Страница:
- Ну что японцы? - сказал старшина Колбаковский. - С ними ясно. Всю Отечественную продержали на наших дальневосточных границах Кванту некую армию. А в ней миллион, не меньше. Выбирали час, чтобы вдарить с востока. Да мы смешали ихние планы, раздолбали Гитлера...
Вмешался Трушин, не выдержал:
- Простите, товарищ старшина, что перебиваю. Но хочу сказать попутно: и мы были вынуждены держать крупные войска на Дальнем Востоке, противостоять Квантунской армии. А как они были необходимы под Москвой, под Ленинградом и Сталинградом, под Харьковом или Курском!
- Ваша истина, товарищ гвардии старший лейтенант, - сказал Колбаковский. - Добавлю: всю Отечественную япошки устраивали провокации на границе, помотали нам нервы. А возьмите события пораньше, на Хасапе и Халхин-Голе. Это тридцать восьмой год, тридцать девятый. Лезли на нас и получили по морде.
Самураи! Банзай! Однако и нам это стоило жертв... Я считаю Отечественная война берет начало с Хасана. А потом пошло цепью: Халхип-Гол. финская, сорок первый - сорок пятый, теперь вот сражаться с Квантунской армией...
- И это будет последнее звено в цепи, - вновь вмешался Трушин. Разобьем Квантуискую армию, освободим Китай, Корею и прочие страны, оккупированные японскими милитаристами, и завершим войны! Последний, решающий рывок, товарищи! Разгромим ненавистных самураев!
Трушин так и шпарил открытым текстом про вероятного противника. Какой там вероятный, когда в точности обозначен: самураи. Трушин закончил зажигательно, это он умеет. Стало быть, будем воевать. Как велит долг. В этом можете не сомневаться, товарищ заместитель командира батальона по политической части, товарищ гвардии старший лейтенант.
В почти четырехлетней войне с гитлеровцами было то, что я назвал бы кровообращением дивизий, армий, фронтов. Подразумеваю следующее: тебя ранили, эвакуировали в тыл, из госпиталя ты далеко не всегда попадал в свою дивизию, даже в свою армию, бывало - вообще попадал на другой фронт. В этом смысле мне, домоседу, везло: несмотря на госпитальные отлучки, войну я провел на одном фронте - Западном, впоследствии ставшем Третьим Белорусским. Армии, естественно, менялись, тем паче дивизии.
В последние месяцы войны на западе наша дивизия входила в состав 39-й армии. После Кенигсберга эта армия, по слухам, целиком перебрасывается на Дальний Восток. Следовательно, такова моя воинская судьба - пройти еще одну войну. Только и всего - повороты воинской судьбы. Так же, товарищ гвардии старший лейтенант?
Ночью я проснулся с мыслью: на повой войне убьют, и я, мало что взявший от жизни, ничего не получу больше. В вагоне было тихо, все спали, включая дневального. Среди сопения и храпа мне почудилось легкое дыхание Нины. Милая, симпатичная, привлекательная женщина. Совсем близко от меня. Я ведь тоже молод, иолна грудь орденов и медалей. А? Почему бы не спуститься к ней за плащ-палатку?
Подгоняя себя, я слез с верхних пар и, сторожко оглядываясь, отвел плащ-палатку. Гошка лежал у стенки. Нина - рядышком, свернулась калачом, волосы рассыпаны. Наклонюсь, обниму ее, поцелую в губы. Наклонился, но не обнял и не поцеловал. Потому что вспомнил об Эрне. Стоял дурак дураком, с протянутой рукой - милостыню просил. Нашел подходящий момент для воспоминаний. Да - вдруг, резко - увидел: после моего поцелуя лицо немки оживает, будто окропленное живой водою, услышал: "Иди ко мне, Петья..." Ну что тебе нужно от меня, Эрпа? Мы же далеки друг от друга и никак по связаны. Нет, Эрпа, связаны! И я не свободен от тебя. Не сердись же на меня, Эрпа. И ты, Нина, не сердись.
Нина словно услыхала мою мысль, повернулась, открыла глаза, шепнула: "Уходи" - и отвела мою руку. Не отталкивала, не ругалась. И ее шепот и та мягкость, с какой она отстранила меня, сразу подействовали. Я сказал:
- Спи, спи.
И полез наверх. Укладываясь, увидел: ординарец Драчев, не разлепляя век, во сне поднял голову и уронил. Миша Драчев не одобрял меня, когда я хаживал к Эрне, а теперь что волнует? Спп и ты, Миша, не переживай, приятных тебе сновидений. Я также вздремну. Ничего худого не случилось. И не случится. Не убьют меня, черта им лысого! Я еще покопчу белый свет!
Утром мне не было стыдно перед Ниной. Да и она вела себя так, будто не было ночного визита. Да что визит? Ерунда. Чем он кончился? Нам нечего стыдиться, право. Тем более подобное пе повторится, оно лишнее. Надо ехать, следить за порядком в роте, заботиться о подчиненных и готовить себя и их к войне. Словом, не отвлекаться.
А все-таки я вру: мне было стыдно - перед той, далекой, перед немкой, перед Эрной. Да-да, ничего ночью не произошло. Потому что вспомнил об Эрне. Вовремя вспомнил? А если б произошло?
Как тогда бы ты отнесся к себе, Глушков? Нет, пока что, пока время не поработает всласть, ты будешь верен памяти женщины, которая имела несчастье оказаться немкой. И которую ты любил, как будто она была русская. Любил. И, наверное, любишь. И, наверное, будешь еще любить. Хотя бы в мыслях, хотя бы на расстоянии.
А зря все Яле спустился к Нине. зря. Наверное, долго буду жалеть об этом. Да и стыдно мне не только перед Эрной, если говорить по совести... Ну, ладно, Глушков, не отвлекайся!
И мы ехали - километр за километром - на восток.
Ели, спали, выползали на остановках. Никто не напивался.
Еслп отставали от эшелона, нагоняли на пассажирских. Воровства больше не было - то ли Трушин припугнул, то ли еще что. ЧтоОи не сглазить, скажу: пока не было. Проводили политинформации, занятия по уставам и матчастп оружия (солдаты клевали носами.
да и сам я клевал). На досуге забавлялись с Гошей, играли в шахматы и домино, читали журналы и книги, слушали великого исполнителя, заслуженного артиста ефрейтора Егоршу Свиридова.
Он выклянчил-таки у старшины аккордеон, соскучившись, рванул мехи. Репертуар начал с новинки: "Где же ты теперь, моя Татьяна... тпр-лим, тпр-лим, тпр-лим, тир-лпм..." - танго, патока и мед, слюни про то, как "встретились мы в баре ресторана", про "дни золотые", которым наступил капут, и про прочие пироги. Замполит Трушин, проходивший по перрону, однако, обрезал заслуженного артиста:
- Свиридов! Чтоб я не слыхал эту "Татьяну"! Репертуар белоэмигранта Лещепко! Идейно вредная вещь!
- Учту, товарищ гвардии старший лейтенант, - пробормотал озадаченно заслуженный артист. - У меня другие в запасе.
И нажаривал знакомое, испытанное, не белогвардейское, которое к идейно вредным уже не причислишь, - "На карнавале музыка и танцы", "Мы с тобой случайно в жизни встретились...", "Мой милый друг, к чему все объяспепья...", "Орхидеи в лунном свете", "Брызги шампанского".
С Ниной я говорил мало. Чаще смотрел на нее. Думал: "Скоро она слезет. В Чите. Промелькнет в моей жизпп, как мелькали. Heзадерживаясь, сотни солдат, офицеров, местных жителей и немногие женщины, что любили меня. Всех я их встречал для того, чтобы расстаться, какой-то непрерывный поток. А как хочется, чтобы рядом постоянно, всегда-всегда находились твои друзья, твоя женщина, твои дети. Устал я от мельтешения лиц, характеров и судеб. Честное слово, устал".
24
Году этак в семидесятом, через четверть века после войны, .мы будем с женой отдыхать в Крыму. Загорать, купаться, гонять теннисный мяч, есть фрукты и пить вино. И однажды, гуляючп по берегу, выйдем к одинокой воинской могиле. В ней будет лежать не оп, а она. Девушка-партизанка. Тогда, при казни, ей было двадцать, она сверстница Нины и моей жены, она была комсомолка, как и они. В этой могиле при иной судьбе могла лежать Нина, могла лежать моя жена. Но лежит неизвестная мне девушка, партизанская разведчица, расстрелянная карателями в сорок втором году. Сколько лет и ветров прошумело над могилой!
Мы стояли с женой у ограды, смотрели на обелиск, а теплый предвечерний воздух разрывали музыка, смех, шутки жизнерадостных курортников. И мне померещилось, что той, покоящейся в земле, хочется сказать счастливой, беспечной, легкомысленной толпе: "Если можно, будьте немного тише. Чтобы я могла услышать морской прибой..."
В Иркутске я вспомнил, что Свиридов так и не попросился в отпуск. Я к нему: в чем дело? Он объяснил: лги л не в Иркутске, а в Братске, это еще пилять да пплять на север, и отпуска не хватит, но не в этом соль, соль в том. что он детдомовец, из Братска давно умотал и никого там нету, к кому звала б душа. Он так и сказал: "Звала б душа", - и глаза у него стали грустные. Вот не ведал, что они у Егоршп Свиридова могут быть такими.
Неразговорчивый Рахматуллаев, слыша нашу беседу, не удержался, сказал:
- Вах, если б это была моя родина, пешком пошел бы, пополз бы. Чтоб хоть издали увидеть Узбекистан...
В Иркутске нас нагнал Головастиков. Он сошел с пассажирского поезда, свежевыбритый, с чистым подворотничком, в надраенных сапогах, трезвый, как стеклышко, и хмурый, как осеннее небо. В одной руке он нес битком набитый вещевой мешок, в другой - бутылку водки. Солдаты встретили его дурашливыми криками "ура". Толя Кулагин спросил:
- Досрочно обернулся?
- Управился, - сказал Головастиков, каменея лицом. - Много ль надо, чтобы исполнить свои делишки?
Я присматривался к нему напряженно. Во что вылилась его поездка? Не учинил ли чего с неверной женой, черт бы их съел, этих неверных жен! Буду ждать, не полевая виду, что тревожусь.
Головастиков кипул пятерню к пилотке:
- Товарищ лейтенант! Разрешите доложить? Рядовой Головастиков прибыл в распоряжение.
Я козырнул ответно, подал руку. Головастиков сжал ее. Потом сунул мне бутылку:
- Вам подарочек, товарищ лейтенант. За то, что уважили, отпустили...
Нашел что дарить. Я отрицательно покачал головой:
- Благодарю, по...
- Уважьте, товарищ лейтенант. От души...
- Спасибо, Головастиков. Но не пью. Завязал. Выпейте уж лучше сами с товарищами, всем понемногу.
- Не. Я тож завязал. Будь она проклята, окаянная. Тож не пью больше.
- Давай сюда, - сказал Колбаковский, - мы ей найдем применение.
Толя Кулагин блеснул разномастными глазами:
- Товарищ старшина, меня не обделите!
- Разберемся без подсказок, сами грамотные. Но гарантирую; коллективной пьянки не будет.
- А индивидуальная? - не отставал Кулагин.
Старшина зыркнул на него, сухо произнес:
- Товарищ Кулагин, я б на твоем месте не претендовал. Потому - у тебя здоровье не дозволяет, подорвано в плену. Ты что, враг своему здоровью?
- Об моем здоровье не печалуйтесь, - сказал Кулагин. - И плен не пристегивайте.
Головастиков распатронил вещмешок, стал угощать Гошу, меня, солдат. Свиридов стонал от восторга:
- Гляди-ко! Шаньги! Шанежки! Шанечки! Гляди-ко! И клюква! И медвежатина!
Нину Головастиков не угощал, за него это сделал Колбаковский. Все жевали, хвалили. Кулагин брякнул:
- Небось жипка собирала?
- Кто ж еще? - Головастиков скрипнул зубами. - Не убил я ее, курву. А ведь дело прошлое, товарищ лейтенант, ехал-то я, чтоб прирезать... Головастиков начал громоздить этажи мата, во, покосившись на Нину и на меня, спохватился: - Мысля была одна - зарезать! У меня трофейная финочка наточенная, лезвие - четыре пальца, аккурат до сердца достанет...
Я аж похолодел. Значит, это все могло быть? Значит, и Головастиков и я были на волосок от трибунала? Ну и ну! Неужели пронесло? Слава тебе, господи. Если ты есть.
- Я все прикидывал, все прикидывал. И в теплушке, и в трамвае уже. Как войду в дом, как скажу: "Молись, курва" - и фгшочкой ее, финочкой...
Солдаты притихли, перестали жевать. Нина с испугом смотрела на Головастпкова. Я подумал, что зря он выкладывает, но прерывать не буду. В конце концов, пускай выговорится, быть может, полегчает.
Головастиков больше не матерился, однако пи разу он не назвал жену по имени, только "моя курва".
- Ну, вошел я в комнату, она мне на грудь... Нечайком обнял, учуял ее тело. И не поднялась рука. Опосля легли с ней, она у меня сладкая, курва-то моя. Льет слезы, причитает, кается, а я злюся, что раскис перед бабой... Ну, пожил я денек и чую: не могу. И быть с иен не могу, и зарезать не могу. На рассвете собрался, она гостинцы соорудила. С тем и отбыл... - Головастиков скрпппул зубами так, что у меня мороз пробежал по коже. - Опосля войны не возвернусь к ней. Потому - все-таки зарежу, ежели будет рядом. Через педелю, через месяц, через год, а зарежу. Потому - не прощу. Я ведь, знаете, через что с моей курвой спознался?
Спас ее от хулиганов, вечером в парке пристали, хотели снасильничать. Я услыхал крик, напролом в кусты, раскидал шпану, ну, и мне досталось, плечо ножом раскровенили. Встречаться мы зачали с ней, обженились... Спрашивается в задаче: надо было спасать ее от снасильников, чтоб она опосля снюхивалась с кем ни попадя?
Э, все это пустой разговор, лягу-ка я сыпануть...
Он лег на пары, укрылся с головой шинелью. Это в жару-то.
Никто его не стал утешать, да и меж собой солдаты, словно по уговору, не касались рассказанного Головастпковым. Видимо, в этом был немалый такт: почувствовали глубину чужой беды, которую лучше покуда не бередить скоропалительными выводами, дежурными утешениями и советами.
Спустя десять минут Головастиков откинул шинель, сел, вытер пот со лба. Сказал:
- Через ту курву матерь с сестрами не повидал. Про теток и говорить нечего. Мысля была - побыстрей бы уехать из города, от греха... Но город, доложу вам, Новосибирск, стало быть, все же такп разглядел. Родина ж моя... Разросся Новосибирск сильно.
- Это точно, - поддакнул Логачеев. - Едем по Сибири, видим: много в городах заводов всяких. Понимаем: оборонная промышленность! Без нее и войну как выиграешь?
- Тыл крепко помог, выиграли, - сказал Мнкола Симоненко. - Знамя Победы над рейхстагом! Вот мы какие!
- Да уж, такие, - опять поддакнул Логачеев.
Я слушаю солдат и радуюсь разговору. Правильно, хватит о жрачке и неверных женах. Почаще надо вспоминать о минувшей войне, о пашей великой Победе! Надо, чтобы мы всегда были достойны этой Победы!
Состав не отправлялся. На запад уходили пассажирские поезда и на восток, на запад шли товарняки с каменным углем, с лесом, на восток воинские эшелоны. А наш стоял, будто железнодорожное ведомство забыло о нем. Иркутск утопал в зелени и пыли.
Сквозь тополевые купы проглядывали купол собора, купеческие особняки, стеклобетонные сооружения тридцатых годов и деревянные бараки позднейшей формации. Мостовые были не замощены, деревянные тротуары полусгнли. Ну, это не центр, в центре должны быть камень и асфальт. Проехавшие повозки взбили тучу пыли, темно-бурой, хрусткой на зубах, позывавшей на чих. И мы чихали, и чихал пьяненький слепой, колобродивший возле погрузочно-разгрузочной площадки. Было жаль его: шатается, куда идет - не видит, натыкается на забор. Я подошел, ухватил его за локоть, вывел на улицу. Одетый в списанное, выцветшее хлопчатобумажное - "хебе" обмундирование, в стоптанных сапогах гармошкой, он зиял слизисто-краспыми глазницами, лез целоваться, бубнил:
- Браток, я танкист, сгорел под Белгородом, а ты кто?
Затем отпустил меня и зашагал по улице шатающейся, неосмысленной походкой пьяного. Пьяный слепой. Это было больпо видеть.
На привокзальной толкучке я купил Гоше игрушку - резинового чертика; надув его, выпускаешь воздух, и чертик пищит:
"Уйди! Уйди!" Поднатужился и выторговал Нине омуля. Он тут был и жареный, и копченый, и вареный, и соленый, с душком и без. Я выбрал копченый, на прочее великолепие деньжат не наскреблось.
Нина обрадовалась омулю и здесь же стала делить его на всех.
Представляете - рыбешку на тридцать с лишним гавриков! И Гоша обрадовался подарку. С ходу овладев технологией, он без устали надувал чертика: "Уйди! Уйди!" - завороженно прислушивался.
Пока чертик не лопнул: Гоша перестарался, надувая. Что тут было! Море слез, океан горя. А я не очень переношу детские слезы. Клял себя: купил бы непрактичней игрушку, остолоп! Колбаковский подарил Гоше фонарик, и мужик утихомирился. Но до этого слез вылил море не море, а ведро, это точно.
Мы съели омуля, лопнул чертик, опробован подарочный фонарик, а эшелон все не отправлялся. Я снова вылез из вагона, пошел на базарчик, хотя делать там мне было абсолютно нечего. Побродил по рядам и наткнулся на Ранку. Батальонная повариха, перетянутая в талии, сияя медалью "За боевые заслуги", одинокая, гордая, величественная, плыла по толкучке, словно мстя своим одиночеством, гордостью и величественностью всем этим невоевавшим теткам и воевавшим мужикам, которые на фронте надоедали ей своей любовью, а теперь отвернулись, кобели. не знаю отчего, но я побоялся встретиться с Ранкой, отвернул в сторону. Хотя мне-то что?
Болтаясь по толкучке, прозевал отправление. На станции разноголосица паровозных гудков, и я не уловил своего. Случайно оглянулся - эшелон идет, выстукивают последние вагоны. Я чесанул, догнал, меня за руки втащили к себе связисты. Еле отдышался. Отставать командиру роты не к лицу. Состав вскоре остановился, и я перебежал в свою теплушку. Нина сказала с укоризной:
- Разве можно так, Петя?
- А что?
- Как что? Поезд пошел, а тебя нет.
- Не буду отставать, слово офицера!
Пустячный разговор, а мне стало приятно. Значит, немного ей нужен. И на том спасибо.
Эшелон шел левым берегом Ангары, встречь течению. Оно было стремительное, у порогов вода закипала, пенилась. Колбаковскии не преминул выложить: в Байкал впадают триста речек, а вытекает одна - Ангара. Яша Востриков засомневался:
- Триста? А не сто? Я вроде где-то читал...
- А может, и сто, - согласился Колбаковскии. - Вон у Свиридова спытай, он родом здешний.
- Говоря по-французски, хрен его знает, - сказал Свиридов. - Меня это как-то не интересовало вплотную.
Справа над железнодорожным полотном нависали скальные глыбы, слева оно подчас шло впритык с Ангарой. Так было и с Байкалом: справа угрожающие скалы, слева, в нескольких метрах, голубая прозрачная вода. Эшелон и остановился перед семафором как раз в таком месте - Байкал рядом. Братва с гоготом и улюлюканьем выскочила из теплушек: есть шанс искупаться.
Наиболее ретивые подбежали к воде, сбросили обмундирование, в трусах и подштанниках полезли - и выскочили как ошпаренные:
озеро оказалось студеное. Я усмехнулся, вспомнил, как фантазировалось: войдем с Ниной в воду, она будет в трусиках и лифчике и будет опираться на мою руку. Опять усмехнулся. Нила даже не сошла на землю, стояла с Гошкой у кругляка, смотрела на меня.
Я нарвал букетик красных цветов, похожих на маленькие лилии, преподнес Нине. Она сказала:
- Чудесные саранки! Спасибо, Петя.
Я встал возле нее, и мы начали глядеть сверху на берег, где копошились солдаты, на расстилавшееся на многие километры озеро, стиснутое лесистыми берегами, на дымчатый горизонт. В разгар нашего созерцания Гошка сказал:
- Мама, хочу а-а.
Я остался у кругляша один. И вдруг сознание одиночества пронзило меня, как недавно пронзило предчувствие счастья. Да, я одинок, очень одинок, хотя и кручусь среди множества людей.
Это нелегко. Но когда-нибудь это кончится. После войны, когда наступит мир и жизнь потечет по мирным законам. Ну вот и успокоил себя. Уже потом до меня дошло: в этом что-то комичное - Гошкино "хочу а-а" и следом вселенские страдания по поводу моего одиночества.
Паровозный гудок развеял глубокомысленные рассуждения лейтенанта Глушкова и всколыхнул незадачливых купальщиков на бережке. Спешно натягивая штапы и сапоги, солдатушки рвануля к эшелону. А машинист видать, дядька озорной - нарочно еще сигналил, гудок за гудком, подбавляя паники.
Берег обезлюдел. Ленивая накатывала волна, у песчаной кромки переворачивала выдранное с корнем дерево. Чайки, всамделишные, морские, падали к воде, выхватывали серебристо сверкавшую рыбу. Вдали белел косой парус. Старшина Колбаковский сказал:
- Товарищи хлопцы, споем про Байкал? Эту - "Славное море, священный Байкал...". Кхм! Голосу нету. Свиридов, запевай!
- Слов не помню, товарищ старшина,
- Тю! Местный - и не помню слов?
- Зато он все танги знает, - сказал Кулагин, подначивая.
Свиридов высокомерно вздернул брови, поглядел на Кулагина, как бы говоря: и ты туда же, рак с клешней! Колбаковский сказал:
- Товарищи хлопцы, когда поезд проезжает мимо Байкала, завсегда эту песню играют. Поедем по Забайкалью - беспременно сыграем "По диким степям Забайкалья...". Ежели не проспим.
А сейчас - приготовились, начали, три-четыре...
Колбаковский запевал, путая, перевирая слова, остальные подтягивали не весьма уверенно. Молчун Погосян высказался:
- Замечательная песня! У нас в Армении, под Ереваном, есть свое озеро, очень похожее на Байкал. Севан! Поменьше, конечно...
- Я где-то читал, что Байкал самое глубоководное озеро в мире. - сказал Яша Востриков.
Свиридов и на них, Погосяна и Вострикова, глянул надменно, через губу обронил:
- Промежду прочим, доподлинные сибиряки ни в жисть не скажут про Байкал "oзеpo", скажут "море". Он и есть море!
- Мы ж не сибиряки, - пробормотал уязвленный Востриков.
Байкал не хотел пас покидать. Он то мелькал сквозь деревья, то открывался песчапым, пляжным скосом и менял цвета: голубой, синий, зеленый - будто поворачивался к нам разными гранями. И еще: в одном месте, в бухте, он был тихий, зеркальный, а в другом месте, за мыском, уже ходили волны, пенились барашки.
Эшелон приближался к нему и отдалялся, нырял в тоннели и вырывался на свет, паровоз радостно, по-оленьи, трубил.
На прибайкальских станциях все больше было чалдонов и бурят, и Колбаковский посулил:
- Поедем по Бурятии - сплошняком будут буряты.
Свиридов не сморгнув сказал:
- А я предполагал, в Бурятии сплошняком будут итальянцы.
- Почему итальянцы? - спросил Колбаковский и понял: Свиридов ехидничает. Старшина показал ему кулачище, но большего сделать не в состоянии, ибо аккордеон находился в руках у Свиридова. Не отнимать же принародно.
Трубит паровоз, стелет над составом дымную гриву. И проносятся бессчетные и безвестные речки и села, леса и поля, горы и равнины. Огромные пространства преодолел эшелон, и огромные пространства лежат впереди. На все четыре стороны немереные просторы. И мне подумалось, что на этих великих просторах должны рождаться великие люди. И они рождались, украшая собой и прославляя своими деяниями родину. Их в нашей стране немало.
Но еще больше простых смертных. Впрочем, что это обозначает - простые смертные? Не приемлю этого понятия. Все люди смертны, и все люди сложны. Но есть, разумеется, выдающиеся и есть обычные. Обычные - если каждый порознь. А все вместе - народ, великий народ. Включая, само собой, и выдающихся. Короче: великая страна - великий народ. Горжусь, что принадлежу к такому пароду.
И опять проносились сопки в сосняке, распадки, где прыгал с камня на камень бурливый поток, лесопилки, огороды на песках - картошечка на них первый сорт, - молочнотоварная ферма и одинокая береза на бугре, словно отбежавшая от своих подруг, с зеленым платком на белых плечах. И Свиридов, будто угадав мои мысли насчет платка, заиграл "Синий платочек". Который падал с опущенных девичьих плеч. Спасибо, не пел. Только наигрывал. Что в этом мотивчике? А я слышу, как его поет любившая меня женщина, и словно я уже иду по институтскому коридору, остриженный под пулевку и оттого лопоухий. А потом был старшина Вознюк, была его сестра, намного старте меня, был эшелон из Лиды на фронт и была вся война. Да, я прошел всю войну. И снова смогу пройти? Наверное. Если надо. Надо!
День складывался удачно, без происшествий. И вдруг в УланУдэ случилось чепе, точнее - едва по случилось. Переволновался я здорово.
Вокзал в Улан-Удэ небольшой, а перрон - футбольное поле, гуляй - не хочу. Мы с Ниной и Гошей прогуливались по этому перрону, не торопились эшелон на первом пути, рядышком, без паровоза, - лузгали семечки, которыми нас угостил Миша Драчев, и беседовали втроем. Вернее, я спрашивал Гошу, оп отвечал не мне, а матери, и она уже говорила мне. Примерно так: "Гоша, хочешь карамельку?" - "Мам, а он как думает? Конечно, хочу", - "Георгий не возражает против карамельки". Мы с Ниной смеялпсь, парень был пасмурен, суров - не выспался.
Прошли перрон из конца в конец и тут увидели толпу, выплеснувшуюся с площади. Возбужденные крики, брань, военный патруль, милиция. Я оставил Нину с Гошей, раздвинул толпу и ахнул: в центре ее были Свиридов, Логачеев и верзила в штатском с закрученными назад руками, верзилу охраняли милиционеры.
Свиридовым и Логачеевьш занимались патрульные.
Я крикнул:
- Свиридов, что стряслось?
Он не услышал. Обернулся Логачеев, махнул рукой: мол, чего спрашивать, лейтенант? Стоявший позади меня пожилой кривоногий бурят сказал:
- Ты начальник? Шибко подрались.
Железнодорожник-усач сказал:
- Задерживали они его, ну, и схлестнулись...
Кто кого задерживал? И зачем? Что схлестнулись, вижу: на физиях кровоподтеки, гимнастерки порваны, запачканы. Верзила тоже помят.
Толпа поперла к комендатуре, и я туда. Подбежал бледный, злой Трушин, заорал мне в ухо:
- Драку заварили! Позор! А ты, раздолбай, прогуливаешься с дамочками!
- Да не шуми ты! Сам раздолбан! Пойдем к коменданту разберемся.
- Поздно разбираться! Распустил личный состав!
Но прежде чем разобрались, я бегал за комбатом, вместе бегали к дежурному по вокзалу, к диспетчеру, к начальнику станции, к военному коменданту, чтоб эшелон задержали до выяснения обстоятельств происшествия. А выяснили довольно быстро. И вот что. По площади бежал уголовник-рецидивист, а за ним гнался милиционер. Услыхав крики: "Держи, держи!" - Свиридов бросился наперерез преступнику, тот взмахнул пожом, по Свиридов дал ему подножку. Преступник сразу вскочил, накинулся на Свиридова, однако подоспел Логачеев и выбил нож. Дальше шла рукопашная в чистом виде, без оружия. В итоге железнодорожный комендант приказал отправлять эшелон, комоат объявил благодарность Свиридову и Логачееву, а Трушин сказал мне:
Вмешался Трушин, не выдержал:
- Простите, товарищ старшина, что перебиваю. Но хочу сказать попутно: и мы были вынуждены держать крупные войска на Дальнем Востоке, противостоять Квантунской армии. А как они были необходимы под Москвой, под Ленинградом и Сталинградом, под Харьковом или Курском!
- Ваша истина, товарищ гвардии старший лейтенант, - сказал Колбаковский. - Добавлю: всю Отечественную япошки устраивали провокации на границе, помотали нам нервы. А возьмите события пораньше, на Хасапе и Халхин-Голе. Это тридцать восьмой год, тридцать девятый. Лезли на нас и получили по морде.
Самураи! Банзай! Однако и нам это стоило жертв... Я считаю Отечественная война берет начало с Хасана. А потом пошло цепью: Халхип-Гол. финская, сорок первый - сорок пятый, теперь вот сражаться с Квантунской армией...
- И это будет последнее звено в цепи, - вновь вмешался Трушин. Разобьем Квантуискую армию, освободим Китай, Корею и прочие страны, оккупированные японскими милитаристами, и завершим войны! Последний, решающий рывок, товарищи! Разгромим ненавистных самураев!
Трушин так и шпарил открытым текстом про вероятного противника. Какой там вероятный, когда в точности обозначен: самураи. Трушин закончил зажигательно, это он умеет. Стало быть, будем воевать. Как велит долг. В этом можете не сомневаться, товарищ заместитель командира батальона по политической части, товарищ гвардии старший лейтенант.
В почти четырехлетней войне с гитлеровцами было то, что я назвал бы кровообращением дивизий, армий, фронтов. Подразумеваю следующее: тебя ранили, эвакуировали в тыл, из госпиталя ты далеко не всегда попадал в свою дивизию, даже в свою армию, бывало - вообще попадал на другой фронт. В этом смысле мне, домоседу, везло: несмотря на госпитальные отлучки, войну я провел на одном фронте - Западном, впоследствии ставшем Третьим Белорусским. Армии, естественно, менялись, тем паче дивизии.
В последние месяцы войны на западе наша дивизия входила в состав 39-й армии. После Кенигсберга эта армия, по слухам, целиком перебрасывается на Дальний Восток. Следовательно, такова моя воинская судьба - пройти еще одну войну. Только и всего - повороты воинской судьбы. Так же, товарищ гвардии старший лейтенант?
Ночью я проснулся с мыслью: на повой войне убьют, и я, мало что взявший от жизни, ничего не получу больше. В вагоне было тихо, все спали, включая дневального. Среди сопения и храпа мне почудилось легкое дыхание Нины. Милая, симпатичная, привлекательная женщина. Совсем близко от меня. Я ведь тоже молод, иолна грудь орденов и медалей. А? Почему бы не спуститься к ней за плащ-палатку?
Подгоняя себя, я слез с верхних пар и, сторожко оглядываясь, отвел плащ-палатку. Гошка лежал у стенки. Нина - рядышком, свернулась калачом, волосы рассыпаны. Наклонюсь, обниму ее, поцелую в губы. Наклонился, но не обнял и не поцеловал. Потому что вспомнил об Эрне. Стоял дурак дураком, с протянутой рукой - милостыню просил. Нашел подходящий момент для воспоминаний. Да - вдруг, резко - увидел: после моего поцелуя лицо немки оживает, будто окропленное живой водою, услышал: "Иди ко мне, Петья..." Ну что тебе нужно от меня, Эрпа? Мы же далеки друг от друга и никак по связаны. Нет, Эрпа, связаны! И я не свободен от тебя. Не сердись же на меня, Эрпа. И ты, Нина, не сердись.
Нина словно услыхала мою мысль, повернулась, открыла глаза, шепнула: "Уходи" - и отвела мою руку. Не отталкивала, не ругалась. И ее шепот и та мягкость, с какой она отстранила меня, сразу подействовали. Я сказал:
- Спи, спи.
И полез наверх. Укладываясь, увидел: ординарец Драчев, не разлепляя век, во сне поднял голову и уронил. Миша Драчев не одобрял меня, когда я хаживал к Эрне, а теперь что волнует? Спп и ты, Миша, не переживай, приятных тебе сновидений. Я также вздремну. Ничего худого не случилось. И не случится. Не убьют меня, черта им лысого! Я еще покопчу белый свет!
Утром мне не было стыдно перед Ниной. Да и она вела себя так, будто не было ночного визита. Да что визит? Ерунда. Чем он кончился? Нам нечего стыдиться, право. Тем более подобное пе повторится, оно лишнее. Надо ехать, следить за порядком в роте, заботиться о подчиненных и готовить себя и их к войне. Словом, не отвлекаться.
А все-таки я вру: мне было стыдно - перед той, далекой, перед немкой, перед Эрной. Да-да, ничего ночью не произошло. Потому что вспомнил об Эрне. Вовремя вспомнил? А если б произошло?
Как тогда бы ты отнесся к себе, Глушков? Нет, пока что, пока время не поработает всласть, ты будешь верен памяти женщины, которая имела несчастье оказаться немкой. И которую ты любил, как будто она была русская. Любил. И, наверное, любишь. И, наверное, будешь еще любить. Хотя бы в мыслях, хотя бы на расстоянии.
А зря все Яле спустился к Нине. зря. Наверное, долго буду жалеть об этом. Да и стыдно мне не только перед Эрной, если говорить по совести... Ну, ладно, Глушков, не отвлекайся!
И мы ехали - километр за километром - на восток.
Ели, спали, выползали на остановках. Никто не напивался.
Еслп отставали от эшелона, нагоняли на пассажирских. Воровства больше не было - то ли Трушин припугнул, то ли еще что. ЧтоОи не сглазить, скажу: пока не было. Проводили политинформации, занятия по уставам и матчастп оружия (солдаты клевали носами.
да и сам я клевал). На досуге забавлялись с Гошей, играли в шахматы и домино, читали журналы и книги, слушали великого исполнителя, заслуженного артиста ефрейтора Егоршу Свиридова.
Он выклянчил-таки у старшины аккордеон, соскучившись, рванул мехи. Репертуар начал с новинки: "Где же ты теперь, моя Татьяна... тпр-лим, тпр-лим, тпр-лим, тир-лпм..." - танго, патока и мед, слюни про то, как "встретились мы в баре ресторана", про "дни золотые", которым наступил капут, и про прочие пироги. Замполит Трушин, проходивший по перрону, однако, обрезал заслуженного артиста:
- Свиридов! Чтоб я не слыхал эту "Татьяну"! Репертуар белоэмигранта Лещепко! Идейно вредная вещь!
- Учту, товарищ гвардии старший лейтенант, - пробормотал озадаченно заслуженный артист. - У меня другие в запасе.
И нажаривал знакомое, испытанное, не белогвардейское, которое к идейно вредным уже не причислишь, - "На карнавале музыка и танцы", "Мы с тобой случайно в жизни встретились...", "Мой милый друг, к чему все объяспепья...", "Орхидеи в лунном свете", "Брызги шампанского".
С Ниной я говорил мало. Чаще смотрел на нее. Думал: "Скоро она слезет. В Чите. Промелькнет в моей жизпп, как мелькали. Heзадерживаясь, сотни солдат, офицеров, местных жителей и немногие женщины, что любили меня. Всех я их встречал для того, чтобы расстаться, какой-то непрерывный поток. А как хочется, чтобы рядом постоянно, всегда-всегда находились твои друзья, твоя женщина, твои дети. Устал я от мельтешения лиц, характеров и судеб. Честное слово, устал".
24
Году этак в семидесятом, через четверть века после войны, .мы будем с женой отдыхать в Крыму. Загорать, купаться, гонять теннисный мяч, есть фрукты и пить вино. И однажды, гуляючп по берегу, выйдем к одинокой воинской могиле. В ней будет лежать не оп, а она. Девушка-партизанка. Тогда, при казни, ей было двадцать, она сверстница Нины и моей жены, она была комсомолка, как и они. В этой могиле при иной судьбе могла лежать Нина, могла лежать моя жена. Но лежит неизвестная мне девушка, партизанская разведчица, расстрелянная карателями в сорок втором году. Сколько лет и ветров прошумело над могилой!
Мы стояли с женой у ограды, смотрели на обелиск, а теплый предвечерний воздух разрывали музыка, смех, шутки жизнерадостных курортников. И мне померещилось, что той, покоящейся в земле, хочется сказать счастливой, беспечной, легкомысленной толпе: "Если можно, будьте немного тише. Чтобы я могла услышать морской прибой..."
В Иркутске я вспомнил, что Свиридов так и не попросился в отпуск. Я к нему: в чем дело? Он объяснил: лги л не в Иркутске, а в Братске, это еще пилять да пплять на север, и отпуска не хватит, но не в этом соль, соль в том. что он детдомовец, из Братска давно умотал и никого там нету, к кому звала б душа. Он так и сказал: "Звала б душа", - и глаза у него стали грустные. Вот не ведал, что они у Егоршп Свиридова могут быть такими.
Неразговорчивый Рахматуллаев, слыша нашу беседу, не удержался, сказал:
- Вах, если б это была моя родина, пешком пошел бы, пополз бы. Чтоб хоть издали увидеть Узбекистан...
В Иркутске нас нагнал Головастиков. Он сошел с пассажирского поезда, свежевыбритый, с чистым подворотничком, в надраенных сапогах, трезвый, как стеклышко, и хмурый, как осеннее небо. В одной руке он нес битком набитый вещевой мешок, в другой - бутылку водки. Солдаты встретили его дурашливыми криками "ура". Толя Кулагин спросил:
- Досрочно обернулся?
- Управился, - сказал Головастиков, каменея лицом. - Много ль надо, чтобы исполнить свои делишки?
Я присматривался к нему напряженно. Во что вылилась его поездка? Не учинил ли чего с неверной женой, черт бы их съел, этих неверных жен! Буду ждать, не полевая виду, что тревожусь.
Головастиков кипул пятерню к пилотке:
- Товарищ лейтенант! Разрешите доложить? Рядовой Головастиков прибыл в распоряжение.
Я козырнул ответно, подал руку. Головастиков сжал ее. Потом сунул мне бутылку:
- Вам подарочек, товарищ лейтенант. За то, что уважили, отпустили...
Нашел что дарить. Я отрицательно покачал головой:
- Благодарю, по...
- Уважьте, товарищ лейтенант. От души...
- Спасибо, Головастиков. Но не пью. Завязал. Выпейте уж лучше сами с товарищами, всем понемногу.
- Не. Я тож завязал. Будь она проклята, окаянная. Тож не пью больше.
- Давай сюда, - сказал Колбаковский, - мы ей найдем применение.
Толя Кулагин блеснул разномастными глазами:
- Товарищ старшина, меня не обделите!
- Разберемся без подсказок, сами грамотные. Но гарантирую; коллективной пьянки не будет.
- А индивидуальная? - не отставал Кулагин.
Старшина зыркнул на него, сухо произнес:
- Товарищ Кулагин, я б на твоем месте не претендовал. Потому - у тебя здоровье не дозволяет, подорвано в плену. Ты что, враг своему здоровью?
- Об моем здоровье не печалуйтесь, - сказал Кулагин. - И плен не пристегивайте.
Головастиков распатронил вещмешок, стал угощать Гошу, меня, солдат. Свиридов стонал от восторга:
- Гляди-ко! Шаньги! Шанежки! Шанечки! Гляди-ко! И клюква! И медвежатина!
Нину Головастиков не угощал, за него это сделал Колбаковский. Все жевали, хвалили. Кулагин брякнул:
- Небось жипка собирала?
- Кто ж еще? - Головастиков скрипнул зубами. - Не убил я ее, курву. А ведь дело прошлое, товарищ лейтенант, ехал-то я, чтоб прирезать... Головастиков начал громоздить этажи мата, во, покосившись на Нину и на меня, спохватился: - Мысля была одна - зарезать! У меня трофейная финочка наточенная, лезвие - четыре пальца, аккурат до сердца достанет...
Я аж похолодел. Значит, это все могло быть? Значит, и Головастиков и я были на волосок от трибунала? Ну и ну! Неужели пронесло? Слава тебе, господи. Если ты есть.
- Я все прикидывал, все прикидывал. И в теплушке, и в трамвае уже. Как войду в дом, как скажу: "Молись, курва" - и фгшочкой ее, финочкой...
Солдаты притихли, перестали жевать. Нина с испугом смотрела на Головастпкова. Я подумал, что зря он выкладывает, но прерывать не буду. В конце концов, пускай выговорится, быть может, полегчает.
Головастиков больше не матерился, однако пи разу он не назвал жену по имени, только "моя курва".
- Ну, вошел я в комнату, она мне на грудь... Нечайком обнял, учуял ее тело. И не поднялась рука. Опосля легли с ней, она у меня сладкая, курва-то моя. Льет слезы, причитает, кается, а я злюся, что раскис перед бабой... Ну, пожил я денек и чую: не могу. И быть с иен не могу, и зарезать не могу. На рассвете собрался, она гостинцы соорудила. С тем и отбыл... - Головастиков скрпппул зубами так, что у меня мороз пробежал по коже. - Опосля войны не возвернусь к ней. Потому - все-таки зарежу, ежели будет рядом. Через педелю, через месяц, через год, а зарежу. Потому - не прощу. Я ведь, знаете, через что с моей курвой спознался?
Спас ее от хулиганов, вечером в парке пристали, хотели снасильничать. Я услыхал крик, напролом в кусты, раскидал шпану, ну, и мне досталось, плечо ножом раскровенили. Встречаться мы зачали с ней, обженились... Спрашивается в задаче: надо было спасать ее от снасильников, чтоб она опосля снюхивалась с кем ни попадя?
Э, все это пустой разговор, лягу-ка я сыпануть...
Он лег на пары, укрылся с головой шинелью. Это в жару-то.
Никто его не стал утешать, да и меж собой солдаты, словно по уговору, не касались рассказанного Головастпковым. Видимо, в этом был немалый такт: почувствовали глубину чужой беды, которую лучше покуда не бередить скоропалительными выводами, дежурными утешениями и советами.
Спустя десять минут Головастиков откинул шинель, сел, вытер пот со лба. Сказал:
- Через ту курву матерь с сестрами не повидал. Про теток и говорить нечего. Мысля была - побыстрей бы уехать из города, от греха... Но город, доложу вам, Новосибирск, стало быть, все же такп разглядел. Родина ж моя... Разросся Новосибирск сильно.
- Это точно, - поддакнул Логачеев. - Едем по Сибири, видим: много в городах заводов всяких. Понимаем: оборонная промышленность! Без нее и войну как выиграешь?
- Тыл крепко помог, выиграли, - сказал Мнкола Симоненко. - Знамя Победы над рейхстагом! Вот мы какие!
- Да уж, такие, - опять поддакнул Логачеев.
Я слушаю солдат и радуюсь разговору. Правильно, хватит о жрачке и неверных женах. Почаще надо вспоминать о минувшей войне, о пашей великой Победе! Надо, чтобы мы всегда были достойны этой Победы!
Состав не отправлялся. На запад уходили пассажирские поезда и на восток, на запад шли товарняки с каменным углем, с лесом, на восток воинские эшелоны. А наш стоял, будто железнодорожное ведомство забыло о нем. Иркутск утопал в зелени и пыли.
Сквозь тополевые купы проглядывали купол собора, купеческие особняки, стеклобетонные сооружения тридцатых годов и деревянные бараки позднейшей формации. Мостовые были не замощены, деревянные тротуары полусгнли. Ну, это не центр, в центре должны быть камень и асфальт. Проехавшие повозки взбили тучу пыли, темно-бурой, хрусткой на зубах, позывавшей на чих. И мы чихали, и чихал пьяненький слепой, колобродивший возле погрузочно-разгрузочной площадки. Было жаль его: шатается, куда идет - не видит, натыкается на забор. Я подошел, ухватил его за локоть, вывел на улицу. Одетый в списанное, выцветшее хлопчатобумажное - "хебе" обмундирование, в стоптанных сапогах гармошкой, он зиял слизисто-краспыми глазницами, лез целоваться, бубнил:
- Браток, я танкист, сгорел под Белгородом, а ты кто?
Затем отпустил меня и зашагал по улице шатающейся, неосмысленной походкой пьяного. Пьяный слепой. Это было больпо видеть.
На привокзальной толкучке я купил Гоше игрушку - резинового чертика; надув его, выпускаешь воздух, и чертик пищит:
"Уйди! Уйди!" Поднатужился и выторговал Нине омуля. Он тут был и жареный, и копченый, и вареный, и соленый, с душком и без. Я выбрал копченый, на прочее великолепие деньжат не наскреблось.
Нина обрадовалась омулю и здесь же стала делить его на всех.
Представляете - рыбешку на тридцать с лишним гавриков! И Гоша обрадовался подарку. С ходу овладев технологией, он без устали надувал чертика: "Уйди! Уйди!" - завороженно прислушивался.
Пока чертик не лопнул: Гоша перестарался, надувая. Что тут было! Море слез, океан горя. А я не очень переношу детские слезы. Клял себя: купил бы непрактичней игрушку, остолоп! Колбаковский подарил Гоше фонарик, и мужик утихомирился. Но до этого слез вылил море не море, а ведро, это точно.
Мы съели омуля, лопнул чертик, опробован подарочный фонарик, а эшелон все не отправлялся. Я снова вылез из вагона, пошел на базарчик, хотя делать там мне было абсолютно нечего. Побродил по рядам и наткнулся на Ранку. Батальонная повариха, перетянутая в талии, сияя медалью "За боевые заслуги", одинокая, гордая, величественная, плыла по толкучке, словно мстя своим одиночеством, гордостью и величественностью всем этим невоевавшим теткам и воевавшим мужикам, которые на фронте надоедали ей своей любовью, а теперь отвернулись, кобели. не знаю отчего, но я побоялся встретиться с Ранкой, отвернул в сторону. Хотя мне-то что?
Болтаясь по толкучке, прозевал отправление. На станции разноголосица паровозных гудков, и я не уловил своего. Случайно оглянулся - эшелон идет, выстукивают последние вагоны. Я чесанул, догнал, меня за руки втащили к себе связисты. Еле отдышался. Отставать командиру роты не к лицу. Состав вскоре остановился, и я перебежал в свою теплушку. Нина сказала с укоризной:
- Разве можно так, Петя?
- А что?
- Как что? Поезд пошел, а тебя нет.
- Не буду отставать, слово офицера!
Пустячный разговор, а мне стало приятно. Значит, немного ей нужен. И на том спасибо.
Эшелон шел левым берегом Ангары, встречь течению. Оно было стремительное, у порогов вода закипала, пенилась. Колбаковскии не преминул выложить: в Байкал впадают триста речек, а вытекает одна - Ангара. Яша Востриков засомневался:
- Триста? А не сто? Я вроде где-то читал...
- А может, и сто, - согласился Колбаковскии. - Вон у Свиридова спытай, он родом здешний.
- Говоря по-французски, хрен его знает, - сказал Свиридов. - Меня это как-то не интересовало вплотную.
Справа над железнодорожным полотном нависали скальные глыбы, слева оно подчас шло впритык с Ангарой. Так было и с Байкалом: справа угрожающие скалы, слева, в нескольких метрах, голубая прозрачная вода. Эшелон и остановился перед семафором как раз в таком месте - Байкал рядом. Братва с гоготом и улюлюканьем выскочила из теплушек: есть шанс искупаться.
Наиболее ретивые подбежали к воде, сбросили обмундирование, в трусах и подштанниках полезли - и выскочили как ошпаренные:
озеро оказалось студеное. Я усмехнулся, вспомнил, как фантазировалось: войдем с Ниной в воду, она будет в трусиках и лифчике и будет опираться на мою руку. Опять усмехнулся. Нила даже не сошла на землю, стояла с Гошкой у кругляка, смотрела на меня.
Я нарвал букетик красных цветов, похожих на маленькие лилии, преподнес Нине. Она сказала:
- Чудесные саранки! Спасибо, Петя.
Я встал возле нее, и мы начали глядеть сверху на берег, где копошились солдаты, на расстилавшееся на многие километры озеро, стиснутое лесистыми берегами, на дымчатый горизонт. В разгар нашего созерцания Гошка сказал:
- Мама, хочу а-а.
Я остался у кругляша один. И вдруг сознание одиночества пронзило меня, как недавно пронзило предчувствие счастья. Да, я одинок, очень одинок, хотя и кручусь среди множества людей.
Это нелегко. Но когда-нибудь это кончится. После войны, когда наступит мир и жизнь потечет по мирным законам. Ну вот и успокоил себя. Уже потом до меня дошло: в этом что-то комичное - Гошкино "хочу а-а" и следом вселенские страдания по поводу моего одиночества.
Паровозный гудок развеял глубокомысленные рассуждения лейтенанта Глушкова и всколыхнул незадачливых купальщиков на бережке. Спешно натягивая штапы и сапоги, солдатушки рвануля к эшелону. А машинист видать, дядька озорной - нарочно еще сигналил, гудок за гудком, подбавляя паники.
Берег обезлюдел. Ленивая накатывала волна, у песчаной кромки переворачивала выдранное с корнем дерево. Чайки, всамделишные, морские, падали к воде, выхватывали серебристо сверкавшую рыбу. Вдали белел косой парус. Старшина Колбаковский сказал:
- Товарищи хлопцы, споем про Байкал? Эту - "Славное море, священный Байкал...". Кхм! Голосу нету. Свиридов, запевай!
- Слов не помню, товарищ старшина,
- Тю! Местный - и не помню слов?
- Зато он все танги знает, - сказал Кулагин, подначивая.
Свиридов высокомерно вздернул брови, поглядел на Кулагина, как бы говоря: и ты туда же, рак с клешней! Колбаковский сказал:
- Товарищи хлопцы, когда поезд проезжает мимо Байкала, завсегда эту песню играют. Поедем по Забайкалью - беспременно сыграем "По диким степям Забайкалья...". Ежели не проспим.
А сейчас - приготовились, начали, три-четыре...
Колбаковский запевал, путая, перевирая слова, остальные подтягивали не весьма уверенно. Молчун Погосян высказался:
- Замечательная песня! У нас в Армении, под Ереваном, есть свое озеро, очень похожее на Байкал. Севан! Поменьше, конечно...
- Я где-то читал, что Байкал самое глубоководное озеро в мире. - сказал Яша Востриков.
Свиридов и на них, Погосяна и Вострикова, глянул надменно, через губу обронил:
- Промежду прочим, доподлинные сибиряки ни в жисть не скажут про Байкал "oзеpo", скажут "море". Он и есть море!
- Мы ж не сибиряки, - пробормотал уязвленный Востриков.
Байкал не хотел пас покидать. Он то мелькал сквозь деревья, то открывался песчапым, пляжным скосом и менял цвета: голубой, синий, зеленый - будто поворачивался к нам разными гранями. И еще: в одном месте, в бухте, он был тихий, зеркальный, а в другом месте, за мыском, уже ходили волны, пенились барашки.
Эшелон приближался к нему и отдалялся, нырял в тоннели и вырывался на свет, паровоз радостно, по-оленьи, трубил.
На прибайкальских станциях все больше было чалдонов и бурят, и Колбаковский посулил:
- Поедем по Бурятии - сплошняком будут буряты.
Свиридов не сморгнув сказал:
- А я предполагал, в Бурятии сплошняком будут итальянцы.
- Почему итальянцы? - спросил Колбаковский и понял: Свиридов ехидничает. Старшина показал ему кулачище, но большего сделать не в состоянии, ибо аккордеон находился в руках у Свиридова. Не отнимать же принародно.
Трубит паровоз, стелет над составом дымную гриву. И проносятся бессчетные и безвестные речки и села, леса и поля, горы и равнины. Огромные пространства преодолел эшелон, и огромные пространства лежат впереди. На все четыре стороны немереные просторы. И мне подумалось, что на этих великих просторах должны рождаться великие люди. И они рождались, украшая собой и прославляя своими деяниями родину. Их в нашей стране немало.
Но еще больше простых смертных. Впрочем, что это обозначает - простые смертные? Не приемлю этого понятия. Все люди смертны, и все люди сложны. Но есть, разумеется, выдающиеся и есть обычные. Обычные - если каждый порознь. А все вместе - народ, великий народ. Включая, само собой, и выдающихся. Короче: великая страна - великий народ. Горжусь, что принадлежу к такому пароду.
И опять проносились сопки в сосняке, распадки, где прыгал с камня на камень бурливый поток, лесопилки, огороды на песках - картошечка на них первый сорт, - молочнотоварная ферма и одинокая береза на бугре, словно отбежавшая от своих подруг, с зеленым платком на белых плечах. И Свиридов, будто угадав мои мысли насчет платка, заиграл "Синий платочек". Который падал с опущенных девичьих плеч. Спасибо, не пел. Только наигрывал. Что в этом мотивчике? А я слышу, как его поет любившая меня женщина, и словно я уже иду по институтскому коридору, остриженный под пулевку и оттого лопоухий. А потом был старшина Вознюк, была его сестра, намного старте меня, был эшелон из Лиды на фронт и была вся война. Да, я прошел всю войну. И снова смогу пройти? Наверное. Если надо. Надо!
День складывался удачно, без происшествий. И вдруг в УланУдэ случилось чепе, точнее - едва по случилось. Переволновался я здорово.
Вокзал в Улан-Удэ небольшой, а перрон - футбольное поле, гуляй - не хочу. Мы с Ниной и Гошей прогуливались по этому перрону, не торопились эшелон на первом пути, рядышком, без паровоза, - лузгали семечки, которыми нас угостил Миша Драчев, и беседовали втроем. Вернее, я спрашивал Гошу, оп отвечал не мне, а матери, и она уже говорила мне. Примерно так: "Гоша, хочешь карамельку?" - "Мам, а он как думает? Конечно, хочу", - "Георгий не возражает против карамельки". Мы с Ниной смеялпсь, парень был пасмурен, суров - не выспался.
Прошли перрон из конца в конец и тут увидели толпу, выплеснувшуюся с площади. Возбужденные крики, брань, военный патруль, милиция. Я оставил Нину с Гошей, раздвинул толпу и ахнул: в центре ее были Свиридов, Логачеев и верзила в штатском с закрученными назад руками, верзилу охраняли милиционеры.
Свиридовым и Логачеевьш занимались патрульные.
Я крикнул:
- Свиридов, что стряслось?
Он не услышал. Обернулся Логачеев, махнул рукой: мол, чего спрашивать, лейтенант? Стоявший позади меня пожилой кривоногий бурят сказал:
- Ты начальник? Шибко подрались.
Железнодорожник-усач сказал:
- Задерживали они его, ну, и схлестнулись...
Кто кого задерживал? И зачем? Что схлестнулись, вижу: на физиях кровоподтеки, гимнастерки порваны, запачканы. Верзила тоже помят.
Толпа поперла к комендатуре, и я туда. Подбежал бледный, злой Трушин, заорал мне в ухо:
- Драку заварили! Позор! А ты, раздолбай, прогуливаешься с дамочками!
- Да не шуми ты! Сам раздолбан! Пойдем к коменданту разберемся.
- Поздно разбираться! Распустил личный состав!
Но прежде чем разобрались, я бегал за комбатом, вместе бегали к дежурному по вокзалу, к диспетчеру, к начальнику станции, к военному коменданту, чтоб эшелон задержали до выяснения обстоятельств происшествия. А выяснили довольно быстро. И вот что. По площади бежал уголовник-рецидивист, а за ним гнался милиционер. Услыхав крики: "Держи, держи!" - Свиридов бросился наперерез преступнику, тот взмахнул пожом, по Свиридов дал ему подножку. Преступник сразу вскочил, накинулся на Свиридова, однако подоспел Логачеев и выбил нож. Дальше шла рукопашная в чистом виде, без оружия. В итоге железнодорожный комендант приказал отправлять эшелон, комоат объявил благодарность Свиридову и Логачееву, а Трушин сказал мне: