За 8 лет существования маршрута в Шахматово экскурсбюро не получило ни одной жалобы (ни по какому поводу) на эту экскурсию. Наоборот, всех экскурсантов поражает необыкновенная поэтичность этого уголка Подмосковья, незабываемый ландшафт, который является, пожалуй, главной мемориальной ценностью этих мест. Мы можем представить множество благодарностей от экскурсантов, и именно по поводу необходимости и целесообразности этой экскурсии. Экскурсбюро к предстоящему большому юбилею А. Блока призвано, как нам кажется, не закрывать, а, наоборот, пропагандировать этот маршрут. Жалоба по существу больше относится к неполадкам технического порядка (плохой транспорт, утомление в дороге), за что экскурсбюро, разумеется, несет ответственность. Но это уже другой вопрос, очень серьезный, однако не имеющий прямого отношения к вопросу о целесообразности данной экскурсии. Мы считаем, что маршрут в Шахматово необходим, и технические неполадки, имевшие место в данной конкретной экскурсии, не дают оснований ставить вопрос о закрытии маршрута. Это единственная жалоба на маршрут, который успешно эксплуатируется 8 лет».
   Улыбнемся наивным словам о том, что «единственный памятник, который находится пока в неудовлетворительном состоянии, – это церковь в селе Тараканово», улыбнемся потому, что это вообще единственный «памятник» там, больше ведь действительно ничего нет, если не считать камень.
   Отметим, что только в целях самообороны можно было выставить аргумент: «Не показывать эти края на том основании, что там реставрируется церковь, нам кажется неправомерным», ибо церковь пока что вовсе не реставрируется (и даже близко к этому дело не подошло), а продолжает пребывать в состоянии руин.
   Согласимся с очень важными строками письма: «Всех экскурсантов поражает необыкновенная поэтичность этого уголка Подмосковья, незабываемый ландшафт, который является, пожалуй, главной мемориальной ценностью этих мест».
   В самом деле, показывать вроде бы нечего. Таракановская церковь – фактически груда кирпичей. Фотовыставка… Фотографии Блока, его матери, отца, жены, теток, автографы – все это в копиях можно увидеть в изданиях Блока в библиотеке или даже дома. В Шахматове – ни жилья, ни былья.
   Однако ландшафт, тропинки, пока по ним идут экскурсанты, само очарование местности, которая на протяжении всей экскурсии как бы освещена поэзией Блока, квалифицированный и заинтересованный рассказ о Блоке, чтение экскурсоводами его стихов, которые не все туристы, прямо скажем, знают наизусть, то есть пребывание, короче говоря, в течение нескольких часов в атмосфере Блока, в соприкосновении с ним, удивительным образом удовлетворяют приехавших, и они уезжают обогащенные, одухотворенные, словно пригубили светлого источника. А если разобраться снова потом: что же видели такого, музейного, конкретного, вещественного? Да по сути дела – ничего!
   А если бы они посещали восстановленное Шахматово, с его домом, с его живописным садом, прудом, флигелем, амбаром, жасмином, шиповником, разметенными дорожками и цветущими цветниками?
   А если бы нетронутыми оставались окрестные холмы, деревни, Лутосня? А если бы ко всему этому еще и Боблово (восстановленное Боблово), без которого нельзя представить себе Большого Шахматова, как мы условились называть в начале очерка все эти в полном объеме блоковские места?
 
   Что касается моего личного знакомства с Шахматовом, то оно состоялось в первый Блоковский праздник, то есть 9 августа 1970 года.
   Писать о Шахматове я тогда не собирался и смотрел на все вот именно с праздным любопытством. Да и некогда. Пока прошли от Тараканова, надо уже выступать в числе других. Множество съехавшихся людей, их расхаживание, рассиживание на поляне (а в стороне от поляны группками вокруг расстеленной газеты с нехитрой снедью) развеивали ту атмосферу, в которой, возможно, оказался бы, если бы пришел сюда в одиночестве, да лучше бы в лирический серенький денек, а не при ослепительном сиянии небес.
   Но кое что помнится. В руинах Таракановской церкви, в то время когда мы подошли к ней, шел, к нашему изумлению, дневной киносеанс. Каким то образом в этих руинах был устроен небольшой дощатый кинозал для колхозников, При нас же зрители и высыпали по окончании сеанса на зеленую прицерковную луговину.
   Когда шли через деревню Осинки, через узкий прогон между домами и огородами, я по какому то наитию, увидев открытые задние ворота, вошел в них и, хорошо разбираясь в подобных крестьянских дворах, окинул взглядом весь двор: где хлевушок для овец, где избушка для коровы, где куриный насест, где верстак, где коробица, где вилы… Я зашел только посмотреть настоящий крестьянский двор (не каждый день приходится видеть, живя в Москве), но по невероятному совпадению тотчас увидел на стене, на прочном деревянном крюке, на котором раньше когда то, несомненно, висел хомут, бронзовую раму от рояля. Желая узнать, как попала на тесный крестьянский двор часть рояля, и зачем она, и давно ли висит, я пошел в сени, а там ждал меня еще один сюрприз: топчан не топчан, диван не диван, в обшем – дощатая лежанка на четырех ножках, притом что две наружные ножки оказались точеными, пузатыми, черными, на медных колесиках, а две остальные из обыкновенного деревянного бруса.
   Двор был открыт, а дом заперт, что часто бывает в деревнях. Не у кого было спросить, чта за рама и что за ножки у дивана. Но мы жили в тот день Шахматовом, и, не знаю уж – справедливо или нет, я тогда был убежден, что это остатки блоковского разрушенного рояля. Не из Москвы же в Осинки приволокли эти части музыкального инструмента. И надо иметь в виду, что Осинки – ближайшая к Шахматову деревенька, какой нибудь километр, только перейти овсяное поле. Интересно и то, что на следующий год в такой же августовский блоковский день на этом двора ничего уже не было. Видимо, пробудившийся интерес к Блоку заставил владельцев реликвий убрать их с глаз долой, от греха подальше. Ну да, висела эта штука пятьдесят лет, деля судьбу забвения с самим Шахматовом, и не нужна была, и хлеба не просила, а тут вдруг заговорили все: Шахматово, Шахматово, Шахматово. Машины понаехали, людей тысячи, речи говорят, вспоминают. Нет уж, лучше убрать ее от греха подальше.
   …Я попросил Станислава Лесневского, чтобы он составил мне компанию, съездил вместе со мной в Шахматово и Боблово бросить на все там еще один взгляд, прежде чем сесть за писание очерка.
   Первым делом мы заехали в Солнечногорск, где неподалеку от станции в деревянном, но многоквартирном доме, в небольшой отдельной комнате отыскали сухонькую, живую старушку. То есть не в том смысле живую, что старушка оказалась жива, но в том, что живость сквозила и в ее движениях, и в речи, и в глазах, и во всем облике.
   В этот раз Екатерина Евстигнеевна Можаева по слабости здоровья не могла поехать с нами в Шахматово и поводить нас, показать, где что было. Но оказывается, Станислав ее туда уже возил, более того, телевизионщики снимали старушку на фоне тамошних кустов и деревьев. Их всех очень заинтересовал рассказанный ею эпизод с посадкой розы. В преломлении моего восприятия дело происходило так. Блок сажал розы. Катя, которая была тогда молодой девушкой, если не подростком, и была, должно быть, удивительной красоты и свежести, проходила поблизости. Управляющий Николай нарочно, чтобы дать возможность поэту полюбоваться этим живым цветком, в порядке шутки, должно быть, позвал Катю помочь барину посадить розу. Подержать ее, пока корни присыпают землей. Катя исполнила просьбу, но, когда они оказались рядом, вдвоем около сажаемого черенка (а Блок ведь и сам был редкий красавец), поняла, что над ней подшутили, что ее помощь вовсе здесь не нужна, что двое взрослых людей могли бы посадить розу и без нее. Тогда она зарделась и что то им, по ее теперешним словам, «сморозила», «отмочила». Блок будто бы весело хохотал.
   Что конкретно «отмочила и сморозила», Екатерина Евстигнеевна теперь никак не могла вспомнить. Но именно рассказ о посадке розы снимали в Шахматове работники телевидения. Стали просить Екатерину Евстигнеевну поточнее воспроизвести обстановку. Дело в том, что роза, посаженная в тот раз, цела, растет в Шахматове и до сих пор. Ну, или на ее месте растет потомственная ветвь, пошедшая от корней. Она растет теперь среди бурьяна, крапивы, но Екатерина Евстигнеевна все же ее нашла.
   – Ну хорошо, Екатерина Евстигнеевна, значит, вы стояли вот здесь, лицом сюда, – допытывались съемщики, – а где стоял Блок?
   – Блок? Да вон где это деревце, – показала старушка на молодой древесный побег в рост человека. – Господи! Да не он ли стоит? Да ведь это он и стоит!
   Тут на съемщиков и на Станислава будто бы напал мистический трепет, и, как говорится, мороз побежал по жилам, но, разумеется, там, где Екатерине Евстигнеевне привиделся образ Блока, ничего, кроме деревца, они не увидели.
   Уже опрошенная в последние годы разными людьми много раз, Екатерина Евстигнеевна не могла рассказать ничего нового. Да, почту возила в Шахматово, стирала, мыла посуду, нанималась поденщицей на разные работы. Жили они тогда – семья Можаевых – в Осинках.
   – Там и сейчас, – сказала Екатерина Евстигнеевна, – у одного мужика в избе половицы от шахматовского пола. Несколько штук. Я зашла в избу и вижу: половицы то шахматовские.
   – Может быть, вы ошиблись. Доски, они доски и есть. Почему вы уверены, что половицы те самые?
   – Я же мыла их сколько раз, мне ли не узнать!
   Как иногда старые люди повторяют, причитают про себя, допустим: «Господи, господи, помилуй мя, господи», так и Екатерина Евстигнеевна шептала время от времени, глубоко вздыхая, шевеля губами и безотносительно к сиюминутным словам нашего разговора: «Шахматово, мое Шахматово, бедное мое Шахматово!»
 
   Таракановское шоссе повело нас от плоскости, на которой стоит Солнечногорск (а рядом совсем уж плоское озеро Сенеж), в холмы, в холмы с обеих сторон, в замкнутый, ограниченный этими холмами, но ими же и образуемый ландшафт. «Стены блоковского кабинета», – повторим вслед за другими это удачное определение шахматовских окрестностей, оброненное Андреем Белым.
   По холмам – деревеньки, села. Раньше они были явственно обозначены беленькими церковками (вспомним, что с какого то удачного места можно было видеть двадцать церковок), теперь же не столь различимы, сливаются на расстоянии с перелесками, с кустарником, с зеленой землей.
   – Надо добиться, чтобы окрестности Шахматова были объявлены заповедником, заказником, – говорит Станислав, – что плохого, если небольшой кусок Подмосковья сохранит свою первозданную красоту.
   – Что это значит? Церквей ведь не наставишь опять.
   – Хотя бы не строить по этим холмам высоких бетонных зданий. А то вон в селе Новом санаторий в бывшем именье, и собираются поднять там несколько многоэтажных корпусов. Все очарование этих мест будет разрушено.
   – Да, это верно. Дело не только в красоте предмета, но и в красоте окружающей его обстановки. Мемориальный объект, если говорить языком постановлений, решений и документов, можно испортить, не дотрагиваясь до него самого. У архитекторов это называется моральной гибелью памятника. Например, какое нибудь архитектурное сооружение по замыслу архитектора художника должно смотреться на фоне зеленых далей и неба. Перед ним должно быть тоже обширное зеленое ровное пространство. Так вот, если сзади него построить протяженное серое или кирпичное здание, то восприятие этого памятника нарушится, его художественное воздействие ослабнет. А можно сделать и проще: длинное здание построить не сзади архитектурного ансамбля, а перед ним. Тогда издали на этот ансамбль смотреть будет нельзя, но только вблизи, обойдя новое здание. А можно обстроить его со всех сторон. Это будет полная моральная гибель памятника, хоть он формально и не разрушен. Когда будете ехать в автомобиле по метромосту с Ленинских гор в сторону Комсомольского проспекта и центра Москвы, обратите внимание, как аккуратно задернут серой шторой какого то здания ажурный, нежно розовый ансамбль Новодевичьего монастыря. Когда входите на Красную площадь со стороны Исторического музея, нельзя не увидеть, что собор Василия Блаженного смотрится уже не на фоне неба, как бы плывущим или парящим в воздухе, легким, но на фоне плоской и серой шторы новой гостиницы, тем самым собор утяжелен, заземлен. Архитектура – тонкая штука!
   Но поскольку речь у нас идет не столько об архитектуре, сколько о ландшафте и его заповедности, перейдем к другим наглядным примерам.
   Подмосковное Архангельское. Прекрасный дворец и прекрасный парк вокруг него. Наступает минута, когда вы, пройдя весь парк (оборачиваясь, можно любоваться дворцом в сужающейся перспективе), выходите на крайнюю точку ровного места. Земля уходит вниз крутым склоном: парк и дворец расположены на высоком берегу Москвы реки. Перед вами внизу и вдали открываются река и заречные просторы. К радости, полученной вами от красоты дворца и парковых аллей, от обширного ровного газона перед дворцом, от чистоты и порядка, от гармонии архитектуры с природой, присоединяется радость от прекрасного пейзажа, который вдруг открывается перед вами, Вы уже настроились на восприятие прекрасного, и вот – не обмануты, не оскорблены чем либо уродливым, безобразным. Не плюнуто неожиданно в вашу распахнутую для восприятия прекрасного душу. Чистое зеркало реки, чистые луга на том берегу, перелески. Стожок. Ни ямы, ни бугра, ни мусора, ни ободранной земли, ни раны, ни ссадины, ни захламленности, ни какой нибудь диссонирующей бетонной блямбы. Земля оставлена такой, какой была, когда строился дворец и разбивался парк. Ну что же, все правильно: парк и дворец объявлены заповедными, это художественная, историческая ценность, достояние народа, как говорится, сокровище, которое надо беречь. Мудро поступили, что в пределы заповедного включили помимо дворца и парка ту местность, которая от дворца и парка видна. Если бы обвести циркулем полукруг, надо было бы расставить ножку циркуля километра на три четыре, не больше. Вот и весь обзор. Для такого обширного государства, как наше, невелика потеря. Да и не потеря это вовсе, а, напротив, бережение и сохранение красоты. А ведь дороже ее ничего, может быть, и нет в конечном то счете.
   А допустим, было бы так: идешь идешь по парку, выходишь на высокую обзорную точку, а там на другом берегу реки нагорожено и навалено бог знает что. Нефтецистерны, склад бетонных изделий, автобаза, черным дымом дымящие трубы, разъезженная автомобилями и тракторами земля, мотки проволоки, остовы каких то машин, забор из железобетонных блоков…
   Все это вещи небходимые в хозяйстве страны, но по хозяйски ли было бы при наших огромных просторах громоздить все перечисленные вещи (и многое другое) перед видовой, обзорной площадкой? Ведь даже и в квартире есть разные шкафы, чуланы, антресоли, подсобные помещения для хозяйственных нужд, а есть гостиная, а раньше в домах были горницы да светелки. Картину с захламленной, обезображенной местностью, обозреваемой с заповедного места, я не придумал. Все это так и есть, если взять уж не Архангельское (которое мудро сохранено), но в тысячу раз более драгоценное и прекрасное древнее место под названием село Коломенское.
   Загородная резиденция московских государей в семи верстах от городской заставы, на высоком берегу той же Москвы реки. Прославленный, известный всему просвещенному миру Вознесенский собор, построенный Василием III в благодарность за рождение наследника, будущего Ивана Грозного. Очаровательная белоснежная, голубоглавая (о пяти куполах) Казанская церковь, построенная этим уже выросшим наследником в честь взятия Казани. Был там еще деревянный царский дворец – восьмое чудо света, – который один воплощал в себе все характерные черты деревянного, древнего, хоромнотеремного зодчества. К сожалению, не сохранился, разобран при Екатерине II. То ли трудно было его реставрировать в то время, то ли увлеченная рококо да барокко императрица не смогла оценить всей прелести, всей уникальности дворца. Но впрочем, сохранился точный – до бревнышка – макет дворца, хранящийся теперь в Коломенском же музее, так что при современной строительной технике, при наших просвещенных взглядах на старину восстановить его ничего бы не стоило. Но речь сейчас о другом.
   Обойдя и осмотрев все, что есть в Коломенском, выходим (как и в Архангельском) на очень высокий берег Москвы реки. Река образует здесь красивую излучину, а за ней когда то расстилались ровные зеленые луга. Но есть и принципиальное отличие от Архангельского. Там дворец стоит в глубине парка, и надо от него довольно много пройти, чтобы выйти на берег обрыва, откоса, здесь же основной собор, основная зодческая красота поставлена прямо над откосом, так что, пока приближаешься к собору, все время видишь за ним, вместе с ним в виде неизбежного фона этой уникальной зодческой драгоценности все замоскворецкие дали.
   Теперь возьмем настоящую, очень красивую ювелирную драгоценность, ну там брошь, кулон, ожерелье, браслет, диадему, и положим сначала ее на чистый и ровный бархат, а потом для сравнения на картофельные очистки, на древесную щепу, на железные обрезки, на мусор, который собирается в углу под веником, да хотя бы и в коробку с домашней галантерейкой, в ворох пуговиц, катушек, иголок, наперстков, тряпочек. Будет разница или нет? Так вот Коломенское, как драгоценность, «лежит» и смотрится на всем этом перечисленном (даже еще и хуже) вместо того, чтобы смотреться на чистом и ровном бархате. Съездите и убедитесь, не поленитесь съездить в Архангельское, чтобы сравнить: как надо и как не надо, как должно быть и как не должно быть.
   Есть у меня в запасе и еще один, самый уж вопиющий, пример из этого ряда, связанный с самым уж заповедным местом, с самым дорогим именем. Александр Сергеевич Пушкин. Михайловское и Тригорское. Государственный заповедник.
   Как бы это все попроще и понагляднее изобразить, особенно для тех, кто не бывал в Михайловском?
   Начнем с того, что Пушкин любил бывать в Тригорском, в доме своих соседей по именью Вульфов. «Прости, Тригорское, где радость меня встречала столько раз». Он ездил в Тригорское верхом на лошади, но часто хаживал и пешком, любя пешие прогулки. Там от Михайловского до Тригорского около четырех километров.
   Это была его лирическая дорога, тропа душевных переживаний, раздумий, рождающихся ритмов и стихотворных строк. Да и красива же она, эта тропа. Дело в том, что Михайловское и Тригорское стоят на холмах, а между ними ярко зеленая долина, украшенная очень извилистой рекой Соротью. Представьте себе: выходите вы из Михайловского парка, и оказываетесь на высоком открытом холме над зеленой долиной, и видите за этой долиной другой, еще более высокий холм – Тригорское. Между холмами тропа по чистой и яркой зелени. Река извивается на дне долины. Весь пейзаж как бы приглашает вас прогуляться, пройти не торопясь эти четыре километра, настраивает на лирический пушкинский лад. Эта долина между холмами была, пожалуй, самой большой драгоценностью в Пушкинском заповеднике. Ведь вы шли и держали все время перед глазами в точности то же самое, что и Пушкин, когда ходил здесь. Через этот пейзаж вы как бы роднились с ним, сближались духовно, душевно, становились его невольным спутником, сопереживателем. Невольно пушкинские строки начинали твердиться вами, не потому ли, что они впервые возникли, возможно, на этой тропе.
   И что же там сделали? Надо ведь подъезжать туристам в многочисленных автобусах к объектам осмотра. Надо подъезжать в такое место, от которого одинаково близко было бы и до Михайловского и до Тригорского. Если же подвести дорогу, так сказать, на задворки этих двух сел, так, чтобы ее не было видно, то пришлось бы подводить две дороги, а это лишних пять километров бетонного полотна. Вы уж понимаете, дорогой читатель, какое нашли решение устроители заповедника, жуткая догадка уже зародилась в вашем мозгу, хотя вы отказываетесь в нее поверить и надеетесь, что действительность все же не так страшна. Но вы правы. Бетонную дорогу врезали как раз в низине между Михайловским и Тригорским. Мало дороги, устроили там еще несколько бетонированных площадок для стоянки автобусов. Теперь, выходя на край Михайловского холма, вы видите не лирическую дорогу Пушкина, не красивую и чистую долину, а нечто вроде гаража, автобазы. Долина уж не приглашает вас прогуляться, пройти по ней до Тригорского. Напротив, всем хочется отвернуться, поскорее уйти, чтобы не смотреть на обезображенную долину.
   Широко известный директор Пушкинского заповедника С. С. Гейченко, действительно много сделавший для благоустройства пушкинских мест и для их популяризации, но, однако, допустивший оплошность, о которой сейчас шла речь, согласился со мной.
   – Да, поторопились. Захлестнула нас туристская волна. Ну ничего, потомки когда нибудь, в более спокойной обстановке, поправят.
   Признаюсь, что больше всего меня в этой истории удивила возможность подобного обращения с заповедником. В самом деле, если местность объявлена заповедником, то есть должна сохраняться в первозданном виде, как можно портить ее бетонированной дорогой и площадками? (Да еще ободрали бульдозерами всю землю, когда делали насыпь для дороги.) Если же позволительно строить дорогу и площадки, то почему местность называется заповедником?
   Рассуждая таким образом (даже останавливались, а я пытался нарисовать Станиславу схематические рисунки Михайловского, и как могла бы идти там дорога, и как она пролегла сейчас), мы въехали в блоковские холмы, которые, надо надеяться, тоже когда нибудь будут узаконены государством как заповедник, наподобие пушкинских, тургеневских, лермонтовских, некрасовких, толстовских, тютчевских, чеховских мест.
   Станислав знал тут все «точки обзора». Иногда мы сворачивали с Таракановского шоссе, уезжали в сторону на километр другой, поднимались на холм, выходили из машины и с высокого места обозревали холмы на противоположной стороне долины.
   Стоя на высоком холме около деревни Сергеево и глядя на противоположный высокий холм, где расположено село Новое, мы, во первых, сожалели, само собой разумеется, что не украшает теперь этот холм старинная церковка (хорошо видна была нам площадка на склоне холма, где раньше стояла церковь), а во вторых, явственно представляли себе, как будет выглядеть пейзаж, если поднимутся там из за деревьев четыре девятиэтажных серобетонных корпуса санатория – есть проект. Будто нельзя построить несколько двухэтажных, трехэтажных зданий, в которых жить, кстати сказать, удобнее, чем в высотных башнях.
   В самом Шахматове мы не увидели ничего нового, да и не рассчитывали увидеть. Мы пришли туда просто так, бросить еще один взгляд на остатки этой сирени, на остатки этого шиповника, пройти по тропе. По очереди поднялись на камень и продекламировали пустой широкой поляне:
   Станислав «Осеннюю любовь» («Когда в листве, сырой и ржавой…»), а я вступление к поэме «Возмездие». Постояли на месте бывшего дома.
   Между прочим, место высокое, а таволга, как известно, растет по низинам, по оврагам, по берегам речек, где посырее. Значит, таволга, которая встречается в Шахматове, среди крапивы, бурьяна, кустов, – это таволга, разводимая некогда Блоком и даже упоминавшаяся в его записной книжке. Таволга и сахалинская гречка уцелели, выжили, прозябают среди теперешней крапивы, мальв же я не видел там ни одной, а тем более филадельфусов.
   Поехали в Боблово. Но в Боблове, если брать не деревню, а менделеевскую усадьбу, тоже ничего нет. Деревня то существует пока, но перемены коснулись и деревни. Часть людей разъехалась в города, дома поредели, уцелевшие дома изменились кое в чем: терраски по моде времени, шифер на крышах, телевизионные антенны…
   Повезло же, однако, в свое время бобловским мужикам – такое место досталось для жительства! Не напрасно Дмитрий Иванович Менделеев как встал на этом холме, так и не захотел больше с него уходить. Высота, широта, даль, дымка лесов, синева небес, белизна облаков, вокруг цветущие травы по брюхо лошади, тишина, душистая тишина – царское место.
   Менделеевский дом стоял на отшибе от деревни, и никто не мог нам точно показать, где он стоял. Мы нашли на открытом взлобье, на самой что ни на есть видовой точке, крапиву и ямы от каких то прежних строений, и можно было предположить, что тут и был дом, однако местные жители почему то отсылали нас в глубину парка, одичавшего теперь. Но ведь известно, что из окон дома открывались обширные виды, не загораживаемые деревьями. В этом то и состояла главная прелесть усадьбы.
   Как ни странно, сохранился знаменитый сарай, в котором устраивались домашние менделеево бекетово блоковские спектакли, в котором Офелия блистала в плаще распущенных волос и с охапкой цветов в руках, а Гамлет декламировал свой трагический монолог.
   Сарай очень длинный, приземистый, прогнувшийся в хребте, покрытый осиновой дранкой, почерневший от дождей и ветров той же самой, казалось, чернотой, какой покрывается со временем старинное серебро. Совхоз никак не использует теперь этот сарай, но не было в нем и чисто, разметено. Невысокими кучами бугрилось на земляном полу оставленное здесь много лет назад, сначала сопревшее, проросшее, а потом слежавшееся до каменной твердости зерно. Гниль, Мрак. Пустота. Запустение. Большая птица бесшумно скользнула над нами и вылетела в проем, где раньше были ворота. Только секундой позже я сообразил, что это вылетела из сарая сова, которая пряталась здесь от дневного света и которая никак не могла ожидать, что в этих стенах опять появятся люди…[12]