Строго говоря, только самим Бекетовым хотелось называть, по дворянским традициям, Шахматово именьем, помещичьей усадьбой, сельцом. Скорее, это просто дача, летний дом с толикой угодной земли.
   Конечно, кое какое хозяйство завести можно. Ну там, несколько коров, лошадей; посеять овсеца, ржицы, клевера. Думается, хозяйственное значение трех десятин клевера было ничтожно по сравнению с тем, что оно, клеверное поле, показалось однажды очарованному ребенку клеверным морем со сказками золотистых пчел.
   Бекетовы – Блоки были не помещики, а интеллигенты труженики.
   Андрей Николаевич – профессор, ректор Петербургского университета, основатель Бестужевских курсов, учитель Тимирязева, будущего ученого. О жене профессора, то есть о своей бабке, Блок пишет так:
   «Жена деда, моя бабушка Елизавета Григорьевна, – дочь известного путешественника и исследователя Средней Азии, Григория Силыча Корелина. (опять же не тунеядца. – В. С. ). Она всю жизнь работала над компиляциями и переводами научных и художественных произведений; список ее трудов громаден, последние годы она делала до 200 печатных листов в год… Она была очень начитана и владела несколькими языками… ею переведены многие сочинения Бокля, Брэма, Дарвина, Гексли, Мура (поэма «Лалла Рук»), Бичер Стоу, Гольдсмита, Стэнли, Теккерея, Диккенса, В. Скотта, Брэт Гарта, Жорж Занд, Бальзака, В. Гюго, Флобера, Мопассана, Руссо, Лессажа. Этот список авторов далеко не полный… Оплата трудов всегда была ничтожна. Теперь эти сотни тысяч томов разошлись в дешевых изданиях, а знакомый с антикварными ценами знает, как дороги теперь хотя бы так называемые 144 тома (изд. г. Пантелеева), в которых помещены многие переводы Е. Г. Бекетовой и ее дочерей. Характерная страница в истории русского просвещения. Она знала лично многих наших писателей, встречалась с Гоголем, братьями Достоевскими, Ап. Григорьевым, Толстым, Полонским, Майковым… Я берегу тот экземпляр английского романа, который собственноручно дал ей для перевода Ф. М. Достоевский, перевод этот печатался во «Времени».
   …От дедов унаследовали любовь к литературе и незапятнанное понятие о ее высоком назначении их дочери – моя мать и ее две сестры. Все три переводили с иностранных языков. Известностью пользовалась старшая – Екатерина Андреевна (по мужу Краснова). Ей принадлежат изданные уже после ее смерти две самостоятельные книги рассказов и стихотворений (последняя книга удостоена почетного приза Академии Наук). Оригинальная повесть ее «Не судьба» печаталась в «Вестнике Европы». Переводила она с французского (Монтескье, Бернанден де Сен Пьер), испанского (Эспронседа, Бэкер, Перес Гальдос), переделывала английские повести для детей (Стивенсон, Хаггарт; издано у Суворина в «дешевой библиотеке»).
   Моя мать Александра Андреевна… переводила и переводит с французского – стихами и прозой (Бальзак, В. Гюго, Флобер, Золя, Мюссе, Додэ, Бодлер, Верлен, Ришпэн).
   Мария Андреевна Бекетова переводила и переводит с польского (Сенкевич и мн. др.), немецкого (Гофман), французского (Бальзак, Мюссе). Ей принадлежат популярные переделки (Жюль Верн, Сильвио Пеллико), биографии (Андерсен), монографии для народа (Голландия, История Англии и др.). «Кармозина» Мюссе была не так давно представлена в театре для рабочих в ее переводе».
   Был ли тружеником сам Блок, составивший целую эпоху в русской поэзии и оставивший после себя многотомное собрание сочинений, – не надо и говорить.
   Теперь если и переведет иная московская литераторша один два романа или две три повести, она скорее подает заявление в Союз писателей, в секцию переводчиков, а также в члены Литфонда, и ее принимают, и никто ее не будет считать (и правильно, может быть) бездельницей, а тем более эксплуататоршей и совесть ее при удостоверении Союза писателей будет всегда чиста.
   А эти труженики, великие, я бы сказал, труженики на ниве российского просвещения, переживали и мучились совестью, поскольку рядом с ними крестьяне из ближайших деревень гребли сено, пахали землю и возили снопы.
   Как чрезвычайное событие запечатлен в семейной хронике эпизод, который послужил толчком для Блока к написанию заметок «Ни сны, ни явь». Я говорю про толчок, потому что в заметках все переросло в символ. Да и было то всего… Впрочем, слово Марии Андреевне Бекетовой («Семейная хроника»): «Никогда не забуду, как однажды мы обедали на балконе в хороший летний день. Это было время сенокоса. Весь сад был скошен, и пришли мужики и бабы убирать сено совсем близко от нас. Я испытала в эту минуту чувство жгучего стыда за наш большой и вкусный стол, прислугу и всю нашу обстановку… Эти люди, целый день работавшие на нас за гроши…»
   Объяснимся, что своих крестьян, «мужиков», у Бекетовых не было. Да и ни у кого их уж в это время не было. Крепостное право отменено задолго до покупки профессором Бекетовым Шахматова с землей. Можно было только нанять крестьян на работу, а те могли согласиться, а могли и не согласиться. Оплата была по договоренности. Цены на разные виды работ были, должно быть, устоявшиеся, определенные. Они были, вероятно, невысоки – скажем, полтинник в день на человека, но ведь двадцать пять рублей – это уже корова. И вот эти люди, эти женщины, переводившие по двести печатных листов в год, застыдились того, что сгребающие сено крестьяне застали их во время обеда на балконе! Мог оказаться за столом и бобловский сосед Дмитрий Иванович Менделеев. Что же, и он бездельник и дармоед? Мог оказаться и отчим Блока полковник Кублицкий Пиоттух. Так ведь, хоть и не открыватель периодической таблицы – командир бригады. Разве легкое дело?
   Однако вернемся к Шахматову. Мария Андреевна Бекетова:
   «Это небольшое поместье, находящееся в Клинском уезде Московской губернии, отец купил в семидесятых годах прошлого столетия. Местность, где оно расположено, одна из живописнейших в средней России. Здесь проходит так называемая Алаунская возвышенность. Вся страна холмистая и лесная. С высоких точек открываются бесконечные дали. Шахматово привлекло отца именно красотой дальних видов, прелестью места и окрестностей, а также уютностью вполне приспособленной для житья усадьбы. Старый дом с мезонином был невелик, но крепок, в уютно расположенных комнатах нашлась и старинная мебель, и даже кое какая утварь. Все службы оказались в порядке, в каретном сарае стояла рессорная коляска, тройка здоровых лошадей буланой масти, коровы, куры, утки – все к услугам будущего владельца.
   Ближайшая почтовая станция Подсолнечная с большим торговым селом и земской больницей – в восемнадцати верстах от Шахматова. Ехать приходилось проселочной дорогой, частью, ближе к Шахматову, изрытой и колеистой, шедшей по великолепному казенному лесу «Праслово». Этот лес тянулся на многие версты и одной стороной примыкал к нашей земле. Помещичья усадьба… стояла на высоком холме. К дому подъезжали широким двором с округлыми куртинами шиповника. Тенистый сад со старыми липами расположен на юго востоке, по другую сторону дома. Открыв стеклянную дверь столовой, выходившей окнами в сад, и вступив на террасу, всякий поражался широтой и разнообразием вида… Перед домом песчаная площадка с цветниками, за площадкой – развесистые вековые липы и две высокие сосны составляли группу… В саду множество сирени, черемухи, белые и розовые розы, густая полукруглая гряда белых нарциссов и другая такая же гряда лиловых ирисов. Одна из боковых дорожек, осененная очень старыми березами, ведет к калитке, которая выводит в еловую аллею, круто спускающуюся к пруду. Пруд лежит в узкой долине, по которой бежит ручей, осененный огромными елями, березами, молодым ольшаником.
   Таково было это прекрасное место…»
   Выписка сделана из книги Марии Андреевны Бекетовой под названием «Александр Блок. Биографический очерк». Издано в 1922 году в издательстве «Алконост». Книга редкая и представляет большой интерес. Но у Марии Андреевны есть и другая работа, а именно «Шахматово и его обитатели», более известная блоковедам как «Семейная хроника». Эта рукопись хранится в Пушкинском доме в Ленинграде в архиве М. А. Бекетовой в блоковском фонде с пометкой: «Перебеленная рукопись с правкой неустановленного лица. 1930 год». Кто то переписал, перебелил эту рукопись, уже пользуясь новой орфографией без «ятя» и твердого знака на конце некоторых слов. Но бумага еще старая, дореволюционная, большеформатная, плотная, разлинованная розовыми и черными вертикальными линиями и горизонтальными линейками. На такой бумаге велись раньше бухгалтерские, конторские записи. Кто видел когда нибудь, знает, о чем идет речь, а кто не видел – не объяснишь.
   1930 год. Значит, уже на ладан дыша, труженица Мария Андреевна заботилась о том, чтобы рукопись сделать удобочитаемой, и какая то ленинградка из подруг помоложе или из добрых знакомых не одну неделю проскрипела перышком, перебеляя этот замечательный документ.
   Никак не могу понять, почему эта рукопись до сих пор не издана, не опубликована хотя бы в каком нибудь специальном литературоведческом журнале.
   Главы в рукописи такие: «Шахматовский обиход», «Первоначальный вид и убранство дома», «Шахматовский двор и сад», «Шахматовские прогулки», «Окрестные деревни и мужики»…
   Правда, все это еще главным образом доблоковское Шахматово, но ведь это именно та обстановка, в которой оказался Блок, когда появился на свет и когда сделался еще одним шахматовским обитателем. Так что все это «доблоковское» не вызывает у читающего никакой досады, кроме одного места, а именно описания библиотеки. Кое что могло меняться в Шахматове при Блоке, даже (в 1910 году) ремонтировался и перестраивался дом, переоборудовался флигель. Блок любил вырубать старые деревья, сажал розы, разводил цветники, все так. Но все это не принципиальные изменения, библиотека же могла измениться коренным образом. В описании Марии Андреевны она выглядит так:
   «Надо сказать, что наша обстановка и костюмы были в то время очень скромны… Зато книг было много: всегда подписывались на один или два русских журнала и на «Revue des deux mondes», отец выписывал еще научные журналы, по большей части немецкие. У него была, конечно, целая библиотека научных книг на четырех языках. Литературная библиотека отца, далеко не полная, состояла из русских классиков в стихах и прозе. Со временем она пополнялась. Был еще гетевский «Фауст» и Шекспир в русских переводах. В оригиналах были: полный Шиллер, «Фауст», «Книга песен» Гейне, почти все романы Дюма и пьесы Альфреда Мюссе. Всего не упомнишь. Повторяю, книг было много… Постепенно в Шахматове накопилась небольшая библиотека из старых журналов («Вестник Европы», «Вестник иностранной литературы», «Отечественные записки», «Северный вестник», «Revue des deux mondes» и др.), классиков, литературных сборников и бледно желтых томиков Таухница; последнее, т. е. английские романы, очень любили читать старшие сестры и мать. Все это ставилось в разных комнатах на книжных полках, так как книжных шкафов в Шахматове не было. Привозились также кое какие ноты… Сонаты Бетховена, Гайдна, Моцарта, многие песни Шуберта для пенья, некоторые вальсы и баллады Шопена, «Песни без слов» Мендельсона, оперы в фортепьянных переложениях, в том числе «Дон Жуан» Моцарта и «Фауст» Гуно. Кроме того, были еще три объемистые рукописные тетради, в которых мать еще в молодые годы, когда у нее не было денег на ноты, переписывала своим на редкость четким и твердым почерком сонаты Бетховена, многие отрывки из оперы Мейербера «Роберт – Дьявол» и других опер, всего шумановского «Манфреда» для четырех рук, множество старинных романсов и других пьес. В одной из этих книг в красном переплете были и печатные ноты: романсы Варламова, Гурилева и др…»
   Далее у Марии Андреевны идет фраза: «Все это, увы, погибло вместе со всем, что было в Шахматовском доме». Но не будем пока забегать вперед. Я думаю, если бы в годы, когда писалась «Семейная хроника», Шахматово было цело, Мария Андреевна не описывала бы его столь подробно. Утраченное вспоминается особенно ярко и болезненно.
   «Сестра Катя всегда убирала свой туалетный столик под зеркалом белой кисеей с двумя оборками по верхнему и нижнему краю, красиво расставляла разные мелочи вроде духов, пудрениц, вазочек и т. д.
   …(Кладовка) занимала не много места, приблизительно 3 кв. аршина. По стенам были полки, на которых размещались ящики с провизией: с разными кучками, пряностями… на всех были надписи. Весной их сушили на солнце, расставив на балконе. Для белой муки и сахарного песка были заказаны особые ящики. Крупчатая мука покупалась целыми мешками пудов по 5, сахарный песок пудами, так как кроме сладких блюд он нужен был и для варенья. Сахар для чая и кофе покупался целыми головами, и мать колола его по большей части собственноручно с помощью особого прибора с тяжелым ножом, ходившим на шарнире и прикрепленным к низкому ящику. Чай и кофе всегда привозили из Петербурга, остальную провизию брали на станции… Из Петербурга привозилось также лучшее прованское масло для салата… На гвоздях висели безмены… кладовая запиралась на висячий замок… Во время еды разговор был общий и очень оживленный. Говорили о разном, о домашних делах, о политике, о литературе… Шахматовский день распределялся так же как в городе: утренний чай, завтрак в час дня, обед в 6 и вечерний чай около 10, ужина не было… За чайным столом, покрытым белой скатертью, сидела… мать, облаченная в широкий капот из светлого ситца, с черной кружевной наколкой на голове, и разливала чай из большого самовара желтой меди… На столе были домашние булки, свежее сливочное масло и сливки… Отец пил чай из особой чашки, очень крепкий и сладкий с ложечкой домашнего варенья из черной смородины, которое подавалось в маленькой расписной посудине, привезенной из Троице Сергиевой Лавры… Большое значение придавалось подливе, в особенности соусам. К вареной курице с рисом, сваренным из лучшего сорта до мякоти, но непременно рассыпчатым, а не комком, подавали белый масляный соус (не иначе все это писалось в двадцатые годы! – В. С.), с лимоном, слегка поджаренной мукой; к жареному мясу часто делали соус с маринованными рыжиками (пожалуй, даже в начале двадцатых годов! – В. С.) … были в ходу такие кушанья, вроде суфле из рыбы, дичи, всегда с особыми соусами… птица резалась длинными тонкими ломтиками (не в девятнадцатом ли году все это писалось? – В. С.), а не рубилось поперек костей… Мясо резалось тонко, непременно поперек волокон… Кухарок всегда брали хороших и с большим разбором, но характерно то, что при большой гуманности и даже доброте хозяев, никому и в голову не приходило, что поздний обед в летнюю пору заставляет кухарку в жаркие дни целый день париться в кухне, да и вообще иметь мало свободного времени. Правда, при ней всегда была судомойка, так что от мытья целой груды посуды она была избавлена, но беречь судомойку тоже никто не думал. Приcлyгу отлично кормили и очень хорошо с ней обращались, но кухарка была завалена работой. Иногда было три тестяных блюда в день, например, вареники к завтраку, пирожки за обедом и сдобные булки к вечернему чаю. Горничной было гораздо легче, тем более, что прачка нанималась отдельная. И все же надо сказать, что на шахматовских хлебах и деревенском воздухе прислуга всегда поправлялась и была обыкновенно веселая. Кухарка в нашей семье считалась лицом очень важным, так как хорошей еде придавалось большое значение…
   …Обратимся к дому. Он был одноэтажный, с мезонином – в стиле среднепомещичьих усадеб 20 х или 30 х годов девятнадцатого века. Уютно и хорошо расположенный, он был построен на кирпичном фундаменте из великолепного соснового леса, с тесовой обшивкой серого цвета и железной зеленой крышей. К дому пристроена была кухня, соединенная с ним крытыми сенями… Дом состоял из семи жилых комнат – пять внизу, а две в мезонине…»
   Следует подробное описание комнат, их размеров, лестниц, площадок, печек, проходов, вешалок, окон, а также видов, открывавшихся из них, цвета обоев в разных комнатах, мебели и ее расположения, вплоть до стульев, назначения комнат и их названия. Угольная, Голубая, Красная, Белая зала, Надверная…
   «В столовой мать поставила в восточном углу большой старинный образ Божьей Матери в золоченом окладе, в других комнатах повешены были маленькие образки или крестики. Себе мать взяла по вкусу самую тенистую комнату, которую затеняли два больших серебристых тополя, стоящие у забора, сейчас за калиткой, которая шла со двора в сад. Всякий, кто шел оттуда, проходил у матери под окном… У матери был простой умывальный стол деревенской работы, покрытый клеенкой, против кровати стояло зеркало в раме красного дерева с подзеркальником… Красивый ореховый стол полированного дерева с ящиком и фигурной подставкой для ног служил письменным столом и стоял боком к окну, на котором висела старая ситцевая занавеска с букетами белых цветов, разбросанными по светло серому фону. В углу на угольнике красного дерева стоял образ Калужской Божьей Матери, перед которым горела всю ночь зеленая лампадка…»
   Конечно, все эти ясеневые шкапы, диваны, обитые ситцем, буфеты, фортепьяно, кровати, занавески, лампы, стулья, диванчики, туалетные столики, оттоманки, умывальные кувшины, комоды, зеркала, круглые столики, цветные стекла, обои – все эти подробности шахматовского быта были бы не нужны и даже излишни, если бы Мария Андреевна писала просто биографию своего племянника (их и нет в «Биографии Блока», написанной ею), но Мария Андреевна, видимо, понимала, что Шахматово осталось и существует только в ее памяти, а больше нигде. Сознание этого обострило ее память до болезненности. К тому же она понимала, возможно, и то, что пишет не занимательную беллетристику, а документ. И как хорошо, что теперь этот документ существует! Одно дело, что мы получаем из него полное представление о шахматовском доме, другое дело, что он окажется бесценным, если дело дойдет до восстановления Шахматова.
   И только ли дом! Вся усадьба, заборы, калитки, службы, околицы, клумбы, садовые растения, скотный двор, ледник, каретный сарай… И как все это расставлено, расположено, и каково на вид – все, все описала Мария Андреевна в своей хронике. Например: «Начну описание надворных построек с амбара, Он был очень правильной симметричной формы с крутой тесовой крышей красного цвета и полукруглой аркой над входной дверью. По обеим сторонам амбара были совершенно одинаковые низенькие сарайчики с покатыми крышами, сливавшимися с крышей амбара: в одном из них хранились разные инструменты и доски, в другом складывались дрова и жила цепная собака. Внутри амбара были крепкие дубовые закрома…»
   Когда читаешь шахматовскую хронику М. А. Бекетовой, хранящуюся в музейном фонде в виде рукописи, и сознаешь, что мало кто пока может ее прочитать, рождается соблазн выписывать из нее как можно больше. Но чувство меры воспитывалось в тебе десятилетиями, и оно диктует свои законы. Ограничимся еще несколькими штрихами, касающимися уже не обоев и обеденных блюд, не шкапов и амбаров, а зеленого убранства усадьбы, ее земной красоты.
   «Все пространство двора, не занятое строениями и клумбами, было покрыто травой… росли два молодых серебристых тополя, а под ними стояли две длинные скамьи, на которых сидели мы в ожидании гостей, так как оттуда видна была подсолнечная дорога и еще издали слышны были колокольчики подъезжавших троек… Шахматово вообще отличалось веселым и уютным характером, что объясняется тем, что оно расположено на холме, а сад обращен на юго восток… По обеим сторонам балкона под окнами росли два громадных куста жасмина, они красиво выделялись темной зеленью на серой окраске дома, а в пору цветенья сияли белизной и благоухали под жужжанье пушистых шмелей… К левому краю площадки подходила целая заросль розового шиповника… поднималась стена акаций… Отец развел в саду прекрасные ирисы, белые нарциссы и куртины прованских роз… На перекрестках дорожек, а иногда посреди лужаек попадались клумбы белой и розовой таволги….Там и сям разбросаны были по лужайкам ягодные кусты, вишневые кусты и яблони, несказанно украшавшие наш сад во время цветенья… Одним из главных украшений сада была сирень трех сортов… На лужайке была лучшая во всем саду плакучая береза… Рябина росла одиноко и потому особенно широко раскинула свои ветки, которые начинались так низко; что на них удобно было сидеть… Мы очень любили свой сад и находили в нем тысячу радостей. Хорошо было просто гулять по саду, весело было рвать цветы, составляя бесчисленные букеты из садовых и полевых цветов. Со страстью охотились мы за белыми грибами, которых было особенно много под елками… В саду водилось множество певчих птиц. Соловьи заливались около самого дома в кустах шиповника и сирени, и целые хоры их звенели из за пруда. На липы в солнечные летние дни любили прилетать иволги. Они оглашали сад своим звонким свистом и мелькали яркой желтизной, перелетая с одного дерева на другое. Дрозды всех сортов водились во множестве… Белки водились в самом саду и приходили к нам в гости из окрестных лесов, привлекаемые еловыми шишками и орехами… В сумерки и по ночам прилетали совы… видеть их можно было только на лету или неподвижно сидящими на крыше какого нибудь строения… А какие виды открывались из окон и из разных уголков сада… Недаром назвал Блок нашу усадьбу «благоуханной глушью». Мы жили очень уединенно. Даже ближайшая деревня сверх обычая оказалась далеко, более чем в версте расстояния, а подходившие с разных сторон леса еще усиливали впечатление глуши и обособленности нашего летнего приюта».

2

   В таковом то раю оказался Блок, едва появившись на свет. Начиная с шестимесячного возраста, ежегодно на протяжении тридцати пяти лет, исключая только последние пять лет жизни (с 1916 по 1921 год), на летние месяцы Блок приезжает в Шахматово.
   Многие считают Блока чисто петербургским поэтом или петербургским в первую очередь. В самом деле, мотивы города первыми бросаются в глаза при чтении этого поэта. Начиная со знаменитого (а я бы даже сказал – пресловутого) «Ночь, улица, фонарь, аптека…», с «Незнакомки», «Одна мне осталась надежда, смотреться в колодец двора…», «Я пригвожден к трактирной стойке…», «Вечность бросила в город оловянный закат…», «В кабаках, в переулках, в извивах, в электрическом сне, наяву…», «Вновь оснеженные колонны, Елагин мост и два огня…», «Я послал тебе черную розу в бокале, золотого как небо аи…», – начиная со всех этих городских петербургских мотивов (а их даже не надо выискивать в книгах Блока, достаточно только открыть) и кончая самой что ни на есть петербургской поэмой «Двенадцать», – всюду город, образ города, в чем то прекрасного, завораживающего, в чем то враждебного человеку, всегда тревожного, таящего в себе если не гибель, то растление души человеческой, но и сладостность этой гибели.
   Однако с такой же легкостью я берусь навыписывать вам такое же множество и такой же яркости мотивов земли, леса, воды, цветов, травы, круч, холмов, шмелей, закатов (не городских), горизонтов и вольного ветра, облаков и туманных далей, глинистых косогоров и глухих дорог, росистых меж и грустящих стогов.
   Считается, что если уж город в стихах у Блока, то обязательно Петербург и если уж природа, то непременно Шахматово. При всей справедливости такого взгляда, здесь ощутима натяжка. Сам Блок говорил:
 
Мы помним все – парижских улиц ад
И венецьянские прохлады,
Лимонных рощ далекий аромат,
И Кельна дымные громады…
 
   Конечно, Петербург и Шахматово – два крыла поэзии Блока, но парил он на них легко, широко, на таких высотах, что мог видеть дальше двух чисто географических точек, которыми мы подчас хотим его ограничить. Возникает попытка даже стихотворение «На поле Куликовом» замкнуть на шахматовский пейзаж.
 
Река раскинулась. Течет, грустит лениво
И моет берега.
 
 
Над скудной глиной желтого обрыва
В степи грустят стога.
. . . . . . . . . . . . .
И вечный бой! Покой нам только снится
Сквозь кровь и пыль…
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль…
 
   Правда, что в Шахматове есть река (Лутосня), возможны луга на берегах этой реки и стога на этих лугах, и не в том дело, что ковыля никак уж не найдешь в Клинском уезде и подмосковную лошадь никак не назовешь степной кобылицей. Дело в том, что пейзаж в стихотворении, сам образ Руси так далек от шахматовских ландышей не только по виду, но и по духу, что было бы вот именно натяжкой утверждать, будто лесная затененная, черноватая Лутосня послужила прообразом Непрядвы, хоть стихотворение и написано действительно в Шахматове. Словно нельзя жить среди лесистых холмов, а перед мысленным взором держать обобщенный образ русской земли.
   Точно так же несостоятельной мне кажется попытка (а встречается такое иногда) шахматовский сад (в котором точно что водилось множество соловьев) отождествлять с соловьиным садом из одноименной поэмы Блока.
   Южнофранцузское жесткое солнце, белые раскаленные камни, слоистые скалы и как противопоставление этому – синий сумрак тенистого сада за каменной оградой, в котором если и не упомянуты, то домысливаются, довоображаются журчащие фонтаны, а ручьи вдоль дорожек даже и упомянуты, – все это даже при явной символичности поэмы есть образы и символы из другого ряда, из другого мира, нежели реальный блоковский сад, который от своих лип и тополей незаметно переходит в темный еловый лес и отгорожен от остального клеверного, лугового, мягкопрохладного мира едва ли не пряслом из двух жердей и в котором слышен по вечерней тихой росе каждый звук из Осинок да Гудина, а звуки эти – отбивание косы, звяканье колодезной цепи и даже кашлянье старухи, как упомянуто о том в стихотворении «Осенний день»: