Страница:
- Радуйся, ротный! Порядок! Здорово все разрешилось!
- Здорово-то здорово, по тебе бы не грех извиниться.
- Перед кем это?
- Передо мной, например. Наорал с бухты-барахты...
- Еще чего, извиняться! Да ты кто, солдат либо кисейная барышня?
Пришлось признать, что я солдат, а не барышня. Ну что за спрос с него, с Федьки Трушина? Так уж он устроен. Не помру без извинении.
Нина зашивала гимнастерки Свиридову и Логачееву. Старшина Колбаковский бурчал:
- Герои! Лезут на рожон не глядючи, казенное имущество портют. Будете требовать новое? Выпь да ноложь? Но где оно у меня, где склады?
А я думал: ведь и Свиридов мог погибнуть от бандитского ножа, и Логачеев. Не струсили ребята, пошли на риск. Вот уж нелепо было бы, оставшись в живых на фропте, погибнуть так в тылу. Смелые ребята. Молодцы!
Солдаты одобряли поступок Свиридова и Логачеева, но как-то шутейно, со смешком: дескать, с уркой связались. Нина, орудуя иголкой, рассказывала, что в Новосибирске, Иркутске, Чите и других сибирских городах есть банды "Черной кошки", которые грабят и убивают, вообще за войну бандитни поразвелось. Я пе очень верил в эти "Черные кошки", но что после войны придется бороться и с беспризорностью, и с воровством, и с бандитизмом это факт. Одной победы мало, чтобы они исчезли. А затем я стал размышлять о смелости. На фронте смелость вызревала постепенно. У меня, к примеру, она прошла три этапа. Первый этап - трусил, и это прорывалось. Второй показная храбрость, покрасоваться любил. Третий - разумная осторожность, берег себя, но не по трусости, тут был разумный, взвешенный рнск. Правда, не всегда представлялась возможность быть разумно храбрым, приходилось бывать и безрассудно храбрым. Смотря по обстоятельствам.
И Свиридов с Логачеевым действовали по обстоятельствам. Главное - не струсили.
Мы проезжали Забайкальем, по старшина Колбаковский что-то не затягивал "По диким степям Забайкалья, где золото роют в горах...". Он не спал, философствовал:
- Чем путь-дорога хороша? Отоспишься, отъешься, передохнешь. Чем путь-дорога плоха? Писем не получаем! На месте, понятно, все получим, гамузом. Но сейчас-то, сейчас каково без писем? Невмоготу! Кто возражает?
Возражавших не было. Даже и те не возражали, кому писем неоткуда было получать. Вроде меня.
На станции Петровский завод (город именовался Петровск-Забайкальский) Нина сообщила мне: сюда на каторгу были сосланы декабристы. Нина рассказала, что на кладбище есть их могилы, а в городе домик княгини Волконской, в нем она останавливалась, когда приезжала к мужу. Из Петербурга ехала. Через всю страну.
На перекладных. Кладбище было на сопке, а напротив, на той стороне железной дороги, дышал внизу жаром, дымил, сверкал огнями металлургический завод - соседство двух эпох.
- Декабристы были и в Чите, - сказала Нина. - Там есть часовня декабристов, площадь названа их именем. Какой отваги и благородства были люди!
Я кивнул и подумал, что подвиг декабристов изумителен, этих дворян, поднявшихся за народ. И вот теперь, много лет спустя, народ, за который они шли на эшафот и каторгу, стал хозяином своей страны и показал всему миру, как нужно отстаивать свободу и справедливость. Помню по портретам мужественные, породистые лица, проницательные глаза, глядящие куда-то вдаль. Что они там видели, декабристы?
Эшелон мчал по Читинской области. Из сумрака смутно выступали очертания сопок, разъезды и полустанки швыряли навстречу россыпи огоньков. Перед тем как лечь спать, я обошел нары, пригляделся к спящим. Лица их не были породисты, аристократичны, но от этого они были не менее притягательны.
Я смотрел на них и сознавал: это лик народа, неумирающего, вечного. Я связан с ними так же, как и они со мной. Возникшее было чувство разобщенности, отчуждения я должен перебороть. С этими людьми мне жить, воевать и, если выпадет, умереть. Это среди них, с их простецкими, а то и некрасивыми чертами, были и капитан Гастелло, и Александр Матросов, и Юрий Смирнов, и Иван Кожедуб, и Олег Кошевой, все большие и малые герои только что отгремевшей войны. И кто может предугадать, что падет на их долю в новой войне, на которую они едут вместе со мной. Мне не спалось. Вспоминал о расстрелянной в Ростове маме и о погибшем в Смоленске лейтенанте Сырцове, думал о Гошке, который разговаривал во сне, - впечатлительный, чертенок, - и о бледной, худенькой, в рванье девчушке, махавшей нам, когда эшелон шел по Белоруссии. Оттесняя другие, росла и крепла мысль: ладно, мы отвоюем, отмучимся, но дети-то должны жить, не ведая войн. Неужели на планете не настанет мир? За что же тогда мы воевали?
Нет, мир будет! Для всех на земле. Дети, вы еще скажете нам спасибо.
Первый день мира!
Кенигсберг горел. Над городем вставали, переплетались дымные столбы, самый большой в центре, подле Королевского замка.
Мы с ординарцем Драчевым прошли по развороченной бомбами улице, на зубчатых башнях, на балконах, на флюгерах стреляли на влажном апрельском ветру красные флаги и флажки победы, и на закопченных, поклеванных осколками стенах сохранившихся домов - масляная краска: "Wir kapitulieren nicht!" Врете, капитулировали. Детыре дня подолбала вас наша артиллерия и авиация, затем штурманула пехота с танками - и сдались как миленькие.
А ведь немцы считали этот город-крепость неприступным. Мне Эрна рассказывала, как доктор Геббельс (доктор, а?) выступал по радио: Кенигсберг никогда не встанет на колени! Ему вторил гаулейтер Кох: Пруссия - это железные ворота Германии, и они не откроются перед русскими! Что-что, а трещать по радио и в газетах гитлеровские заправилы умели, демагоги и заклинатели.
Но слова - это одно, дела - другое. Кенигсберг пал под нашими ударами. Иначе и быть не могло.
Некогда было шататься по городу, заходить в дома. Но в один мы с Драчевым все-таки зашли. Дом был в глубине двора, увитый декоративным кустарником, будто замаскировался. Дверь сорвана, окна высажены. Хозяев не было. Мы побродили по комнатам - паркет, люстры, картины, зеркала, чучела птиц, оленьи рога, кабаньи морды, в распахнутых шкафах на плечиках костюмы и платья, внизу попарно обувь, на кухне - кафель, полотенца с вышитыми изречениями, на полочках посуда, бутылки.
Чистенький, аккуратненький, отлаженный быт обывателей, в который ворвалась война. Вышитые полотенца висят, а хозяев нет.
Где они, что с ними? И я подумал, что возмездие заявилось в Германию, хоть и задержалось в пути, шло целых четыре года, но все же вот оно, во всем - в том числе и в судьбе этого дома и его обитателей. И я подумал также: "Суть не в том, что возмездие настигло именно немцев. Оно настигло наших врагов. Они могли быть и не немцами. Но немцы посягнули - и поплатились. И всякого, кто посягнет на мою страну, ожидает такая участь, ибо моя страна непобедима и бессмертна!" Может, я и не столь высоким штилем думал, но об этом.
Мы вышли с Драчевым из дома. Немки катили по мостовой тележки со скарбом, - их испуг обещал завтрашнюю благосклонность. Ветер дул с залива, обещая разогнать дым пожарищ, когда они ослабеют. Блеклое низкое небо нависало над городом, обещая с весной подняться, засиять и вынести на себе солнце.
За углом мы увидели сорванные, перекрученные рельсы, сошедший с них, завалившийся трамвайный вагон с обгорелыми боками. Драчев присвистнул:
- Трамбабуля! Тыщу лет не катался, товарищ лейтенант!
- Еще покатаешься, - сказал я. - Только билет не забывай брать.
- А точияком, товарищ лейтенант! Я завсегда зайцем норовил. - И Драчев зашелся в счастливом, беспечном смехе.
Короткая летняя ночь была на исходе. После продолжительных, выматывающих своей неопределенностью стоянок эшелон шел ходко. Вагон болтало, раскачивалась "летучая мышь", звенели ведра, котелки, кружки. Дневального, попробовавшего встать - прикрыть дверь, кидало из стороны в сторону, и оа ворчал:
- Качка, ровно на пароходе...
На остановках он по моей просьбе спускался, узнавал название станции, докладывал мне, а я сообщал Нине, хотя она и так все слышала. Такой тройной, что ли, разговор. Этак вот втроем мы беседовали в Улан-Удэ: я спрашивал Гошу, он отвечал Нине, а Нина говорила мне. Сейчас Гоша спит, Нина и я сидим у его ног на парах. Я молчу. Нина, оживленная, треволнения позади, Читу не минуем, - комментирует донесения дневального: перевалили Яблоновый хребет, очень крутой, паровоз-толкач отцепился, без толкача на хребет не въедешь, пригород проехали, вон-вон, слева. Я вспомнил: в пригороде служил сукин сын Виталий, капитан-мерзавец, подогреваю себя этим воспоминанием, но оно проходит как-то боком, не весьма задевая.
Нина уже собрала вещички, оделась. Накинуть жакет - и готово. Гошу разбудим, оденем перед самой Читой. Уже скоро. Нина произносит:
- Вот и доехали. Спасибо тебе, Петя.
Не хочется говорить, однако я отвечаю:
- Не за что. Да еще и не доехали.
- Считай, я дома! Сейчас будет озеро Кенон, за ним - Чита-первая. это товарная станция. А после - Чита-вторая, пассажирская.
- Тебе где сходить?
- На Чите-второй.
Разговор меня почему-то утомляет, и я умолкаю. Нина принимается расталкивать Гошу, он хнычет спросонок, капризничает.
Помогаю одевать пацана, он роняет голову, спит сидя. Нина сердится, трясет его:
- Проснись, засоня!
- А я проснулся! - говорит Колбаковский и свешивается с нар.
Ложась спать, он наказал разбудить его, когда Нина приедет.
Не дождался, сам проснулся. Встал, зевая, и Драчев. Ко мне:
- Товарищ лейтенант, дозвольте, и я провожу?
- Нет, - отвечаю, - я справлюсь.
- Нехай товарищ лейтенант проводит!
Оказывается, и Микола Симоиенко пробудился. Хотят попрощаться с Ниной. Ну что ж, пожалуйста. А провожу ее до дома я один.
Все правильно: слева мокро зачернела под береговыми фонарями вода Кенон. Справа, на сопке, - домишки, тоже под лампочками, это Чита-первая, железнодорожный поселок. На Чпте-первой пас продержали полчаса. Эти тридцать минут для меня и мчались, и канителились. Мчались потому, что не хотелось расставаться с Ниной, а оно было неизбежным, расставание. Канителились потому, что хотелось быстрей совершить это неизбежное и тем спять с себя некий груз, стать независимым. Глупо? Возможно. Смешно? Не так уж чтобы.
Паровоз прогудел, вагоны дернулпсь, загремели буфера. Поезд медленно-медленно прошел до железнодорожного моста, простучал по нему над речкой, которую Нина назвала Чптинкой, - маленькой, чепуховой, - и, не успев набрать скорость, сразу же за мостом стал тормозить. Нина взволнованно сказала:
- Чпта-вторая!
Сопровождаемые Колбаковскпм, Спмопепко, Драчевым и в последний момент вскинувшимся Свиридовым, мы вышли на перрон.
Нина несла сумку, у меня на руках блаженно посапывал Гоша.
Воротами рядом с вокзалом выбрались на площадь, здесь ребята остались: кричали вслед Нине всяческие пожелания, махали пилоткамгг. она помахала им косынкой.
- Сюда, налево, - сказала Нина. - Пойдем по Бутппской, отсюда недалеко, три квартала, не беспокойся.
- А я и не беспокоюсь.
- Не отстанешь? Потопали резвей.
Площадь была заасфальтирована, а улица - где кирпич, где пе мощена, сапоги утопали в песке. Справа серел глухой забор стадиона, слева чернели рубленые избы, белели четырехэтажные дома. Тополя смыкали кроны, не пропуская жиденький свет уличных фонарей. Город, раскиданный по сопкам, спал. Тишина. Безлюдье. Протарахтела полуторка, резанув фарами, - и опять тихо.
Мы молчали. Пипа шла чуть впереди, и я смотрел на нее.
В сущности, мне осталось это делать совсем не долго. Она уйдет из моей жизни так же, как и вошла в нее. Надо было б что-то сказать ей, да не находил слов. И она должна была что-то говорить мне. Но тоже не говорила. А может, ничего и не нужно этого?
Улица вела наверх, и мне было видно, как Нина подается вперед, преодолевая подъем. Помочь бы ей. Взял бы под руку, кабы не Гоша. Он прижался ко мне. уткнулся носом в грудь. Чем дальше, тем тяжелей становился, стервец.
Боря одышку, Нина заговорила. Вот это драмтеатр. Областной.
Это радиокомитет. Это площадь Ленина, о которой рассказывал старшина Колбаковский, вон штаб Забайкальского фронта, вой горсовет. Я думал: "Разве об этом надо говорить?" - ц отвечал ей:
- Угу. Понятно. Ясно.
Свернули за угол, под каменным сводом прошли в тесный, замусоренный двор, поднялись но деревянной лестнице, расхлябанной и сношенной, на второй этаж, в конце коридора Нина открыла ключом обитую войлоком дверь. Для чего-то я отметил: по одну сторону коридора все двери обиты войлоком, по другую - мешковиной.
В комнате была затхлость, сырость. Нина открыла форточку, включила свет, сказала:
- Клади Гошку вот сюда.
Я положил, куда приказали, - в детскую сетчатую кровать.
С ней была состыкована койка, застеленная байковым одеялом, двое взрослых вполне помещались на ней. Нина сказала:
- Спасибо тебе, Петя. Ты хороший человек!
- Да ладно тепе, - сказал я.
- Спасибо, и ты должен возвращаться, я боюсь, как бы не отстал... Да, погоди! Напишу свой адресок на всякий случай. Может, черкнешь когда...
Я сказал, что не люблю писать письма, она не ответила: подала листок. Я сложил его, опустил в карман гимнастерки, застегнул пуговицу.
- Иди, Петя, иди. Не заставляй меня переживать.
- Ну, коли так, до свиданья. Гоша, будь здоров! - Я церемонно, шутовски козырнул детской кроватке, где пацан спал без задних ног, и повернулся к Нине.
Она подошла ко мне, положила руки на плечи и поцеловала в губы.
- А теперь прощай. Иди к эшелону.
- Прощай, Нина, - сказал я и шагнул к двери.
На улице я запрокинул голову - окно светилось, по никого в нем не было. По-граждански засунув руки в карманы, я стал спускаться по улице Бутина. Небо на востоке желтело, предутренняя свежесть знобила, первые пешеходы, невыспавшиеся, смурные, глядели будто сквозь меня. Внизу, на станции, перекликались паровозы.
Эшелон и не думал отправляться. Паровоза не было, теплушки закрыты. Осмотрщики лазали под вагонами, проверяли буксы.
Один такой чумазый, с молоточком, вынырнул из-под нашей теплушки:
- Закурить не найдется, товарищ генерал?
- Как не найтись, товарищ генерал-директор тяги! Держи!
Осмотрщик хохотнул, сверкнув белыми зубами на черномазой роже, кинул в рот папиросу. У меня першило в горле, словно часовую речь толкал, хронический катар. Я пооттягивал кожу под подбородком, докурил. Осмотрщик вагонов сказал:
- Силища прет на восток, а, лейтенант? Кисло придется самураям! Они предчувствуют, крысы. Японский консул в Чите - так тот кажин день сидит здесь с удочкой под мостом у Читипки, эшелоны считает. Считай, считай, все едино хапа Г(удет!.. Ну, заболтался я с тобой, паря...
- Послушай, - сказал я, - случаем, не знаешь, куда эшелон пойдет?
- На Хабаровск, на Маньчжурку или в Монголию?
- Вот именно.
- Случаем не знаю, но догадываюсь - в Монголию. От Борзи по однопутке на Соловьевск, оттель на Баян-Тумэнь, к тарбаганам в гости! А оттель уже своим ходом в Маньчжурию, к хунхузам в гости! - Он хохотнул и полез под соседнюю теплушку.
Небо наливалось синью и желтизной, воздух светлел, и четче стали контуры сопок, окружавших город. Из вокзала вышел комендант со свитой, величественный, с внушительным, пивным животом майор, в свите - тощие сержанты, они прошествовали вдоль эшелона. На привокзальной площади чихали автомобильные моторы, и забубённый бас куролесил: "Когда б имел златые горы и реки, полные вина..." Прощай, Чита! Чи та, чи не та.
Я залез в теплушку, выпил чаю. С чего жажда? Сел к столу.
Раскрыл иллюстрированный журнальчик: на фотографии Красная площадь, Мавзолей, слово "Ленин". Трибуны Мавзолея пустынны, обычно же печатают снимки, где трибуны заполнены руководителями.
Веки слипались. С чего так устал? Ночь не поспал? Подумаешь!
Бывало, и по трое суток не спал. Не худо, однако, прилечь.
Лег и уснул. И сразу увидел Гагру, Черное море и утонувшую девочку. Проспал я не более часа. Рассвет еще не утвердился, оконце светло синело. Колеса постукивали, перебирая стыки. Все привычно. И даже привидевшийся сон в дороге привычен. Но на этот раз я не плакал, пробудился с совершенно сухими глазами.
Я уставился на окошко. Из синего оно превратилось в голубое, из голубого в желтое, из желтого в розовое. Солдаты еще не просыпались. Я приподнялся на локтях, оглядел спавших. Спустился на пол и оглядел спавших на нижних нарах. Знакомые лица людей, с которыми скоро - это неизбежно пойду в бой. У каждого своя судьба, свой характер. Каждый из них личность. Как и я.
Наверное, не всегда бывал к ним справедлив. Как и они ко мне.
Но вот сейчас, не кривя душой, могу сказать: люблю их такими, какие они есть, - святые и грешные. Они и в этой теплушке, и в соседней, куда я, увы, редко заглядывал, и в теплушках других рот. У нас разные характеры и судьбы, по одеты мы одинаково, в армейское, у нас одно оружие и одна цель.
Я подошел к двери и откатил ее. Оттесняя запахи портянок, кожи, табака, ружейного масла, в теплушку вторгся горький и тревожащий запах полыни. Эшелон описывал дугу вдоль безлесной, травянистой долины, отграниченной сосновыми сопками. Из-за двугорбой сопки выкатывалось солнце, приплюснутое и набрякшее багровостью, сулящее перемену в погоде, такое солнце я не раз видел на войне. На топ войне. А может, этой и не будет? Может, просто устроим военную демонстрацию, попугаем японцев, они и дрогнут, пойдут на попятную? Ведь мощь у нас колоссальная, замполит Трушин прав. Ну, а если все-таки война состоится?
Конечно, состоится. Тогда пусть она станет быстротечной и победоносной - так будет меньше жертв. Но и при этом - лучшем, быстротечном - исходе на войне, как известно, могут пострелять.
А где стреляют, случается, убивают. Знаете ли вы об этом, Вадик Нестеров. Яша Востриков и остальные семнадцатилетние?
Я стоял у кругляша, ежился от утреннего холодка, табачил натощак, и багровое солнце вставало пад миром, и тревожно и горько пахло полынью.
- Здорово-то здорово, по тебе бы не грех извиниться.
- Перед кем это?
- Передо мной, например. Наорал с бухты-барахты...
- Еще чего, извиняться! Да ты кто, солдат либо кисейная барышня?
Пришлось признать, что я солдат, а не барышня. Ну что за спрос с него, с Федьки Трушина? Так уж он устроен. Не помру без извинении.
Нина зашивала гимнастерки Свиридову и Логачееву. Старшина Колбаковский бурчал:
- Герои! Лезут на рожон не глядючи, казенное имущество портют. Будете требовать новое? Выпь да ноложь? Но где оно у меня, где склады?
А я думал: ведь и Свиридов мог погибнуть от бандитского ножа, и Логачеев. Не струсили ребята, пошли на риск. Вот уж нелепо было бы, оставшись в живых на фропте, погибнуть так в тылу. Смелые ребята. Молодцы!
Солдаты одобряли поступок Свиридова и Логачеева, но как-то шутейно, со смешком: дескать, с уркой связались. Нина, орудуя иголкой, рассказывала, что в Новосибирске, Иркутске, Чите и других сибирских городах есть банды "Черной кошки", которые грабят и убивают, вообще за войну бандитни поразвелось. Я пе очень верил в эти "Черные кошки", но что после войны придется бороться и с беспризорностью, и с воровством, и с бандитизмом это факт. Одной победы мало, чтобы они исчезли. А затем я стал размышлять о смелости. На фронте смелость вызревала постепенно. У меня, к примеру, она прошла три этапа. Первый этап - трусил, и это прорывалось. Второй показная храбрость, покрасоваться любил. Третий - разумная осторожность, берег себя, но не по трусости, тут был разумный, взвешенный рнск. Правда, не всегда представлялась возможность быть разумно храбрым, приходилось бывать и безрассудно храбрым. Смотря по обстоятельствам.
И Свиридов с Логачеевым действовали по обстоятельствам. Главное - не струсили.
Мы проезжали Забайкальем, по старшина Колбаковский что-то не затягивал "По диким степям Забайкалья, где золото роют в горах...". Он не спал, философствовал:
- Чем путь-дорога хороша? Отоспишься, отъешься, передохнешь. Чем путь-дорога плоха? Писем не получаем! На месте, понятно, все получим, гамузом. Но сейчас-то, сейчас каково без писем? Невмоготу! Кто возражает?
Возражавших не было. Даже и те не возражали, кому писем неоткуда было получать. Вроде меня.
На станции Петровский завод (город именовался Петровск-Забайкальский) Нина сообщила мне: сюда на каторгу были сосланы декабристы. Нина рассказала, что на кладбище есть их могилы, а в городе домик княгини Волконской, в нем она останавливалась, когда приезжала к мужу. Из Петербурга ехала. Через всю страну.
На перекладных. Кладбище было на сопке, а напротив, на той стороне железной дороги, дышал внизу жаром, дымил, сверкал огнями металлургический завод - соседство двух эпох.
- Декабристы были и в Чите, - сказала Нина. - Там есть часовня декабристов, площадь названа их именем. Какой отваги и благородства были люди!
Я кивнул и подумал, что подвиг декабристов изумителен, этих дворян, поднявшихся за народ. И вот теперь, много лет спустя, народ, за который они шли на эшафот и каторгу, стал хозяином своей страны и показал всему миру, как нужно отстаивать свободу и справедливость. Помню по портретам мужественные, породистые лица, проницательные глаза, глядящие куда-то вдаль. Что они там видели, декабристы?
Эшелон мчал по Читинской области. Из сумрака смутно выступали очертания сопок, разъезды и полустанки швыряли навстречу россыпи огоньков. Перед тем как лечь спать, я обошел нары, пригляделся к спящим. Лица их не были породисты, аристократичны, но от этого они были не менее притягательны.
Я смотрел на них и сознавал: это лик народа, неумирающего, вечного. Я связан с ними так же, как и они со мной. Возникшее было чувство разобщенности, отчуждения я должен перебороть. С этими людьми мне жить, воевать и, если выпадет, умереть. Это среди них, с их простецкими, а то и некрасивыми чертами, были и капитан Гастелло, и Александр Матросов, и Юрий Смирнов, и Иван Кожедуб, и Олег Кошевой, все большие и малые герои только что отгремевшей войны. И кто может предугадать, что падет на их долю в новой войне, на которую они едут вместе со мной. Мне не спалось. Вспоминал о расстрелянной в Ростове маме и о погибшем в Смоленске лейтенанте Сырцове, думал о Гошке, который разговаривал во сне, - впечатлительный, чертенок, - и о бледной, худенькой, в рванье девчушке, махавшей нам, когда эшелон шел по Белоруссии. Оттесняя другие, росла и крепла мысль: ладно, мы отвоюем, отмучимся, но дети-то должны жить, не ведая войн. Неужели на планете не настанет мир? За что же тогда мы воевали?
Нет, мир будет! Для всех на земле. Дети, вы еще скажете нам спасибо.
Первый день мира!
Кенигсберг горел. Над городем вставали, переплетались дымные столбы, самый большой в центре, подле Королевского замка.
Мы с ординарцем Драчевым прошли по развороченной бомбами улице, на зубчатых башнях, на балконах, на флюгерах стреляли на влажном апрельском ветру красные флаги и флажки победы, и на закопченных, поклеванных осколками стенах сохранившихся домов - масляная краска: "Wir kapitulieren nicht!" Врете, капитулировали. Детыре дня подолбала вас наша артиллерия и авиация, затем штурманула пехота с танками - и сдались как миленькие.
А ведь немцы считали этот город-крепость неприступным. Мне Эрна рассказывала, как доктор Геббельс (доктор, а?) выступал по радио: Кенигсберг никогда не встанет на колени! Ему вторил гаулейтер Кох: Пруссия - это железные ворота Германии, и они не откроются перед русскими! Что-что, а трещать по радио и в газетах гитлеровские заправилы умели, демагоги и заклинатели.
Но слова - это одно, дела - другое. Кенигсберг пал под нашими ударами. Иначе и быть не могло.
Некогда было шататься по городу, заходить в дома. Но в один мы с Драчевым все-таки зашли. Дом был в глубине двора, увитый декоративным кустарником, будто замаскировался. Дверь сорвана, окна высажены. Хозяев не было. Мы побродили по комнатам - паркет, люстры, картины, зеркала, чучела птиц, оленьи рога, кабаньи морды, в распахнутых шкафах на плечиках костюмы и платья, внизу попарно обувь, на кухне - кафель, полотенца с вышитыми изречениями, на полочках посуда, бутылки.
Чистенький, аккуратненький, отлаженный быт обывателей, в который ворвалась война. Вышитые полотенца висят, а хозяев нет.
Где они, что с ними? И я подумал, что возмездие заявилось в Германию, хоть и задержалось в пути, шло целых четыре года, но все же вот оно, во всем - в том числе и в судьбе этого дома и его обитателей. И я подумал также: "Суть не в том, что возмездие настигло именно немцев. Оно настигло наших врагов. Они могли быть и не немцами. Но немцы посягнули - и поплатились. И всякого, кто посягнет на мою страну, ожидает такая участь, ибо моя страна непобедима и бессмертна!" Может, я и не столь высоким штилем думал, но об этом.
Мы вышли с Драчевым из дома. Немки катили по мостовой тележки со скарбом, - их испуг обещал завтрашнюю благосклонность. Ветер дул с залива, обещая разогнать дым пожарищ, когда они ослабеют. Блеклое низкое небо нависало над городом, обещая с весной подняться, засиять и вынести на себе солнце.
За углом мы увидели сорванные, перекрученные рельсы, сошедший с них, завалившийся трамвайный вагон с обгорелыми боками. Драчев присвистнул:
- Трамбабуля! Тыщу лет не катался, товарищ лейтенант!
- Еще покатаешься, - сказал я. - Только билет не забывай брать.
- А точияком, товарищ лейтенант! Я завсегда зайцем норовил. - И Драчев зашелся в счастливом, беспечном смехе.
Короткая летняя ночь была на исходе. После продолжительных, выматывающих своей неопределенностью стоянок эшелон шел ходко. Вагон болтало, раскачивалась "летучая мышь", звенели ведра, котелки, кружки. Дневального, попробовавшего встать - прикрыть дверь, кидало из стороны в сторону, и оа ворчал:
- Качка, ровно на пароходе...
На остановках он по моей просьбе спускался, узнавал название станции, докладывал мне, а я сообщал Нине, хотя она и так все слышала. Такой тройной, что ли, разговор. Этак вот втроем мы беседовали в Улан-Удэ: я спрашивал Гошу, он отвечал Нине, а Нина говорила мне. Сейчас Гоша спит, Нина и я сидим у его ног на парах. Я молчу. Нина, оживленная, треволнения позади, Читу не минуем, - комментирует донесения дневального: перевалили Яблоновый хребет, очень крутой, паровоз-толкач отцепился, без толкача на хребет не въедешь, пригород проехали, вон-вон, слева. Я вспомнил: в пригороде служил сукин сын Виталий, капитан-мерзавец, подогреваю себя этим воспоминанием, но оно проходит как-то боком, не весьма задевая.
Нина уже собрала вещички, оделась. Накинуть жакет - и готово. Гошу разбудим, оденем перед самой Читой. Уже скоро. Нина произносит:
- Вот и доехали. Спасибо тебе, Петя.
Не хочется говорить, однако я отвечаю:
- Не за что. Да еще и не доехали.
- Считай, я дома! Сейчас будет озеро Кенон, за ним - Чита-первая. это товарная станция. А после - Чита-вторая, пассажирская.
- Тебе где сходить?
- На Чите-второй.
Разговор меня почему-то утомляет, и я умолкаю. Нина принимается расталкивать Гошу, он хнычет спросонок, капризничает.
Помогаю одевать пацана, он роняет голову, спит сидя. Нина сердится, трясет его:
- Проснись, засоня!
- А я проснулся! - говорит Колбаковский и свешивается с нар.
Ложась спать, он наказал разбудить его, когда Нина приедет.
Не дождался, сам проснулся. Встал, зевая, и Драчев. Ко мне:
- Товарищ лейтенант, дозвольте, и я провожу?
- Нет, - отвечаю, - я справлюсь.
- Нехай товарищ лейтенант проводит!
Оказывается, и Микола Симоиенко пробудился. Хотят попрощаться с Ниной. Ну что ж, пожалуйста. А провожу ее до дома я один.
Все правильно: слева мокро зачернела под береговыми фонарями вода Кенон. Справа, на сопке, - домишки, тоже под лампочками, это Чита-первая, железнодорожный поселок. На Чпте-первой пас продержали полчаса. Эти тридцать минут для меня и мчались, и канителились. Мчались потому, что не хотелось расставаться с Ниной, а оно было неизбежным, расставание. Канителились потому, что хотелось быстрей совершить это неизбежное и тем спять с себя некий груз, стать независимым. Глупо? Возможно. Смешно? Не так уж чтобы.
Паровоз прогудел, вагоны дернулпсь, загремели буфера. Поезд медленно-медленно прошел до железнодорожного моста, простучал по нему над речкой, которую Нина назвала Чптинкой, - маленькой, чепуховой, - и, не успев набрать скорость, сразу же за мостом стал тормозить. Нина взволнованно сказала:
- Чпта-вторая!
Сопровождаемые Колбаковскпм, Спмопепко, Драчевым и в последний момент вскинувшимся Свиридовым, мы вышли на перрон.
Нина несла сумку, у меня на руках блаженно посапывал Гоша.
Воротами рядом с вокзалом выбрались на площадь, здесь ребята остались: кричали вслед Нине всяческие пожелания, махали пилоткамгг. она помахала им косынкой.
- Сюда, налево, - сказала Нина. - Пойдем по Бутппской, отсюда недалеко, три квартала, не беспокойся.
- А я и не беспокоюсь.
- Не отстанешь? Потопали резвей.
Площадь была заасфальтирована, а улица - где кирпич, где пе мощена, сапоги утопали в песке. Справа серел глухой забор стадиона, слева чернели рубленые избы, белели четырехэтажные дома. Тополя смыкали кроны, не пропуская жиденький свет уличных фонарей. Город, раскиданный по сопкам, спал. Тишина. Безлюдье. Протарахтела полуторка, резанув фарами, - и опять тихо.
Мы молчали. Пипа шла чуть впереди, и я смотрел на нее.
В сущности, мне осталось это делать совсем не долго. Она уйдет из моей жизни так же, как и вошла в нее. Надо было б что-то сказать ей, да не находил слов. И она должна была что-то говорить мне. Но тоже не говорила. А может, ничего и не нужно этого?
Улица вела наверх, и мне было видно, как Нина подается вперед, преодолевая подъем. Помочь бы ей. Взял бы под руку, кабы не Гоша. Он прижался ко мне. уткнулся носом в грудь. Чем дальше, тем тяжелей становился, стервец.
Боря одышку, Нина заговорила. Вот это драмтеатр. Областной.
Это радиокомитет. Это площадь Ленина, о которой рассказывал старшина Колбаковский, вон штаб Забайкальского фронта, вой горсовет. Я думал: "Разве об этом надо говорить?" - ц отвечал ей:
- Угу. Понятно. Ясно.
Свернули за угол, под каменным сводом прошли в тесный, замусоренный двор, поднялись но деревянной лестнице, расхлябанной и сношенной, на второй этаж, в конце коридора Нина открыла ключом обитую войлоком дверь. Для чего-то я отметил: по одну сторону коридора все двери обиты войлоком, по другую - мешковиной.
В комнате была затхлость, сырость. Нина открыла форточку, включила свет, сказала:
- Клади Гошку вот сюда.
Я положил, куда приказали, - в детскую сетчатую кровать.
С ней была состыкована койка, застеленная байковым одеялом, двое взрослых вполне помещались на ней. Нина сказала:
- Спасибо тебе, Петя. Ты хороший человек!
- Да ладно тепе, - сказал я.
- Спасибо, и ты должен возвращаться, я боюсь, как бы не отстал... Да, погоди! Напишу свой адресок на всякий случай. Может, черкнешь когда...
Я сказал, что не люблю писать письма, она не ответила: подала листок. Я сложил его, опустил в карман гимнастерки, застегнул пуговицу.
- Иди, Петя, иди. Не заставляй меня переживать.
- Ну, коли так, до свиданья. Гоша, будь здоров! - Я церемонно, шутовски козырнул детской кроватке, где пацан спал без задних ног, и повернулся к Нине.
Она подошла ко мне, положила руки на плечи и поцеловала в губы.
- А теперь прощай. Иди к эшелону.
- Прощай, Нина, - сказал я и шагнул к двери.
На улице я запрокинул голову - окно светилось, по никого в нем не было. По-граждански засунув руки в карманы, я стал спускаться по улице Бутина. Небо на востоке желтело, предутренняя свежесть знобила, первые пешеходы, невыспавшиеся, смурные, глядели будто сквозь меня. Внизу, на станции, перекликались паровозы.
Эшелон и не думал отправляться. Паровоза не было, теплушки закрыты. Осмотрщики лазали под вагонами, проверяли буксы.
Один такой чумазый, с молоточком, вынырнул из-под нашей теплушки:
- Закурить не найдется, товарищ генерал?
- Как не найтись, товарищ генерал-директор тяги! Держи!
Осмотрщик хохотнул, сверкнув белыми зубами на черномазой роже, кинул в рот папиросу. У меня першило в горле, словно часовую речь толкал, хронический катар. Я пооттягивал кожу под подбородком, докурил. Осмотрщик вагонов сказал:
- Силища прет на восток, а, лейтенант? Кисло придется самураям! Они предчувствуют, крысы. Японский консул в Чите - так тот кажин день сидит здесь с удочкой под мостом у Читипки, эшелоны считает. Считай, считай, все едино хапа Г(удет!.. Ну, заболтался я с тобой, паря...
- Послушай, - сказал я, - случаем, не знаешь, куда эшелон пойдет?
- На Хабаровск, на Маньчжурку или в Монголию?
- Вот именно.
- Случаем не знаю, но догадываюсь - в Монголию. От Борзи по однопутке на Соловьевск, оттель на Баян-Тумэнь, к тарбаганам в гости! А оттель уже своим ходом в Маньчжурию, к хунхузам в гости! - Он хохотнул и полез под соседнюю теплушку.
Небо наливалось синью и желтизной, воздух светлел, и четче стали контуры сопок, окружавших город. Из вокзала вышел комендант со свитой, величественный, с внушительным, пивным животом майор, в свите - тощие сержанты, они прошествовали вдоль эшелона. На привокзальной площади чихали автомобильные моторы, и забубённый бас куролесил: "Когда б имел златые горы и реки, полные вина..." Прощай, Чита! Чи та, чи не та.
Я залез в теплушку, выпил чаю. С чего жажда? Сел к столу.
Раскрыл иллюстрированный журнальчик: на фотографии Красная площадь, Мавзолей, слово "Ленин". Трибуны Мавзолея пустынны, обычно же печатают снимки, где трибуны заполнены руководителями.
Веки слипались. С чего так устал? Ночь не поспал? Подумаешь!
Бывало, и по трое суток не спал. Не худо, однако, прилечь.
Лег и уснул. И сразу увидел Гагру, Черное море и утонувшую девочку. Проспал я не более часа. Рассвет еще не утвердился, оконце светло синело. Колеса постукивали, перебирая стыки. Все привычно. И даже привидевшийся сон в дороге привычен. Но на этот раз я не плакал, пробудился с совершенно сухими глазами.
Я уставился на окошко. Из синего оно превратилось в голубое, из голубого в желтое, из желтого в розовое. Солдаты еще не просыпались. Я приподнялся на локтях, оглядел спавших. Спустился на пол и оглядел спавших на нижних нарах. Знакомые лица людей, с которыми скоро - это неизбежно пойду в бой. У каждого своя судьба, свой характер. Каждый из них личность. Как и я.
Наверное, не всегда бывал к ним справедлив. Как и они ко мне.
Но вот сейчас, не кривя душой, могу сказать: люблю их такими, какие они есть, - святые и грешные. Они и в этой теплушке, и в соседней, куда я, увы, редко заглядывал, и в теплушках других рот. У нас разные характеры и судьбы, по одеты мы одинаково, в армейское, у нас одно оружие и одна цель.
Я подошел к двери и откатил ее. Оттесняя запахи портянок, кожи, табака, ружейного масла, в теплушку вторгся горький и тревожащий запах полыни. Эшелон описывал дугу вдоль безлесной, травянистой долины, отграниченной сосновыми сопками. Из-за двугорбой сопки выкатывалось солнце, приплюснутое и набрякшее багровостью, сулящее перемену в погоде, такое солнце я не раз видел на войне. На топ войне. А может, этой и не будет? Может, просто устроим военную демонстрацию, попугаем японцев, они и дрогнут, пойдут на попятную? Ведь мощь у нас колоссальная, замполит Трушин прав. Ну, а если все-таки война состоится?
Конечно, состоится. Тогда пусть она станет быстротечной и победоносной - так будет меньше жертв. Но и при этом - лучшем, быстротечном - исходе на войне, как известно, могут пострелять.
А где стреляют, случается, убивают. Знаете ли вы об этом, Вадик Нестеров. Яша Востриков и остальные семнадцатилетние?
Я стоял у кругляша, ежился от утреннего холодка, табачил натощак, и багровое солнце вставало пад миром, и тревожно и горько пахло полынью.