Идем по жнивью, не спеша,
С тобою, друг мой скромный,
И изливается душа,
Как в сельской церкви темной.
 
   Вот это уж точно – Шахматово, и церковь – несомненно, Таракановская церковь, фотографию которой мне недавно прислали.
   Петербургские (теперь ленинградские, разумеется) блоковеды как бы противостоят московской, если можно так сказать, школе, возглавляемой дотошным, тонким и неутомимым исследователем Блока Станиславом Лесневским. Его двухтомное исследование «Московская земля в жизни Александра Блока» будет, несомненно, представлять большой интерес, и мы с нетерпением ждем его издания.
   Однако сами мы не делим Блока на составные части, хотя и сознаем, что Шахматово было российской земной купелью поэта, так что, возможно, здесь, под влиянием прекрасной природы, произошел в его душе тот сдвиг, в результате которого (из под сдвинувшегося пласта) и забил чистейший и обильный родник поэзии.
   Но успокоимся, это вовсе было не то Шахматово, каким оно предстает перед нами в описании добросовестнейшей Марии Андреевны Бекетовой. У нее хоть и есть в «Семейной хронике» глава под названием «Шахматовские прогулки», получается все же небольшой замкнутый мирок: усадьба, дом да сад, службы, да Подсолнечная дорога как необходимость, да окрестные деревеньки как данность в удачной отдаленности от усадьбы.
   Меньше всего для Блока Шахматово ограничивается усадьбой. В доме он жил в узком смысле этого слова: ел, спал, писал стихи, письма, сажал деревья, розы, косил, стучал молотком, пилил, вырубал деревья. Обиталищем же его души было – назовем его так – Большое Шахматово, то есть Шахматово со всем его окрестностным ландшафтом от села Подсолнечного до Рогачева, от Боблова до Тараканова, от Руновского камня до аладьинской высоты, от горизонта до горизонта.
   Мария Андреевна могла жить в мире одной плакучей березы и развесистой рябины, старых лип да куртин шиповника; Блок жил в мире Лутосни, лесных болот, дорог и тропинок, косогоров и круч, бурьянов, зарослей иван чая, далеких ночных огоньков на верховом пути, яркого взора крестьянки из под узорчатого платка на дневной дороге.
   Ведь когда белые изобильные туманы вечером поднимались от Лутосни, расползались, заполняя собой, как озером, все низины между лесистыми холмами, и плыла над этими туманами красноватая луна, когда странно было бы теткам Блока оказаться за пределами уютного дома, а тем более усадьбы, именно тогда молодой, сильный, красивый Блок, возвращаясь просто с прогулки, а позже из Боблова, мог оказаться в одиночестве в лесных затуманенных дебрях.
 
В сыром ночном тумане
Все лес, да лес, да лес…
В глухом сыром бурьяна
Огонь блеснул – исчез…
Опять блеснул в тумане,
И показалось мне:
Изба, окно, герани
Алеют на окне…
В сыром ночном тумане
На красный блеск огня,
На алые герани
Направил я коня…
 
   Марии Андреевне такое и во сне бы не приснилось. Прогуляться до Праслова леса межой овсяного поля в летнем широком платье под ярким зонтиком, неспешно нарвать букет полевых цветов – это по части тетушек. Но чтобы в ночном тумане да бурьяне, в сыром лесу, доверяясь только инстинкту коня среди болотистых мест…
 
   Впервые пределы усадьбы раздвинулись для Блока с помощью деда – Андрея Николаевича Бекетова. Прекрасный ботаник, он таскал мальчика по лесам и болотам, по холмам и ручьям. Они собирали цветы, растения, но уже не для букета, а для познания мира. Тотчас следовали русские и латинские названия растения, его принадлежность к виду, семейству, классу. Элемент игры состоял в том, чтобы найти растение, которого до сих пор не было обнаружено в этих подмосковных местах. Поддаваясь ли правилам игры, на самом ли деле обнаруживая редкостные виды, но свидетельствует сам Блок:
   «Мы часами бродили с ним по лугам, болотам и дебрям; иногда делали десятки верст, заблудившись в лесу; выкапывали с корнями травы и злаки для ботанической коллекции, при этом он называл растения и, определяя их, учил меня начаткам ботаники, так что я помню и теперь много ботанических названий. Помню, как мы радовались, когда нашли особенный цветок ранней грушовки[6], вида, неизвестного московской флоре, и мельчайший низкорослый папоротник; этот папоротник я до сих пор ищу на той самой горе, но так и не нахожу, – очевидно, он засеялся случайно и потом выродился».
   В очень краткой автобиографии уделять такое количество слов этим ранним походам с дедом – значит придавать им большое значение. Известно, что ничем конкретным не заинтересованный взгляд скользит по природе и по ее красотам поверхностно, как бы не проникая за некую оболочку, вглубь, внутрь. При конкретном же интересе, пусть и пустяков (собирание гербария, коллекционирование бабочек, птичьих яиц, поиски целебных трав, рыбная ловля), скользящий взгляд становится проникающим и перед человеком открывается неведомый доселе мир. Это можно сравнить с простым любованием морем, когда взгляд пловца скользит по его поверхности, и с удивительным преображением моря, когда в ту же секунду тот же пловец через стекло маски взглядывает в просвеченную солнцем, мерцающую синевой, переходящую в мрак глубины пучину, где каждая водоросль, каждая рыбка, каждый камешек на дне создают вместе фантастический и очаровательный пейзаж.
   Кругами, все более удаляясь от дома и сада, осваивал Блок окрестные поля и леса. Многочисленные холмы позволяли взглядывать на землю под разными многочисленными ракурсами, так что все новые и новые виды открывались перед восхищенной душой.
   Была некая точка (на горе против деревни Новой?), с которой одновременно человек видел двадцать беленьких церковок и колоколенок, расставленных в темной зелени холмов и долин. Можно ли вообразить предвечерний час, когда они все звонили? Можно ли вообразить их в золоте осени? В ранней изумрудной зелени весны?
   Плоскости холмов под разными углами подставлены свету. Иные ярко освещены, иные полузатенены, иные совсем в тени. Все это усложняет ландшафт, делает его симфонически сложным (при участии облаков, туч, просветов в небе, мечеобразных лучей, бьющих из этих просветов, ветра, треплющего листву), тревожным и могучим, почти как музыка. Или почти как блоковские стихи.
 
Выхожу я в путь, открытый взорам,
Ветер гнет упругие кусты,
Битый камень лег по косогорам,
Желтой глины скудные пласты.
 
 
Разгулялась осень в мокрых долах,
Обнажила кладбища земля,
Но густых рябин в проезжих селах
Красный цвет зареет издали.
. . . . . . . . . . . . .
 
 
Много нас, свободных, юных, статных –
Умирает, не любя:
Приюти ты в далях необъятных!
Как и жить и плакать без тебя?
Когда в листве сырой и ржавой
Рябины заалеет гроздь, –
Когда палач рукой костлявой
Вобьет в ладонь последний гвоздь, –
 
 
Когда над рябью рек свинцовой,
В сырой и серой высоте,
Пред ликом родины суровой
Я закачаюсь на кресте…
 
* * *
   Таково Шахматово поэта Блока.
   Интересен взгляд на Шахматово и на Блока в нем другого русского поэта и друга Блока – Андрея Белого. Летом 1904 года он приезжал в Шахматово; надо сказать, впрочем, что он воспринял это место не первозданно, а под несомненным влиянием блоковских стихов, он воспринял его, я бы не побоялся сказать, – литературно.
   «Мистическое настроение окрестностей Шахматова таково, что здесь чувствуется как бы борьба, исключительность, напряженность, чувствуется, что зори здесь вырисовываются иные среди зубчатых вершин лесных гор, чувствуется, что и сами леса, полные болот и болотных окон, куда можно провалиться и погибнуть безвозвратно, населены всякой нечистью («болотными попиками и бесенятами»). По вечерам «маячит» Невидимка, но просияет заря, и она лучом ясного цвета отражает лесную болотную двойственность. Я описываю стиль окрестностей Шахматова, потому что они так ясно, четко, реалистично отражены творчеством А. А. Пейзажи большинства его стихотворений («Стихов о Прекрасной Даме» и «Нечаянной радости») шахматовские…
   …Помнится лишь, что, подъезжая к Шахматову и отмечая связь пейзажей с пейзажами стихотворений А. А., мы с А. С. Петровским впали в романтическое настроение…
   …В таком настроении мы вплотную приближались к Шахматову, усадьба которого, строения и службы вырастают почти незаметно, как бы из леса, укрытые деревьями… Бричка въехала во двор, и мы очутились у крыльца деревянного, серого цвета, одноэтажного домика с мезонинной надстройкой в виде двух комнат второго этажа, в которой мы с А. А. жили потом.
   Помнится мне, что впечатление от комнат, куда мы попали, было уютное, светлое. Обстановка комнат располагала к уюту; обстановка столь мне известных и столь мною любимых небольших домов, где все веяло и скромностью старой дворянской культуры и быта, и вместе с тем безбытностью: чувствовалось во всем, что из этих стен, вполне «стен», т. е. граней сословных и временных, есть также межи в «золотое бездорожье» нового времени – не было ничего специфически старого, портретов предков, мебели и т. д., создающих душность и унылость многих помещичьих усадеб, но не было ничего и от «разночинца» – интеллектуальность во всем и блестящая чистота…
   …Мы вышли на террасу в сад, расположенный на горе с крытыми дорожками, переходящими чуть ли не в лесные тропинки (лес окружал усадьбу), прошлись по саду и вышли в поле, где издали увидели возвращавшихся с прогулки А. А. и Л. Д. Помню, что образ их мне рельефно запечатлелся: в солнечном дне, среди цветов, Л. Д. в широком стройном розовом платье капоте, особенно ей шедшем, и с большим зонтиком в руках, молодая, розовая, сильная, с волосами, отливающими в золото, и с рукой, поднятой к глазам (старающаяся, очевидно, нас разглядеть), напомнила мне Флору, или розовую Атмосферу, – что то было в ее облике от строчек А. А. «Зацветающий сон» и «Золотистые пряди на лбу»… и от стихотворения «Вечереющий сумрак, поверь». А. А., шедший рядом с ней, высокий, статный, широкоплечий, загорелый, кажется, без шапки, поздоровевший в деревне, в сапогах, в хорошо сшитой просторной русской белой рубашке, расшитой руками матери (узор, кажется, белые лебеди по красной кайме), напоминал того сказочного царевича, о котором вещали сказки. «Царевич с Царевной», – вот что срывалось невольно с души. Эта солнечная пара среди цветов полевых так запомнилась мне.
   …В А. А. чувствовалась здесь опять таки (как не раз мною чувствовалось при разных обстоятельствах) не романтичность, а связанность с Землей, с пенатами здешних мест. Сразу было видно, что в этом поле, саду, лесе он рос и что природный пейзаж – лишь продолжение его комнат, что шахматовские поля и закаты – вот подлинные стены его рабочего кабинета, а великолепные кусты никогда мною не виданного ярко пунцового шиповника с золотой сердцевиной, на фоне которого теперь вырисовывалась молодая и крепкая эта пара, – вот подлинная стилистическая рама его благоухающих строчек – в розово золотой воздух душевной атмосферы, мною подслушанной еще в Москве, теперь врывались пряные запахи шахматовских цветов и лучи июльского теплого солнышка, – «запевая, сгорая, взошла на крыльцо», это написанное им тут, казалось мне, всегда тут всходит…
   …Я смотрел за окно над деревьями скатывающегося вниз под угол сада, на горизонт уже нежно голубого неба с чуть золотистыми пепельными облаками, – там вспыхивали зарницы в «Золотистых перьях тучек танец нежных вечерниц». Словом, первый день нашего шахматовского пребывания прошел так, как если бы это было чтение «Стихотворения о Прекрасной Даме», а вся вереница дней в Шахматове была циклом Блоковских стихотворений».
   Да, восприятие Шахматова Андреем Белым, если судить по этим воспоминаниям, – литературно, вторично через стихи Блока. Но Блока самого, то есть его поэзию, конечно, Андрей Белый воспринимал односторонне со своей символической колокольни. Разве же пафос блоковской поэзии в этих «зацветающих снах», «вечереющих сумерках», «золотистых прядях на лбу»? Выходит у Белого Блок этаким певцом роз и грез, усадебного уюта, благоухающих строчек, розово золотого воздуха душевной атмосферы, в который врываются будто бы пряные запахи шахматовских цветов.
   Правда, это еще 1904 год. Не написаны еще «Осенняя воля», «Старость мертвая бродит вокруг…», «Девушка пела в церковном хоре…», «В лапах косматых и страшных…» – все это будет написано годом позже, летом 1905 года. Тем более не написан весь цикл «Родина», «Куликово поле» с Непрядвой не вошли еще в поэзию Блока, поэтому, может быть, не так уж не прав Андрей Белый. Мы то теперь воспринимаем Блока целиком, как явление, с его высотой, с его «потолком», как говорят авиаторы, всю широту его творчества, а тогда он только еще начинался и даже приблизительно не сказал своего главного слова.
   Но все же можно было уже и тогда если не увидеть, то почувствовать, что Блок вовсе не певец розово золотого воздуха, но что он, напротив, поэт неуюта, ветра, свистящего в голых прутьях, тяжелых надвигающихся туч, осенних кладбищ, глинистых косогоров, кровавых закатов, тревожного крика лебедей, – что он, короче говоря, поэт и пророк близкой гибели.
   В то же время он и поэт жизнелюбия, но отнюдь не по А. Белому, а жизнелюбия яркого, деятельного, энергичного, жизнелюбия с топором в руке, с косой, верхом на коне, жизнелюбия с ослепительной улыбкой, с лицом, обращенным навстречу ветру. «Слышу колокол. В поле весна. Ты открыла веселые окна…», «Встану я в утро туманное, Солнце ударит в лицо, Ты ли, подруга желанная, Всходишь ко мне на крыльцо? Настежь ворота тяжелые! Ветром пахнуло в окно! Песни такие веселые Не раздавались давно!», «Разлетясь по всему небосклону, огнекрасная туча идет…», «Он занесен – сей жезл железный – над нашей головой. И мы…», «Прискакала дикой степью на вспененном скакуне», «Долго ль будешь лязгать цепью? Выходи плясать ко мне!»… Где же тут, спрашивается, розово золотая атмосфера с пряными запахами?
   Да и что такое Шахматово как цикл стихотворений Александра Блока? Шахматово, как нас учили в школе, не более чем объективная реальность. Один напишет на основе этой реальности такие стихи, а другой – такие. Тем более что у нас есть пример для сопоставления – нарочно не придумаешь. Екатерина Андреевна Бекетова (Краснова), как известно, писала стихи и даже издала их сборником, который удостоился почетного приза Академии наук. Так вот, все стихи Екатерины Андреевны навеяны Шахматовом.
   И что же, в ее стихах чувствуется «мистическое настроение окрестностей»? Чувствуется «как бы борьба, исключительность, напряженность»? Что «зори здесь вырисовываются иные среди зубчатых вершин лесных гор», что «по вечерам «маячит» Невидимка, но просияет заря…» И так далее?
   О, нет! Это обыкновенные милые стихи культурной женщины девятнадцатого века, интеллигентки, барышни, я бы сказал, Значит, одно из двух: либо мистические настроения существовали в душе Блока и они то окрашивали пейзажи в стихах особыми красками, освещали особенным светом, либо эти настроения жили в Андрее Белом, который под влиянием их по особенному прочитывал стихи Блока, видя там то, чего не было.
   На стихи Екатерины Андреевны стоит взглянуть еще и затем, чтобы увидеть, как из одних и тех же струн персты дилетанта вызывают просто милые звуки и как эти же струны рокочут и гремят под могучей рукой вдохновенного и гениального мастера.
   Самое известное стихотворение Екатерины Андреевны известно уже потому, что Рахманинов написал на него музыку и оно существует теперь в виде романса под названием «Сирень». Сирень эта, оказывается, шахматовская.
 
Поутру, на заре,
По росистой траве
Я пойду свежим утром дышать,
 
 
И в душистую тень,
Где теснится сирень,
Я пойду свое счастье искать…
 
 
В жизни счастье одно
Мне найти суждено
И то счастье в сирени живет;
 
 
На зеленых ветвях,
На душистых кистях
Мое бедное счастье цветет.
 
   Не правда ли, мило? Есть стихи о шахматовских соловьях. Даем отрывок:
 
Вечерами, цветистой весной
Соловей прилетает в наш сад,
Где, сливаясь с прохладой ночной,
От сирени стоит аромат.
 
 
В теплый воздух, душистый и ясный,
В сад тихонько окно отвори, –
Ты услышишь, как он, сладкогласный,
Пропоет от зари до зари.
 
 
И увидишь, как на небе чистом
Новый месяц, сияя, горит,
И как яблонь в уборе душистом
Убеленная цветом стоит…
 
   Поэзия тихих, укромных дворянских усадеб. «Отвори потихоньку калитку…», «Отцвели уж давно хризантемы в саду…», «Осень. Осыпается весь наш бедный сад…», «Смотря на луч пурпурного заката…» Все это стихи одного и того же порядка – чуть лучше, чуть хуже, чем у Екатерины Андреевны Бекетовой.
 
Вчера еще лес опустелый
Прощался печально со мной,
Роняя свой лист пожелтелый
До радостной встречи с весной.
 
 
Мне листья весь путь устилали
Беззвучным дождем золотым,
И тихо деревья шептали,
Чтоб я возвращалася к ним.
 
 
Расстаться нам было так трудно,
Вдруг с неба, с далеких полей
Так звучно, так грустно, так чудно
Раздался призыв журавлей…
 
   Согласен, что читательским вниманием немного злоупотреблено, но ведь – родная тетка Блока! Тот же генетический код, через этот этап пробирался эстафетный огонек поэтического дарования из тьмы предыдущих поколений, как пробирается огонек по бикфордову шнуру, и добежал и озарил ослепительным взрывом не только шахматовские окрестности, но и все отечественные пределы.
   Впрочем, справедливости ради надо сказать, что одно стихотворение Екатерины Андреевны (я перелистал весь ее сборник, библиографическую редкость, которому не грозит переиздание в обозримом будущем) построено на подлинной поэтической мысли, так что, если бы не знать заранее, могло бы сойти за неизвестное, чудесным образом найденное в архивах стихотворение ну, скажем, Тютчева. Я думаю, вполне бы сошло.
 
На бледном золоте заката
Чернел стеной зубчатый лес.
И, синей дымкою объято,
Сливаясь с куполом небес,
 
 
Во все концы струилось море
Уж дозревающих полей,
И волновалось на просторе
В сияньи гаснущих лучей.
 
 
Закат потух… Но свет нетленный
Уж на земле теперь сиял,
И, на полях запечатленный,
Вечерний сумрак озарял.
 
 
И с вышины смотрело небо,
Одевшись мантией ночной,
Как волны золотого хлеба
Вносили свет во мрак земной.
 
   Видит бог, что я выписал это стихотворение справедливости ради и в ущерб изложению материала. Ведь мне теперь – чем резче был бы контраст между стихами Екатерины Андреевны и ее племянника, тем выгоднее, потому что именно на контрасте строится эта часть очерка. Но будем надеяться, что еще не забыты читателем ни соловьи Екатерины Андреевны, ни ее сирень, ни основной тон и уровень ее поэзии.
   И вот – тот же источник вдохновенья, те же как будто струны, тот же клевер даже, а звук другой:
 
Погружался я в море клевера
Окруженный сказками пчел,
Но ветер, зовущий с севера,
Мое детское сердце нашел…
 
   Вся загадка поэзии в том и состоит (и весь ее смысл, ее значение), что одни и те же слова и про то же самое вдруг перегруппировываются, перестраиваются в иные ряды и оборачиваются другим качеством. Так одинаковые кирпичи, будучи перегруппированы, вместо идиллического домика в зелени оборачиваются мрачной башней на скале или аккордом готического собора.
 
Есть в напевах твоих сокровенных
Роковая о гибели весть.
Есть проклятье заветов священных,
Поругание счастия есть.
 
 
И такая влекущая сила,
Что готов я твердить за молвой.
Будто ангелов ты низводила,
Соблазняя своей красотой…
. . . . . . . . . . . .
 
 
Я хотел, чтоб мы были врагами,
Так за что ж подарила мне ты
Луг с цветами и твердь со звездами –
Все проклятье своей красоты?
 
   Ну, ладно. Допустим, здесь слишком могуч обобщающий момент и все стихотворение написано, в общем то, на отвлеченную тему, о Музе. Возьмем конкретное шахматовское стихотворение и задумаемся, можно ли измерить расстояние от него до обычных пейзажных строк, населенных гвоздиками, земляниками и многоцветными огнями.
 
Старость мертвая бродит вокруг,
В зеленях утонула дорожка,
Я пилю наверху полукруг –
Я пилю слуховое окошко.
 
 
Чую дали – и капли смолы
Проступают в сосновые жилки,
Прорываются визги пилы,
И летят золотые опилки.
 
 
Вот последний свистящий раскол –
И дощечка летит в неизвестность…
В остром запахе тающих смол
Предо мной распахнулась окрестность…
 
   Только по недоразумению считался сначала Блок поэтом символистом, только сами символисты с их вялой и, в общем то, – не побоюсь сказать – занудной поэтикой хотели бы считать его своим. Блок же был просто мастером, умеющим выстраивать слова в певучие (как только у Блока могли они петь) строки, а эти строки в певучие же, но и в железные своей организованностью и целенаправленностью строфы.
   Не помню уж кто, побывав в блоковской квартире, в его кабинете, и ожидая увидеть там этакий богемный, символистический хаос или хотя бы беспорядок, был поражен образцовым до педантичности порядком и на рабочем столе и вокруг него, скрупулезной чистотой и почти келейной аскетической строгостью.
   Блоку прекрасно удавались запевки стихотворений, первые строки, что, между прочим, перенял у него первейший его ученик Сергей Есенин, связь которого с поэзией Блока не изучена и гораздо глубже, чем можно предположить на поверхностный взгляд. С запевом того или иного блоковского стихотворения можно ходить целый день – твердя, наслаждаясь и радуясь.
 
Май жестокий с белыми ночами!
Вечный стук в ворота: выходи!
* * *
Ты отошла, и я пустыне
К песку горячему приник.
* * *
Перехожу от казни к казни
Широкой полосой огня.
* * *
Я – тварь дрожащая. Лучами
Озарены, коснеют сны.
* * *
Что же ты потупилась, в смущеньи,
Погляди как прежде на меня,
* * *
Никто не скажет: я безумен,
Поклон мой низок, лик мой строг.
* * *
Я неверную встретил у входа:
Уронила платок – и одна.
* * *
Все, что минутно, все, что бренно,
Похоронила ты в веках.
* * *
О, весна без конца и без краю –
Без конца и без краю мечта!
 
   Предоставляем читателям взглянуть на блоковские стихи с этой точки зрения. Разумеется, после беглого пролистывания не каждый, может быть, окажется во власти музыки, не каждого подхватит светлая волна, но и то, по прошествии нескольких дней, внезапно и неожиданно, как бы ни с того ни с сего вдруг зазвучит в душе среди суетливых дневных забот:
 
Приближается звук.
И, покорна щемящему звуку,
Молодеет душа.
 
   Но мы увлеклись. Не поэзия Блока, не само его творчество у нас теперь на предмете, но в первую очередь Шахматово.
   Блок написал в Шахматове около трехсот стихотворений, не считая писем, дневников, заметок в записных книжках, статей. Но было упрощенно и как то даже не профессионально делить стихи поэта на шахматовские и не шахматовские по существу. Только очень уж несведущие, очень уж далекие от литературного ремесла (как модно стало теперь говорить у писателей, но все таки – искусства, искусства! ) люди склонны думать, что если писатель приехал в Рязань и поселился там на лето где нибудь в рязанской деревне, значит, он сейчас непременно начнет писать о Рязани, а писатель между тем пишет о прошлогодних впечатлениях от поездки в Сибирь. Или вообще о Кельнском соборе. Например, стихотворение Блока «К Музе», из которого было приведено несколько строф, по духу шахматовское (луг с цветами), однако помечено концом декабря 1912 года, когда Блока в Шахматове быть не могло. Уже говорилось, что стихотворение «На поле Куликовом», хотя и написано в Шахматове, отнюдь не навеяно шахматовским ландшафтом. Все оно степное, ковыльное, полынное, словоополкуигоревское. В Таракановской ли церкви «девушка пела в церковном хоре»? Помечено августом 1905 года. Скорее всего, в Таракановской. Станислав Лесневский при мне настойчиво выспрашивал у местных жителей, не было ли в Таракановской церкви над иконостасом деревянного скульптурного ангелочка, херувимчика, имея в виду последние строки стихотворения («…и только высоко, у царских врат, причастный тайнам, – плакал ребенок о том, что никто не придет назад»), Но разве не могло быть, что это написано по воспоминаниям о пережитом впечатлении? Или от слияния двух впечатлений: старого и свежего? Конечно, Блок очень часто реалистичен в своих стиха, очень часто его стихи представляют собой поэтический дневник, непрерывный, подробный, иногда по два три стихотворения в день. Но все же фиксировал поэт не столько внешнее событие, сколько движение души, пусть и порожденное внешним событием, причем внешнее событие не всегда может быть угадано и расшифровано при чтении стихотворения. Говорят, что «Девушка пела в церковном хоре…» написано в те дни, когда Блок переживал скорбную весть о гибели русских моряков в Цусимском проливе. Что из того? Стихотворение своей широтой и глубиной, своим обобщающим моментом выходит далеко за рамки конкретного события, если даже оно большая национальная трагедия.