– Третья степень по всей области...
   – Никаких попыток очистить, вообще никаких прикосновений, сестра, пока положение не стабилизируется. Опрыскивать эпигардом, и каждые четыре часа – внутримышечные инъекции тетрациклина против инфекций...
   – Трогать его можно будет не раньше, чем через две недели.
   – Хорошо, доктор.
   – Да, сестра, пятнадцать миллиграммов морфия через каждые шесть часов. Ему будет очень больно.
   Боль была бесконечностью, безбрежным океаном, волны которого непрерывно били в берега его души. Иногда прилив боли был настолько высок, что грозил уничтожить рассудок. Но иногда он спадал, стихал, и Дэвид плыл по океану боли, одурманенный морфием. Потом туман рассеивался, яркое солнце ударяло в голову, и Дэвид начинал кричать и биться. Череп его, казалось, распухал и готов был лопнуть, обнаженные нервные окончания молили положить этому конец.
   И тут долгожданный укол, и снова его окутывал туман.
   – Мне это не нравится. Посев взяли, сестра?
   – Да, доктор.
   – И что же проросло?
   – Боюсь, стрептококк.
   – Да. Я тоже так считаю. Перейдем на клоксациллин – может, он подействует лучше.
   Вместе с болью Дэвид начал ощущать запах. Запах падали, гниющей плоти, запах паразитов в грязных одеялах, запах рвоты и экскрементов, запах влажного мусора разлагающегося в темных переулках, – и понял, что это запах его собственного тела: стрептококковая инфекция пожирала его незащищенные ткани.
   С болью боролись при помощи наркотиков, но теперь к ней присоединились горячка – следствие заражения – и ужасная жажда, которую не могло утолить никакое количество жидкости.
   С лихорадкой пришли кошмары, которые преследовали его, загоняя к самим границам выносливости.
   – Джо, – кричал он, терзаемый болью, – иди к солнцу, Джо. Налево – вперед! – И из изуродованного сожженного рта доносились рыдания: – О Джо! О боже, нет! Джо!
   Наконец ночная сестра не вытерпела, подошла со шприцем, и крики сменились лепетом и бормотанием наркотического забытья.
   – Завтра начнем накладывать акрифлавиновые повязки, сестра.
   Теперь каждые сорок восемь часов ему под общим наркозом меняли повязки; вся его голова представляла собой сырое мясо, лишенная черт голова, как на детском рисунке, грубые черты и резкие цвета, без волос, без ушей, испещренная желтыми полосами гноя и разложения.
   – Похоже, клоксациллин подействовал, сестра. Теперь он выглядит немного лучше.
   Плоть глазниц стянулась, отодвинулась назад, как блестящие лепестки розы, обнажив глазные яблоки, открыв их для прямого воздействия воздуха. Глазницы залили желтой мазью, чтобы увлажнить их, предохранить от инфекции, затронувшей голову. Но мазь мешала смотреть.
   – Пора делать брюшной стебель. Подготовьте на завтра операционную, сестра.
   Наступило время ножа, и Дэвиду предстояло узнать, что боль и нож живут в греховном союзе. С его живота срезали длинную полосу кожи и мышц, оставив ее прикрепленной нижним концом, свернули в толстую сосиску, потом закрепили на боку здоровую руку, ту, которая не была в гипсе, и пришили к ней свободный конец сосиски, чтобы та начала питаться кровью из руки. Потом Дэвида привезли из операционной и оставили метаться, слепого и беспомощного, с прикрепленным к руке стеблем, как акулу с прилипалой на брюхе.
   – Ну что ж, глаза мы спасли, – в голосе звучала гордость, почти благостная доброжелательность.
   Дэвид осмотрелся и впервые увидел их. Они собрались вокруг его койки: кольцо склоненных голов, рты и носы закрыты хирургическими масками. Но перед его глазами пока еще все было туманным от мази и искажено капельным смачиванием.
   – Теперь займемся веками.
   Снова нож. Съежившиеся обгоревшие веки разрезали, сформировали заново, сшили. Нож и боль. Знакомый сладковатый запах разложения и антисептических повязок, казалось, проникал во все поры его тела.
   – Прекрасно, замечательно, мы избавились от инфекции. Можно приступать.
   Голову очистили от потеков гноя; теперь она была влажной и блестела, лысая, ярко-красная, цвета вишневого коктейля. Вместо ушей два искореженных кусочка плоти, поразительно сверкают белые зубы, не закрытые сгоревшими губами, длинная полоска челюстной кости обнажена, вместо носа пенек с ноздрями, как двойной ствол винтовки, и только глаза по-прежнему прекрасны – поразительно синие, с безупречным белком между алыми веками и аккуратными черными стежками швов.
   – Начнем с шеи. Подготовьте на завтра операционную, сестра.
   Новая вариация темы ножа. С бедер срезали участки кожи и устлали ими обнаженную плоть, каждый раз покрывая новый небольшой участок, оценивая каждую попытку, а Дэвид лежал на койке и покачивался на длинных волнах боли.
   – Получается неудачно. Боюсь, придется срезать и начинать заново.
   На бедрах нарастала новая кожа, а тем временем пласты ее снимали с икр, и каждый раз это донорство приносило новую боль.
   – Прекрасно. Теперь пришьем оба конца.
   Постепенно "заплатки" на шее и голове приживались. Образовывались чередующиеся участки, как рыбья чешуя, более поздние казались жесткими и неровными.
   – Теперь можно переместить стебель.
   – Операция сегодня, доктор?
   – Да, пожалуйста, сестра.
   Дэвид уже знал, что в ожоговом отделении оперируют по четвергам. И привык бояться этих четвергов, когда по утрам вокруг него собирался весь штат: его рассматривали, трогали, обсуждали необходимые действия с равнодушной откровенностью, которая приводила его в ужас.
   Толстую сосиску плоти срезали с живота, и она повисла на руке Дэвида, как какой-то нелепый нарост, живущий собственной жизнью, высасывающий кровь и жизненные соки.
   Руку подняли и привязали к груди, а другой конец стебля разрезали и пришили к челюсти и остатку носа.
   – Приживается неплохо. Завтра начнем формировать. Оперируем его первым. Подготовьте все необходимое, сестра.
   Из живой плоти, срезанной с живота, сформировали грубое подобие носа, узкие натянутые губы и новое покрытие челюсти.
   – Отек спал. Сегодня я займусь челюстью.
   Ему разрезали грудь, раскололи четвертое ребро, взяли длинную полоску кости и приживили к поврежденной челюсти, потом укрыли плотью "стебля" и зашили.
   По четвергам нож и запах анестезии, а во все остальные дни боль изуродованной плоти.
   Новый нос подровняли, заново прорезали ноздри, потом закончили восстановление век. Положили последние участки кожи за ушами, двойным зигзагом рассекли кожу у основания челюсти, где подживающий рубец начинал притягивать подбородок к груди. Новые губы приросли к мышцам, и Дэвид научился пользоваться ими, снова смог говорить отчетливо и ясно.
   Наконец нашили последние участки срезанной кожи. Дэвид больше не подвергался риску инфекции, и его перевели из стерильного блока. Он снова увидел лица людей, а не только глаза над белыми хирургическими масками. Лица были дружеские, веселые. Врачи гордились своим достижением, они спасли ему жизнь и восстановили сгоревшую плоть.
   – Вам теперь можно принимать посетителей, надеюсь, это вас подбодрит, – сообщил врач. Это был молодой, полный достоинства хирург, который оставил высокооплачиваемое место в швейцарской клинике, чтобы возглавить здесь отделение ожогов и пластической хирургии.
   – Не думаю, чтобы ко мне кто-то пришел. – За девять месяцев своего пребывания в ожоговом отделении Дэвид утратил контакт с реальностью внешнего мира.
   – Конечно, придут. Многие регулярно осведомлялись о вашем состоянии, – сказал хирург. – Верно, сестра?
   – Совершенно верно, доктор.
   – Можете сообщить, что посещения разрешены.
   Хирург и его свита собрались уходить.
   – Доктор, – обратился к нему Дэвид, – я хочу взглянуть в зеркало.
   Все в замешательстве смолкли. Уже несколько месяцев ему отказывали в этой просьбе.
   – Черт возьми! – Дэвид рассердился. – Вы ведь не можете вечно оберегать меня.
   Хирург знаком велел всем выйти. Когда палата опустела, он подошел к койке Дэвида.
   – Хорошо, Дэвид, – мягко произнес он. – Мы найдем для вас зеркало, хотя здесь мы ими пользуемся не часто.
   Впервые за много месяцев Дэвид осознал глубину его сочувствия и удивился. Человек, постоянно окруженный болью и травмами, сохранил способность сопереживать.
   – Вы должны понять, что не всегда будете таким, как сейчас. Пока мы сумели только залечить ваши раны и заставить функционировать все органы. Никаких ограничений восприятия не будет, но не стану вас уверять, что вы прекрасны. Однако мы еще многое можем сделать. Например, уши можно реконструировать с помощью материала, который я сберег для этой цели. – Доктор указал на остаток стебля, все еще свисавший с руки Дэвида. – Многое можно сделать с носом, ртом и глазами. – Он молча прошелся по палате, посмотрел в окно на солнце, потом повернулся и подошел к Дэвиду. – Буду с вами откровенен. Мои возможности ограничены. Мышцы, определяющие мимику, крошечные мускулы вокруг глаз и губ, уничтожены. Их невозможно восстановить. Выгорели фолликулы всего волосяного покрова – ресниц, бровей, волос головы. Конечно, вы сможете носить парик, но...
   Дэвид повернулся к тумбочке и достал из ящика свой бумажник. Раскрыл его и вынул фотографию. Тут самую, которую когда-то сделала Ханна: Дэвид и Дебра сидят на берегу пруда в оазисе Эйн Геди и улыбаются друг другу. Он протянул ее хирургу.
   – Вот как вы выглядели, Дэвид? Я не знал. – На лице хирурга промелькнула тень сожаления.
   – Можете сделать так, чтобы я выглядел по-прежнему?
   Хирург еще некоторое время рассматривал фотографию, лицо молодого бога с копной темных волос и чистыми линиями профиля.
   – Нет, – ответил он. – Даже приблизительно – нет.
   – Это все, что я хотел знать. – Дэвид взял у него фотографию. – Вы говорите, что теперь я способен функционировать. Остановимся на этом.
   – Вы не хотите дальнейшей пластики? Мы еще многое можем сделать...
   – Доктор, я девять месяцев прожил под ножом. У меня во рту постоянный вкус антибиотиков и анестезии, в ноздрях вонь. Я хочу только избавиться от боли, хочу покоя и чистого воздуха.
   – Хорошо, – с готовностью согласился хирург. – То, что мы сейчас делаем, не так уж важно. Вы сможете вернуться к нам в любое время. – Он направился к двери палаты. – Идемте. Я найду вам зеркало.
   Оно обнаружилось в сестринской, за двойными дверями в конце коридора. В помещении было пусто, зеркало висело на стене над умывальником.
   Хирург остался в дверях, прислонясь к косяку. Он закурил, наблюдая, как Дэвид впервые смотрит на свое отражение.
   В синем больничном халате поверх пижамы, высокий и отлично сложенный. Широкие плечи, узкие бедра, прежнее гибкое прекрасное мужское тело.
   Но голова, венчавшая это тело, словно была взята из кошмара. Дэвид громко ахнул, и отражение сочувственно раскрыло щель рта. Тонкого и безгубого, как у кобры, окруженного побелевшими рубцами и шрамами.
   Помертвев Дэвид приблизился к зеркалу. Густая грива волос раньше скрывала его продолговатый череп. Он никогда не знал, что его голова выглядит так – но теперь волосы исчезли, осталась лысая морщинистая поверхность в утолщениях и рубцах.
   Лицо сплошь состояло из кусочков, разделенных шрамами, кожа на скулах была туго натянута, что делало его немного похожим на азиата, глаза – круглые, с уродливыми веками – окружала припухшая плоть.
   Нос – бесформенная шишка, совершенно не гармонирующая с лицом, уши – безобразные наросты, как будто случайно прикрепленные к голове.
   Страшное, отталкивающее зрелище.
   Ротовое отверстие снова спазматически дернулось и застыло.
   – Я не могу улыбаться, – сказал Дэвид.
   – Да, – согласился хирург. – Вы не можете контролировать выражение лица.
   Это оказалось самым ужасным – не изуродованная искалеченная плоть, не многочисленные рубцы и шрамы – лишенная выражения маска. Застывшие черты казались мертвыми, чуждыми человеческому теплу и чувствам.
   – Да! Но видели бы вы того парня! – негромко произнес Дэвид, и хирург невесело улыбнулся.
   – Завтра мы наложим последние швы за ушами, я сниму стебель с вашей руки, и вас можно будет выписать. Возвращайтесь к нам, когда созреете.
   Дэвид осторожно провел ладонью по морщинистому голому черепу.
   – Сэкономлю целое состояние на парикмахерских и бритвенных лезвиях, – пошутил он, и хирург быстро отвернулся и ушел по коридору, оставив Дэвида привыкать к новой внешности.
   Ему принесли дешевую, плохо подогнанную одежду – брюки, открытую рубашку, легкий пиджак, сандалии; он попросил какой-нибудь головной убор, любой, лишь бы прикрыть череп. Одна из сестер отыскала для него панаму, а потом сказала, что в офисе администрации больницы его ждет посетитель.
   Это оказался майор военной полиции, худой седовласый человек с холодными серыми глазами и жестким суровым ртом. Он представился, не подавая руки, и раскрыл папку, лежавшую перед ним на столе.
   – Мое начальство предложило мне принять у вас рапорт об увольнении из Военно-воздушных сил Израиля, – сообщил он, и Дэвид уставился на него. В долгие, лихорадочные, полные боли ночи мысль о полетах казалась ему раем.
   – Не понимаю, – пробормотал он, потянулся за сигаретой, сломал первую спичку, зажег вторую и торопливо затянулся. – Вы хотите, чтобы я подал в отставку? А если я откажусь?
   – Тогда придется отдать вас под трибунал за нарушение долга и отказ выполнить в боевых условиях приказ командира.
   – Понятно. – Дэвид тяжело кивнул и снова затянулся. Дым щипал глаза. – Похоже, у меня нет выбора.
   – Я подготовил все необходимые документы. Пожалуйста, подпишите здесь и здесь, а я распишусь как свидетель.
   Дэвид склонился к бумагам и подписал. В тишине комнаты перо громко царапало по бумаге.
   – Благодарю вас. – Майор собрал документы и убрал в папку. Он кивнул Дэвиду и направился к двери.
   – Итак, я отверженный, – негромко сказал Дэвид, и майор остановился. Мгновение они смотрели друг на друга, потом выражение лица майора неуловимо изменилось, в холодных серых глазах вспыхнула ярость.
   – Вы виновны в гибели двух дорогостоящих военных самолетов. Вы виновны в гибели офицера и в том, что поставили нашу страну на грань войны, а это вызвало бы гибель многих тысяч молодых людей – и, может быть, угрожало бы самому нашему существованию. Вы привели в замешательство наших друзей за рубежом и придали сил нашим врагам. – Он помолчал и перевел дух. – Наша служба рекомендовала предать вас трибуналу и требовать смертной казни. Вас спасло только личное вмешательство премьер-министра и генерал-майора Мардохея. На вашем месте я бы не оплакивал свою судьбу, а считал, что крупно повезло.
   Он резко повернулся, и его шаги гулко зазвучали в коридоре.
   В пустом безликом вестибюле больницы Дэвид неожиданно ощутил острое нежелание выходить за стеклянную дверь на весеннее солнце. Он слышал, что заключенные, много лет проведшие в тюрьме, после освобождения испытывают такое же чувство.
   Он отошел от двери и направился в больничную синагогу. Долго сидел в углу квадратного зала. Витражи высоких окон наполняли помещение разноцветными отблесками, и постепенно Дэвид проникался покоем и красотой этого места. Наконец он набрался мужества, вышел на улицу и сел в автобус, идущий в Иерусалим.
   Он нашел себе место сзади, у окна. Автобус тронулся и начал медленно взбираться на холм.
   Дэвид почувствовал на себе чей-то взгляд, поднял голову и на сиденье впереди увидел женщину. Неряшливо одетая, усталая, преждевременно постаревшая, она держала на руках ребенка и кормила его из пластмассовой бутылочки. Был и второй ребенок – девочка ангельского вида, лет четырех-пяти. У нее были огромные черные глаза и густые вьющиеся волосы. Она стояла на сиденье и смотрела назад, сунув в рот большой палец. Смотрела на Дэвида, изучала его лицо с детской откровенностью. Дэвид ощутил внезапное теплое чувство к этому ребенку, потребность в человеческом обществе, которого был лишен эти долгие месяцы.
   Он наклонился вперед, пытаясь улыбнуться, и протянул руку, чтобы коснуться руки девочки.
   Она вытащила палец изо рта и отшатнулась, повернулась к матери, прижалась к ней, пряча лицо.
   На следующей остановке Дэвид сошел и поднялся с дороги на каменистый склон.
   День был теплый и сонный, жужжали пчелы, из персиковых садов пахло цветами. Дэвид поднялся по террасам и остановился на вершине. Он почувствовал, что тяжело дышит и дрожит от усталости. За месяцы в больнице он отвык от ходьбы, но дело было не только в этом. Случай с девочкой вывел его из равновесия.
   Он тоскливо взглянул на небо. Оно было чистое и ярко-голубое, с высокими серебристыми облаками на севере. Он хотел бы подняться к этим облакам. Только там он найдет покой.
   На улице Малик он вышел из такси. Входная дверь была не закрыта, она распахнулась, прежде чем он вставил ключ в замок.
   Удивленный и встревоженный, Дэвид прошел в гостиную. Все было так, как много месяцев назад, но кто-то все вымыл и вычистил, и в вазе на столе оливкового дерева стояли свежие цветы – огромный букет ярко-желтых и алых георгинов.
   Дэвид почувствовал запах пищи, острой и пряной, особенно после пресной больничной диеты.
   – Эй, – позвал он. – Кто здесь?
   – Добро пожаловать домой! – послышался знакомый громкий голос из ванной. – Я не ждала тебя так скоро, ты застал меня с задранной юбкой и без штанов.
   Послышались шаркающие звуки, в туалете громко полилась вода, и дверь распахнулась. В ней величественно появилась Элла Кадеш. На ней был просторный кафтан, ярко и примитивно раскрашенный. На голове зеленая шляпа с огромной брошью и пучком страусиных перьев на полях.
   Улыбаясь, она широко развела тяжелые руки в приветственном жесте. Но улыбку тут же сменило выражение ужаса. Художница застыла.
   – Дэвид? – Голос ее звучал неуверенно. – Это ты, Дэвид?
   – Привет, Элла.
   – О Боже! О милостивый Боже! Что они с тобой сделали, мой прекрасный юный Марс...
   – Слушай, старуха, – резко сказал он, – если ты начнешь нести эту чепуху, я спущу тебя с лестницы.
   Она с огромным трудом справилась с собой, удержала появившиеся на глазах слезы, но губы ее дрожали и голос звучал хрипло, когда она обняла Дэвида и прижала к мощной груди.
   – В холодильнике пиво... и я приготовила жаркое. Тебе понравится мое жаркое, оно у меня всегда хорошо получается...
   Дэвид ел с огромным аппетитом, запивая огненную еду холодным пивом, и слушал Эллу. Слова из нее били фонтаном, она пыталась скрыть замешательство и жалость.
   – Мне не разрешали навещать тебя, но я звонила каждую неделю и все время узнавала новости. Мы даже подружились с сестрой, она дала мне знать, что тебя сегодня выписывают. Поэтому я приехала и позаботилась о встрече...
   Она упорно избегала смотреть ему в лицо, а когда смотрела, в глазах ее появлялась тень, и она заставляла себя говорить еще веселее. Когда он наконец поел, Элла спросила:
   – Что ты теперь будешь делать, Дэвид?
   – Хотел бы летать. Мне это больше всего нравится. Но меня заставили подать в отставку. Я нарушил приказ, мы с Джо перелетели через границу, и больше я им не нужен.
   – Чуть не началась война, Дэвид. Это был безумный поступок.
   Дэвид согласился:
   – Да, я обезумел. Я тогда не мог рассуждать логически... после Дебры...
   Элла быстро прервала его:
   – Да, я знаю. Хочешь еще пива?
   Дэвид рассеянно кивнул.
   – Как она, Элла? – Именно этот вопрос он хотел задать с самого начала.
   – Хорошо, Дэви. Начала новую книгу, и та будет лучше первой. Я думаю, она становится очень хорошим писателем...
   – Как ее глаза? Есть улучшения?
   Элла покачала головой.
   – Она примирилась. Слепота ее больше не тревожит, она приняла случившееся.
   Дэвид не слушал.
   – Элла, все это время, все время в больнице я надеялся... Я понимал, что это бессмысленно, но надеялся что-нибудь получить от нее. Открытку, слово...
   – Она не знает, Дэви.
   – Не знает? – Дэвид наклонился над столом и схватил Эллу за руку. – Чего не знает?
   – После смерти Джо... отец Дебры очень рассердился. Он считал, что ты виноват.
   Дэвид кивнул, лицо-маска скрывало его чувство вины.
   – Он сказал Дебре, что ты покинул Израиль, вернулся домой. Мы поклялись молчать, и Дебра поверила.
   Дэвид отпустил руку Эллы, взял стакан с пивом и отхлебнул.
   – Ты не ответил на мой вопрос, Дэвид. Что ты собираешься делать?
   – Не знаю, Элла. Мне нужно подумать.
* * *
   Сильный теплый ветер дул с холмов, волнуя поверхность озера, покрывая его темными волнами с белыми гребешками. Пришвартованные у причала рыбачьи лодки качало, сети, выложенные для просушки на их палубах, развевались, как фата невесты.
   Ветер подхватил волосы Дебры и поднял их густым облаком. Он прижал шелковое платье к ее телу, подчеркнув высокую грудь и длинные ноги.
   Она стояла на башне замка крестоносцев, легко опираясь обеими руками на трость, и смотрела на воду, как будто что-то видела.
   Элла, сидя за ее спиной на обломке стены, говорила придерживая рукой шляпу и внимательно наблюдая за Деброй, оценивая ее реакцию:
   – Тогда казалось, что так лучше. Я согласилась утаить от тебя правду, потому что не хотела, чтобы ты мучила себя...
   Дебра резко бросила:
   – Больше никогда так не делай.
   Элла недовольно поморщилась и продолжала:
   – Я не знала, насколько он тяжелый, меня к нему не пускали. Думаю, я просто струсила.
   Дебра гневно покачала головой, но промолчала. Элла снова удивилась тому, что эти слепые глаза могут быть так выразительны. На лице Дебры, повернутом к Элле, ясно отразились ее чувства.
   – Не время было отвлекать тебя. Разве ты не понимаешь, дорогая? Ты так славно приспособилась, работала над книгой. Я не видела ничего хорошего в том, что все тебе расскажу. И решила поддержать твоего отца. Посмотреть, как все повернется.
   – Тогда почему ты мне все это говоришь сейчас? – спросила Дебра. – Что заставило тебя передумать? Что с Дэвидом?
   – Вчера днем Дэвида выписали из больницы Хадашша.
   – Из больницы? – Дебра удивилась. – Ты хочешь сказать, что он все это время был в больнице? Девять месяцев? Это невозможно!
   – Но это правда.
   – Должно быть, он страшно пострадал. – Гнев Дебры сменила тревога. – Как он, Элла? Что случилось? Сейчас он здоров?
   Элла молчала, и Дебра подошла ближе.
   – Ну?
   – Самолет Дэвида загорелся, и у него сильно обгорела голова. Теперь он здоров. Ожоги зажили... но...
   Элла смолкла, и Дебра ощупью нашла ее руку.
   – Продолжай, Элла! Но?..
   – Дэвид больше не самый прекрасный мужчина из всех, кого я видела.
   – Не понимаю.
   – Ушли быстрота, жизнелюбие... Любой женщине трудно будет рядом с ним... тем более любить его.
   Дебра внимательно слушала, ее лицо было сосредоточенным, глаза смотрели в одну точку.
   – Он очень чувствителен к своей новой внешности. Мне кажется, он ищет место, где мог бы спрятаться. Говорит о полетах, как о спасении, о бегстве. Он знает, что теперь он один, отрезан от всего мира своей маской...
   Взгляд Дебры затуманился.
   Элла заговорила мягче.
   – Есть человек, который никогда не увидит его маску. – Она прижала к себе девушку. – Человек, который помнит его только таким, каким он был.
   Дебра крепче сжала руку Эллы и улыбнулась.
   – Он нуждается в тебе, Дебра, – негромко сказала Элла. – Ты – все, что у него осталось. Может быть, ты передумаешь?
   – Привези его ко мне, Элла. – Голос Дебры дрожал. – Привези как можно скорее.
* * *
   Дэвид поднимался по длинной лестнице к студии Эллы. Светило яркое солнце, на Дэвиде были легкие сандалии, шелковые брюки бронзового цвета и рубашка с короткими рукавами и V-образным вырезом. Руки у него были бледные, темные волосы на груди резко контрастировали с желтоватой кожей, голову прикрывала широкополая белая соломенная шляпа, она защищала шрамы от солнца и бросала тень на лицо.
   Он остановился, внезапно покрывшись испариной, начиная задыхаться. Он презирал слабость своего тела и дрожь в ногах. Терраса была пуста. Он пересек ее и вошел.
   Элла Кадеш, сидевшая на самаркандском ковре посреди мощеного пола, представляла собой поразительное зрелище. На ней было узкое бикини, вышитое розами; костюм почти полностью скрывали могучие волны плоти, набегавшей с живота и груди. Элла сидела в позе лотоса, и ее мощные ноги были перевиты, как кольца питона. Руки она держала перед собой, прижав ладонь к ладони, глаза были закрыты в медитации; на голове – квадратный рыжий парик, как у судьи.
   Дэвид остановился в дверях и захохотал. Сначала у него вырвался легкий визгливый смешок, но потом он рассмеялся по-настоящему, приступы смеха сотрясали его беспомощное тело. Это был катарсис, очищение от страданий, момент возвращения к жизни. Дэвид вновь обрел силы принять вызов, брошенный судьбой.
   Элла, должно быть, все поняла, поэтому даже не шелохнулась и сидела на цветастом ковре, как жизнерадостный Будда, прикрыв один маленький глаз. Эффект получился еще более комический, а Дэвид без сил рухнул в кресло.
   – Твоя душа – пустыня, Дэвид Морган, – заявила Элла. – Ты не способен оценить красоту, всю прелесть, например, кучи навоза... – Но продолжить она не смогла, потому что сама рассмеялась, поза лотоса была забыта, растаяла, как желе в жаркий день; Элла ответила хохотом на хохот. – Я застряла, – сказала она наконец. – Помоги мне, Дэвид. Ты осел.