чрезвычайных обстоятельств. Не самое глупое решение по нынешним временам. Этак можно зауважать власть предержащую. Правда, разворуют запасы скорее всего. Один рассол останется да мешки с сахарной пылью.
   Я договорился о цене с «главным караванщиком» и дал на лапу охранявшему казенное имущество хорунжему. Он имел под своим началом троих снулых казаков. Потом я дешево продал измотанных трехсуточным маршем низкорослых джунгарских лошадок, и мы заняли место на запряжке в середине обоза – на прочно сбитом возу, который тянул пегий флегматичный битюг по кличке Оська.
   Возница – крепкий мужик в штопаном зипуне и портках и новеньких онучах – оказался не в меру словоохотлив. Он мог говорить долго и путано – то и дело возвращаясь к сказанному, трижды повторяя одно и то же, но рано или поздно добирался до сути. И главное, он не слишком усердствовал, расспрашивая нас, – удовлетворился моей ладно скроенной легендой о спаленном огненными голубями жилье, о родственниках в городе, что обещали приютить погорельцев, поохал, поахал, сочувствуя нашему горюшку, и больше меня и Настю не теребил.
   Настя по моему совету больше помалкивала, Анькой занималась. А та, словно уразумев, что опасные скачки по горам закончились и уже не возобновятся, дала себе волю. Там-то наша умничка стоически переносила неприятные толчки, долгое прение в кульке и почти не вякала, а тут чуть что – капризничала и взревывала, аки сирена буксирная: даже мужики, всего на свете повидавшие, вздрагивали порой, а лошади испуганно всхрапывали и ржали.
   Возницу звали Епифаном. Много всякого он рассказал; я старался отделить зерна от плевел, и вот что обнаружилось в сухом остатке. В стране нашей огромной новые ветры подули. В который уж раз. В столице власть поменялась. Сначала думали, ненадолго это, даже не пытались вникнуть, кто и зачем скинул прошлого пахана и на его место взгромоздился. Чехарда сущая. А потом замечать стали: с умом человек, пытается сделать что-то толковое, хоть и редко удается. Правда, на местах ничегошеньки не менялось – с тех самых пор, как последний Президент Сибири Василий Лиознов (то бишь «змеюка» в его личине) был застрелен моими и-чу во дворце князей Чеховских.
   Верховный Правитель терпел-терпел тихий саботаж маленьких «царьков», затем послал в каждый уезд своего наместника – человека верного. Но не все из них умели с людьми ладить и понимали, чего можно в провинции учудить, а чего уж никак нельзя. Охрана при наместниках была невелика и спасти от гнева народного не могла. А гнев ентот нонче в людишках пробудить – плевое дело, только свистни. На одном конце деревни спичкой чиркни, а на другом «Пожар!» кричат.
   Так что кое-где побили ставленников Верховного, иной раз лютой смерти они удостоились – на костре аль на колу. А в других местах наместники сами – со страху, из мести или от одной лишь сволочной душонки – устроили резню, безжалостно бия и правого, и виноватого. Но даже там, где обошлось без кровопускания, не возникло любви между новой властью и народом, не с чего ей взяться. Подозрение было, настороженность, страх обоюдоострый, так что спину не подставляй. Умник бы сказал: «вооруженный нейтралитет», а мужик таких ученых слов отродясь не слыхал. И не дай бог кто из наместников слово грубое выронит или, того хуже, бузотера местного высечет или в кандалы закует. Хоть бы и по делу. Вспыхнут людишки как сухой порох – только ошметки полетят.
   Я знал нового сибирского властителя, Виссариона Удалого, лично встречался с ним девятнадцать лет назад. Еще тогда для меня он являл собой загадку. Что он делал все это время – один бог знает. Какие мысли роятся в князе, какие страсти обуревают его сейчас? Я ничего не слышал о нем со времени штурма Блямбы, да и раньше известия об Удалом были смутными: дескать, видели там-то и с тем-то, а потом испарился без следа…
   Итак, положение Верховного Правителя было шаткое, и ручкаться с ним – дело рисковое. Однако же никого лучше на политическом небосклоне днем с огнем не сыскать. Если оттолкнем протянутую руку, другой нам никто и не подаст. Да, Виссарион горд, обидчив, горяч, порой опрометчив в решениях, но зато в предательстве отродясь не замечен. Подлость людскую ненавидит пуще любых чудовищ, а это по нынешним временам свойство драгоценное, напрочь позабытое.
   Обо всех этих резонах рассказал я Насте, и она согласилась с моим решением – довериться князю. Согласилась целиком и полностью. Не только потому, что всецело доверялась мне, а логику мою живыми чувствами промерив. Нынче, когда жена моя превратилась в маму и почувствовала на себе великую ответственность, едва не в одночасье стала она взрослым, состоявшимся человеком. Имелось у нее теперь свое собственное мнение – по крайней мере, о самом главном.
   Одной лишь Аньке было на политические хитросплетения ровным счетом плевать. Она делала, что должен делать всякий уважающий себя младенец: сосала бутылочку с молоком, спала, плакала, смеялась, играла с погремушками, пачкала пеленки. И мы могли ей только позавидовать.
   На въезде в город обоз остановили стражники во влажных с ночи мундирах черного сукна. Поговорили с хорунжим и пропустили, не проверяя документов и не заглядывая в повозки. Вопиющее легкомыслие – в теперешнее смутное время. Но нам с Настей оно было на руку.
   Кедрин встретил нас на восходе – туманно-дымчатом, пронизанном рассеянными солнечными лучами, от которых тускло заблестели рассыпанные по улицам горсти золотых монет – сохнущих лужиц. Улицы Кедрина казались мне вышедшими из теплого и радостного детского сна.
   Проехав с полверсты по Самойловскому тракту, плавно переходящему в Ореховый бульвар, мы поблагодарили возницу, дали ему отдельную маленькую денежку, попрощались, слезли с воза и пошли пешком. Чувство, охватившее меня в те минуты, трудно передать словами. Я словно бы вернулся в прошлое – в ту пору, когда не случилось еще утрат, когда вся семья была в сборе, когда я был любимым старшим сыном – подающим надежды, почти взрослым, но еще ребенком. Великовозрастным ребенком, который мог спрятаться за широкую отцовскую спину, ограждавшую от всех напастей, мог искать защиты у матери, готовой простить любую глупость, мог попросить совета у деда – живого собрания мудрости и колких шуточек на самый разный вкус. Но тогда у славного семейства Пришвиных был свой дом – хоть и малость тесноватый, но такой обихоженный, уютный, знакомый и родной до последней скрипучей половички…
   Гора, на которой разместился квартал Желтый Бор, показалась между домами. Жилье лепилось к ее склонам, будто ласточкины гнезда. Желтый Бор, несомненно, походил на горный аул. Эта наша гора без названия полого выгибалась, приподнимая часть города над равниной, и, волной накатившись на речной берег, была обрублена крутым обрывом с вечными осыпями и оползнями. Городские власти уже два века безуспешно укрепляли его посадкой деревьев, частоколами и каменными стенками, но, как видно, желание Желтого Бора искупаться в холодных водах Колдобы было неодолимо.
   Мой квартал вскоре исчез из виду. Нам предстояло пройти по городу целую версту, но меня охватило нетерпение, горячка, остудить которую можно лишь ведром ледяной воды. Чего я, собственно, ждал? На что надеялся, стремясь к несуществующему дому? Разве на чудо.
   Я против воли ускорял шаг, обгонял жену, спохватывался, останавливался, поджидая ее, и снова обгонял. Спящую девочку я взял на руки, чтобы Насте было легче идти. Она отдала драгоценный сверток не сразу – пришлось уговаривать. Словно боялась, что не удержу, уроню или сожму слишком крепко. Или мне такому, сегодняшнему, она не доверяла? Странные они люди – женщины…
   Знакомые с детства дома, заборы, памятники, скверы, площади встречали меня, выскакивали из тумана, словно подкравшись, затаившись и желая сделать сюрприз. Я узнавал их, сердце замирало. И тут же начинало бешено колотиться. Скорей!.. И это, и вот это – все как было, все на месте.
   После долгих скитаний по соседним губерниям, на чужбине, в ненавистных мне пустынях я возвращался в свой мир, и мне было радостно. Хотелось попасть домой сию ж секунду и одновременно – чтобы счастливая дорога к дому не кончалась. Но уже начался знакомый до боли Желтый Бор, который нельзя позабыть. Моя малая родина, где Настя никогда не бывала. И еще совсем недавно я сомневался, попадет ли она сюда когда-нибудь.
   За следующим поворотом будет пепелище на месте фамильного гнезда семьи Пришвиных. Это было место моего рождения, оперативный штаб рати, а потом, для «детей оборотня», – цель в перекрестье прицела. Все заключено в нем, весь мой мир. Почти весь…
   Дом Пришвиных… Он стоял на месте! Восстал из пепла! чтобы встретить! меня!.. В глазах помутнело. Я споткнулся, и Настя тотчас – без упрека, но решительно – отобрала у меня дочку, которая и не думала просыпаться от толчка, мирно посапывала в одеяльце. Я стоял, не в силах тронуться с места. Ноги словно приросли к брусчатке. А вдруг там, за фальшивой стеной, за свежей декорацией никого и ничего нет?
   У ворот дома стоял худосочный курносый солдатик с винтовкой на плече. Примкнутый трехгранный штык поблескивал в лучах солнца, высунувшего над коньком крыши самый свой краешек. Вид у часового совершенно неопасный. Декоративная охрана.
   Жена прошла вперед, остановилась – как еще недавно останавливался я, обернулась, вопросительно глядя на меня. Я шумно дышал, пытаясь взять себя в руки. Колени дрожали, будто я много часов карабкался на отвесные утесы.
   – Что с тобой? – беззвучно спросила она.
   – Я боюсь, – столь же беззвучно, одними глазами, ответил я.
   Я стоял и смотрел на свои «хоромы». Дом Пришвиных восстановили почти один к одному. Кто взял на себя труд позаботиться о стареющей Марии Игнатьевне Пришвиной и вбухал в это строительство силы и деньги? Кто осмелился помочь семье опального и-чу, когда за одно только пользование услугами Гильдии, даже если это случилось в далеком прошлом, человека могли забить камнями?
   Совсем новенький, чистый. Отстроен месяц, от силы два назад. И все как прежде… Вот только цвет у стен не совсем такой да скаты крыши чуть круче. И еще… вместо стекол в двух окнах, выходящих на улицу, вставлены куски некрашеной фанеры. Выходит, уже успели выбить. Молодцы кедринцы… Долго ли камешек с земли поднять да размахнуться посильней? Так вот, значит, для чего здесь часовой – придурков городских отгонять.
   Наконец я прочитал самозаговор и прошептал:
   – Ну, пойдем.
   И мы пошли. Солдатик с любопытством посмотрел на нашу троицу, зябко передернул плечами и, ни слова не говоря, пропустил к дому. Когда я поравнялся с ним, часовой вскинул руку к пилотке, отдавая мне честь. За кого он меня принял? Я кивнул в ответ. Мы двинулись вверх по ступеням парадной лестницы.
   У входной двери я замер на мгновение. Мои пальцы взялись за медную ручку – быть может, сохранившуюся от того, старого, дома. Солдатик сверлит взглядом затылок. Надо идти. Р-раз! Скрипнули плохо смазанные петли.
   Настя шагнула через порог, я – за ней. Запах свежей краски обрушился на меня, едва не свалив с ног. Первые мгновения я ничего не видел – взор застлала пелена. Брошенная тугой пружиной дверь чувствительно стукнула по спине, и я малость очухался.
   Насти рядом не было. Машинально вытерев ноги о половичок, я вошел в прихожую, опустил на пол торбы, скинул с плеч тяжеленный рюкзак. И отправился искать людей.
   – Есть кто живой? – спрашивал я негромко, словно боясь спугнуть этих самых живых. И не было мне ответа.
   Первым делом я прошел на кухню. Сколоченные из струганых некрашеных досок стол и табуреты, две дешевые керосинки. Плита, примыкающая к русской печи, не раскочегарена. Место, где прежде рядышком стояли две газовые плиты, было пусто. Правда, из стены торчала труба с заглушкой. Значит, газ скоро будет.
   Сковородка, пара кастрюль, полдюжины тарелок – все не наше, случайное, собранное с бору по сосенке. От семейной посуды – чугунных сковородок, отлитых с гербом Пришвиных по специальному заказу, прекрасных саксонских сервизов, привезенных дедом из поверженного Лейпцига, фамильного серебра – ничего не осталось.
   Потом я зачем-то осмотрел кладовую. Дощатый пол, голые, без привычных полок, стены. Кроме двух непонятных коробок с сибирскими гербами и сургучными печатями, там не было никаких припасов.
   – Настя! – крикнул я. В ответ – тишина. Мне стало не по себе.
   Заглянул в комнату для гостей. Такое ощущение, что сюда вообще не заходили: ни одной вещички, а на полу тонкий слой пыли. Что-то путающее было во всем увиденном. Отсутствие всегдашнего уюта, пусть умеренного, но обязательного комфорта и порядка в большом и малом могло значить только одно: наш дом по-прежнему не существует, есть только видимость, пустая скорлупа…
   Матери в доме не было. Зато Настю я обнаружил в гостиной. С Анькой на руках она сидела на грубом табурете в центре пустой комнаты. Крашеные доски пола поблескивали в лучах солнца, врывавшихся через расшторенное окно.
   Настя выглядела совершенно измученной. Только сейчас я понял, чего стоило моей девочке наше долгое путешествие из Джунгарии. Ну теперь-то уж все позади.
   Я стоял в дверях, не спеша заходить. Настя устало улыбнулась мне, я попытался улыбнуться в ответ, потом произнес одними губами:
   – Выйду в сад. Поищу там.
   Сад… Громко сказано. Вернее бьио бы назвать его огородом. На месте сгоревших деревьев разбиты грядки. Перекопан каждый метр, и везде что-нибудь растет или росло и уже собрано.
   Мать полола траву, осторожно отделяя от клубничных кустов переплетения мокрицы. Она не почувствовала моего приближения, не замечала меня, стоящего у штабеля смоляных досок на месте спаленной беседки. Седой пучок волос на затылке, согнутая спина, обтянутая заштопанной старой кофтой, часто-часто ходящие худые лопатки, видавшая виды юбка, простые старушечьи чулки, резиновые галоши – такой я не видел ее никогда. Сладкая боль стиснула мне сердце. Я узнавал и не узнавал свою мать – гордую, сильную, еще совсем не старую женщину. Я не решался позвать ее. Она ощутила мой взгляд и обернулась…
   Настя вышла в сад спустя минут десять. Я видел: мать хотела обнять и ее, но, перепачканная в земле, не осмеливалась подойти. Жена сунула мне сверток с Анькой и сама устремилась к Марии Пришвиной. Отставив назад, словно заломив, земляные руки, мать прижалась к Насте грудью и снова малость всплакнула. Настя гладила ее плечи и тоже плакала. Я не люблю, когда разводят мокрень, и стал показывать проснувшейся Аньке ее владения. Девочка какое-то время раздумывала, стоит ли ей удариться в рев или потерпеть. А потом с любопытством начала осматривать участок.
   – Господи, как я рада… – овладев собой, сказала мать. – В кои-то веки в нашей семье прибыло. А то все убываем и убываем. Совсем мало нас, Пришвиных, осталось на этом свете… Ну, проходите в дом. Пока с дороги помоетесь, отдохнете, и обед будет готов. Настя, я покажу, где что.
   – Надо воды погреть, – буркнул я, стараясь не развинтиться. Еще немного – и сам заплачу.
   – У меня колонка работает, – обрадованно воскликнула мать. – Водопровод в порядке, газ подключили три дня назад. Обещали скоро и плиту привезти.
   Настя пошла в ванную и долго отдраивала от дорожной пыли Аньку. Плач и визг разносились по всему дому, вызывая у моей матери неудержимую улыбку. Я в это время помогал ей на кухне.
   Вымытая дочка утомилась от рева и клевала носом. Настя понесла ее в Сельмину комнату – мы уже переименовали ее в детскую. Я успел перетащить туда единственную хорошую кровать и знаменитую пришвинскую колыбель, уцелевшую не пойми как, постелил свежее белье. У матери – вот чудо-то! – нашлись кое-какие детские вещички. Так что Анькина постелька была организована по всем правилам.
   Затем мылась Настя. Я же вскрыл гербастые коробки, увиденные в кладовке. До сих пор мать не трогала эти подарки кедринского наместника – меня ждала или еще кого из детей. Там была и тушенка, и сгущенка, и крупа разная. Даже настоечка имелась, «Кедровый ручей», и икра к ней лососевая. На поед и на загул…
   Женушка моя вышла в коридор распаренная, раскрасневшаяся, благодушная. Настала моя очередь отмачивать и сдирать с себя вековые наслоения. Я впервые за год забрался в ванну, кинул кубик хвойного экстракта и сибаритствовал целых полчаса. Мог бы еще блаженствовать – до полного разо-мления, мог бы и вовсе заснуть, рискуя захлебнуться, да обед ждать не станет. Пришлось быстренько отдраиться мочалкой и назад – в мир.
   Сели мы за стол на кухне. Другого просто не было. Для гостиной мне еще предстоит раздобыть достойный нашего семейства большой обеденный стол. Да и вообще, список неотложных дел по обустройству нашей мирной жизни огромен – попробуй найди столько времени и денег. Но как говорится, глаза боятся, а руки делают. У фаньцев на этот случай есть другая поговорка: и дорога в тысячу ли начинается с первого шага.
   Оказалось, истосковался я по картошечке в чертовой пустыне до дрожи в руках, хотя раньше никогда не был ярым ее любителем. Навернув борща с тушенкой и жареной картошки на постном масле (ни мяса, ни рыбы в доме не было), мы принялись чаевничать.
   Чай был совсем не тот, что прежде: ни тебе брусничного варенья, ни кедровых орешков, ни ватрушек с пылу с жару… И все равно хорош: настоящий индусский – тоже из дареной коробки. В оазисе мы пили исключительно целебный зеленый чай, от которого тело, быть может, и пело, но душа стонала. Не люблю я эту бурду – хоть убей. Ни аромата в нем, ни вкуса настоящего.
   За чаем мы наконец смогли поговорить. С чувством, с толком, с расстановкой. И постепенно я узнал о своем семействе все, что знала мать.
   Сейчас вместе с ней жила моя младшая сестренка – Вера. Она вышла замуж давно, еще при жизни деда, и овдовела во время охоты на и-чу. Бежала в Дикие Лагеря, где пересидела лихолетье, а теперь работала в кедринском военном госпитале операционной сестрой.
   Братьям моим, можно сказать, повезло. Коля чудом выкарабкался после тяжелейшего ранения в голову и уехал в Столицу – по просьбе князя занялся восстановлением тамошней рати и-чу. Он был хорошим организатором, мой средний братик. Ваня, его близнец, побывал в жандармских застенках. После побега он все еще скрывается где-то в таежных дебрях, не решаясь показаться на свет божий. Не верит, что Виссарион Удалой воцарился всерьез и надолго. Младшенький, Андрейка, по слухам, томится в ферганском зиндане в ожидании обмена на пленного ханского лазутчика. Говорят, он больше года кочевал по Средней Азии, выдавая себя за дервиша. Затем попал в облаву и был разоблачен… потому что не прошел обрезания.
   Наша мать пересидела страшное время на заимке на реке Горюн – у лесничего Фильки. Однажды туда наведался казачий разъезд, но хозяин вовремя обнаружил чужаков и успел спрятать беглянку. Молодцы-казачки перво-наперво очистили его погреб от солений и копчений, потом выдули бочонок кедровой настойки и, загадив светелку, убрались восвояси. Филька все стерпел – ради матери. А иначе подпер бы кольями дверь, заложил узкие оконца и спалил избушку вместе с незваными гостями.