Максимович сообщает (по записи Кулиша «Записки из жизни Гоголя», т. 2, с. 235): «По дороге Гоголь любил заезжать в монастыри и молился в них богу. Особенно понравилась ему Оптина Пу стынь на реке Жиздре, за Калугою».
   Не доезжая двух верст до Оптиной пустыни, Гоголь сошел с брички, чтобы прийти в монастырь пешком. Был, как знаем, июнь (а по новому стилю так уж и начало июля) – пора самого яркого, летнего цветенья трав.
   Путники шли по известной ракитовой аллее, вернее сказать, по дороге, обсаженной ракитами (ветлами) и пролегающей через заливные жиздринские луга. При изобилии ярких цветов, при синеве неба, при мягком летнем тепле, при белом златоглавом ансамбле монастыря на фоне темного леса можно представить себе, ощущение какой земной благодати испытывала чуткая душа великого художника. А тут еще попалась навстречу девочка с миской земляники. Гоголь хотел купить, а девочка – отдала ягоды даром, сказав: «Разве можно брать деньги со странников». Этот жест крестьянской девочки умилил и растрогал Гоголя. В письме к графу А. П. Толстому он пишет дней двадцать спустя: «Я заезжал по дороге в Оптину Пустынь и навсегда унес о ней воспоминание. Благодать видимо там присутствует[24]. Это слышится и в самом наружном служении, хотя и не можем объяснить себе почему… За несколько верст подъезжая к обители уже слышишь ее благоуханье: все становятся приветливее, поклоны ниже и участие к человеку больше». (Письма, т. 4, с. 332.)
   В монастыре Гоголь жил в скиту в отдельном домике, чудом сохранившемся и до наших дней. Говорят, весь скит тогда представлял из себя внутри ограды сплошной цветник, причем из редких, умело выращенных цветов[25]. Если прибавить к этому тишину; утренний благовест и вечерний звон, можно понять, в какой обстановке жил Гоголь. Он много ходил по окрестностям, собирая целебные травы, но и много читал. Известно, в частности, что там была им прочитана книга Сирина (вероятно, в рукописи) и что эта книга произвела на него огромное впечатление. То есть даже не в том дело, что произвела впечатление, а в том, что заставила переосмыслить одно из основных его суждений о нравственности, о жизни. Это суждение есть в то же время одно из главных, характернейших противоречий христианства как учения. Противоречие это следующее.
   С одной стороны, христианство (как и большинство религий) говорит: «Все от бога». «Такова воля божья». «Да будет воля твоя». «Так богу было угодно». «Бог дал, бог и взял». «Браки совершаются на небесах». «И волос не упадет без воли божьей» и т. д. Все, значит, в человеческой жизни предопределено и ничего от самого человека не зависит. Все от бога.
   С другой стороны, то же самое христианство (в отличие от многих религий) предполагает и даже настойчиво культивирует добрую волю человека и говорит, что человек должен бороться с собой, с грехом, с тьмой и грязью за чистоту души, за ее спасение, самоусовершенствоваться. Бог, получается, уж не всемогущая и все собой определяющая высшая инстанция, но лишь направление, вроде компаса и маяка, чтобы человек знал, в каком направлении и куда ему плыть, что принимать из огромного и сложного мира, а что отбрасывать.
   Пафос предопределенности встречаем у Гоголя в одном месте «Мертвых душ», а именно в XI главе первой части.
   «Есть страсти, которых избрание не от человека. Уже родились они с ним в минуту рождения его на свет, и не дано ему сил отклониться от них. Высшими начертаниями они ведутся… вызваны они для неведомого человека блага».
   Так вот после прочтения книги Сирина в Оптиной пустыни Гоголь на странице своих «Мертвых душ» (первого издания) против этого места написал карандашом:
   «Это я писал в «прелести», это вздор; прирожденные страсти – зло, и все усилия разумной воли человека должны быть устремлены для искоренения их. Только дымное надмение человеческой гордости могло внушить мне мысль о высоком значении прирожденных страстей. Теперь, когда я стал умнее, глубоко сожалею о «гнилых словах», здесь написанных. Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь, вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормозил продолжение «Мертвых душ». Жалею, что поздно узнал книгу Исаака Сирина, великого душеведа и прозорливого инока. Здоровая психология и не кривое, а прямое понимание души встречаем лишь у подвижников отшельников. То, что говорят о душе запутавшиеся в хитросплетенной немецкой диалектике молодые люди, – не более как призрачный обман. Человеку, сидящему по уши в житейской тине, не дано понимание природы души»[26].
   Том «Мертвых душ» с этой карандашной припискою Гоголя принадлежал сначала графу А. Н. Толстому, но по крайней мере несколько человек видели его в свое время в оптинской библиотеке.
   Гоголь всегда нуждался в моральной и житейской поддержке. Вспомним, как он, живя в Риме, выдвигал фантастический проект, чтобы за ним из Московы приехали Щепкин и Константин Аксаков, дабы освободить его от мелких дорожных забот, связанных с переездом в Россию.
   «Мне тягостно и почти невозможно теперь заняться дорожными мелочами и хлопотами… Меня теперь нужно беречь и лелеять», – писал Гоголь не дрожащим пером, как десять лет спустя напишет оптинскому иеромонаху Филарету, не успев еще отъехать от Оптиной.
   «…Молитесь обо мне, отец Филарет. Просите вашего достойного настоятеля, просите всю братию, просите всех, кто у вас усердно молится. Путь мой труден, дело мое такого рода, что без ежеминутной, ежечасной и без явной помощи божией не может двинуться мое перо… мне нужно ежеминутно, говорю вам, быть мыслями выше житейского дрязгу и на всяком месте своего странствия быть в Оптиной Пустыни».
   Не знаем, как в мыслях, но наяву он посетил Оптину через год с небольшим, осенью 1851 года, когда поехал было в Малороссию на свадьбу своей сестры.
   На этот раз его отношения с Макарием приняли едва ли не трагикомический характер, как можно было бы сказать, если бы речь не шла все же о великом русском писателе. О предыдущих отношениях Гоголя с Макарием пишет Д. П. Богданов в статье «Оптинская пустынь и паломничество в нее русских писателей» («Исторический вестник», 1910, октябрь, с. 33):
   «Старец, поразивший душу Гоголя, Макарий, был иноком высокой духовной жизни. Его советами и указаниями пользовалась вся монастырская братия, для которой он был неустанным наставником на пути к христианскому совершенствованию. Высокий подвижнический ум старца Макария более всего привлекал к себе душу Гоголя… По воспоминаниям современников, отношения между Гоголем и старцем были самые искренние. Все запросы и сомнения своей души Гоголь нес на разрешение инока, который с дружеской готовностью выслушивал их и давал советы и указания».
   С этим то старцем Макарием и произошел у Гоголя забавный конфликт.
   У французов есть поговорка, звучащая в переводе примерно так: «Не надо просить у бога то, что может сделать простая юриспруденция». Тем более, очевидно, не надо обращаться в высшие инстанции за разрешением вопросов, которые легко решить самому. Ну ладно, решался бы Гоголем вопрос: жить или не жить на свете дальше, жечь или не жечь «Мертвые души»? И вообще – быть или не быть? А то и всего сомнений то было: ехать ли на свадьбу сестры, притом что было уже выехано и проехано от Москвы больше двухсот верст.
   Я думаю, что очень часто за советом обращаются не тогда, когда вовсе не знают, как поступить, но уже приняв про себя в душе своей то или иное решение и ожидая подкрепления этого решения извне от бесспорного авторитета. Ведь и в повседневности мы, когда спрашиваем совета у друзей, ждем втайне, что они посоветуют то, чего нам самим больше хочется, и тем самым утвердят нас в нашем собственном, не окончательном еще, но желаемом решении. Мы ведь можем даже охладеть к другу, если он то и дело будет советовать, что идет вразрез с нашими тайными желаниями. И напротив, как приятен нам человек, который, словно угадав нашу мечту, ее же своим словом и подкрепит. Мало ли что потом, через несколько лет, мы более оценили бы совет сурового друга, нежели друга, потакнувшего нашему тогдашнему чувству.
   Должно быть, Гоголю, не хотелось тащиться через всю осеннюю Россию на свадьбу сестры, или действительно чувствовал себя нездоровым, ну так и возвращался бы восвояси. Нет же, начал, словно оракула, испытывать старца Макария. Макарий про себя рассудил, наверно, просто: на свадьбу сестры писателю съездить надо, да и проехал уже часть пути, поэтому присоветовал ему – ехать.
   Гоголя не удовлетворил этот совет. Жила у него в душе, таилась мысль не ехать, а вот подтверждения свыше не получила. Он на другой день снова пришел к Макарию, рассказал, что видел сон, который против дороги, и вообще когда думаешь о Москве, то на душе спокойнее, нежели когда думаешь о Васильевке.
   Макарий мог бы проявить твердость и настоять на своем. Может быть, он и проявил бы ее, если бы речь шла не о таком пустяке. Вспомним кстати или некстати исторический эпизод. Дмитрий Донской решился идти на татар (Куликовская битва), и в Троице Сергиевой лавре служили последний молебен. Служил сам Сергий. Он заметил, что душа князя Дмитрия в смятении, что князь не уверен в себе, колеблется, сомневается, нет в нем железной твердости духа. Тогда Сергий ушел в алтарь, пробыл там в уединении довольно долго, а выйдя, воздел руки и громогласно возгласил:
   – Дмитрий! Се зрел твою победу над врагом…
   Но это было другое дело, и масштабы во всем были не те. А тут – мелочь, и Макарий сдался:
   – Ну… если сон… и душе спокойнее – возвращайтесь.
   Не тут то было. На другой день Гоголь опять со своими колебаниями, опять за советом; не лучше ли все таки поехать. Макарий велел писателю взять в руки икону и исполнить то, что в этот момент придет на ум. Пришла Москва. Когда же и в четвертый раз Гоголь пришел вопрошать старца, тот едва не прогнал его в раздражении и пригрозил, что впредь откажется его принимать. Должно быть, и на самом деле не принимал, потому что на другой день Гоголь и Макарий обменивались записочками.
   «Еще одно слово, душе и сердцу близкий отец Макарий. После первого решения, которое имел я в душе, подъезжая к обители, было на сердце спокойно и тишина.. После второго как то неловко и смутно, и душа неспокойна. Отчего вы, прощаясь со мной, сказали: «В последний раз»? Может быть, все это происходит от того, что нервы мои взволнованы; в таком случае боюсь сильно, чтобы дорога меня не расколебала. Очутиться больным посреди далекой дороги – меня несколько страшит. Особенно, когда будет съедать мысль, что оставил Москву, где бы меня не оставили в хандре».
   На обороте этого же письма (не заботились о собирании автографов!) старец написал Гоголю:
   «Мне очень жаль вас, что вы находитесь в такой нерешимости и волнении. Конечно, когда бы знать это, то лучше бы не выезжать из Москвы. Вчерашнее слово о мире при взгляде на Москву было мне по сердцу, и я мирно вам сказал об обращении туда, но как вы паки волновались, то уж и недоумевал о сем. Теперь вы должны решить сами свой вояж, при мысли о возвращении в Москву, когда ощутите спокойствие, то будет знаком воли божией на сие…»[27]
   Гоголь возвратился в Москву и, по свидетельству современников, в частности Сергея Тимофеевича Аксакова, был грустен, расстроен, особенно 1 октября, в день назначенной свадьбы, совпадавшей с днем рождения матери…
 
   Следующая фигура, которая возникает при произнесении слов «Оптина пустынь», – Федор Михайлович Достоевский.
   Можно ли сказать, что судьба случайно связала его с этим местом? Можно сказать так: случайно, но все таки судьба.
   Когда совершалась казнь над петрашевцами, в Петербурге, в 1849 году, то на эшафоте рядом с двадцативосьмилетним отставным инженер поручиком Достоевским стоял бок о бок его товарищ по кружку Николай Сергеевич Кашки н.
   Еще и сейчас существует в трех километрах от Козельска село Нижние Прыски . Обыкновенные избы, ветлы, колхоз, коровник, асфальтовая дорога через село.
   «По этой дороге (тогда, разумеется, не асфальтовой. – В. С.) полтораста лет назад возвращался из Киева в Москву необычайный путешественник – замечательный поэт и бывший владимирский губернатор И. М. Долгорукий. Умный и наблюдательный, он любил и понимал архитектуру, и его описания для нас очень интересны. «От Козельска до Перемышля, – писал он, – дорога усыпана, так сказать, господскими местностями и прекрасно отстроенными. Более всех прочих глядеть хочется на деревню г. Кашкина . Большой каменный дом в три жилья, вокруг него прекрасный сад, беседки, искусственные шатры»[28].
   Эта усадьба достояла почти до наших дней. Правда, последние десятилетия она была не то чтобы «более всех прочих глядеть хочется», но хотя бы обозначала место. По крайней мере, Борис Петрович Розанов в первой половине тридцатых годов заходил еще, по его рассказам, в этот дом, уже полуразрушенный. Окна были выбиты, двери сорваны с петель, ветер гулял в анфиладах комнат, на полу валялись стекла и штукатурка. Но все же дом – стены, полы, крыша – был еще цел. Теперь от усадьбы не осталось никакого следа.
   А между тем в этом то доме и стал бывать Достоевский после отбытия наказания. Все семья Кашкины х была высококультурной, просвещенной, граждански активной. Сергей Николаевич – декабрист. Его сын Николай – петрашевец. Несколько позже Н. Д. Кашкин – музыковед, друг Чайковского.
   Достоевский и Кашкин, стоя на эшафоте и получив каторгу вместо смертной казни, дали слово не забывать друг друга. И действительно между ними установилась переписка, а когда в 1878 году у Достоевского умер сын Алексей, Алеша, смерть которого отец не знал как и пережить, Кашкин пригласил страдальца в Нижние Прыски, и Федор Михайлович приехал. Так он оказался в нескольких верстах от Оптиной пустыни.
   В монастырь он ходил пешком. В скиту ему был отведен небольшой домик, где он жил. Монастырь и скит вместе с городом Козельском он сделал основным местом действия своего самого крупного романа. Главный герой этого романа носит полное имя потерянного сына – Алексей Федорович. Уже по одному этому можно судить, что роман для самого писателя был главным, любимым детищем. Монастырь, его скит, его посетители, его старцы, его атмосфера, его место в том времени и в той жизни занимают в романе десятки страниц, которые каждый желающий легко может перечитать. Жаль, что Достоевский не любил в своих романах пейзажа, внешнего описания места действия. Психология и философия в чистым виде занимали великого писателя куда больше, нежели красоты природы. Но и то в одном месте (не единственном ли во всем своем творчестве) художник не удержался и дал нам пейзаж, и пейзаж этот оптинский. Он стоит того, чтобы его напомнить.
   «Он не остановился и на крылечке, но быстро сошел вниз. Полная восторгом душа его жаждала свободы, места, широты. Над ним широко, необозримо опрокинулся небесный купол, полный тихих сияющих звезд. С зенита до горизонта двоился еще неясный Млечный Путь. Свежая и тихая до неподвижности ночь облегла землю. Белые башни и золотые главы собора сверкали на яхонтовом небе. Осенние роскошные цветы в клумбах около дома эаснули до утра. Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со.звездною… Алеша стоял, смотрел и вдруг как подкошенный повергся на землю.
   Он не знал, для чего обнимал ее, он не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее, целовать ее всю, но он целовал ее плача, рыдая и обливая своими слезами, и исступленно клялся любить ее, любить во веки веков… с каждым мгновением он чувствовал явно и как бы осязательно, как что то твердое и незыблемое, как этот свод небесный, сходило в душу его. Какая то как бы идея воцарялась в уме его – и уже на всю жизнь, на веки веков. Пал он на землю слабым юношей, а встал твердым, на всю жизнь бойцом и сознал и почувствовал это вдруг, в ту же минуту своего восторга».
   Никогда нельзя отождествлять автора и его героев. Печорин – не Лермонтов, Евгений Онегин или Германн – не Пушкин, Левин – не Толстой… Но если бы Лермонтов не ездил на перекладных из Тифлиса, то и Печорин у него не поехал бы тем же путем, если бы Пушкин не был страстным любителем картежной игры, если бы Толстой не любил косить траву, то и Германн не погиб бы из за карт, то и Левин не оказался бы на покосе.
   Вовсе это не Алеша Карамазов, а сам создатель романа, измученный каторгой, сомнениями, раздираемый психологическими и нравственными противоречиями, потерявший любимого сына, наконец «пал на землю слабым юношей, а встал твердым на всю жизнь бойцом…». И произошло это в центре России, в водовороте ее противоречий, в силе и блеске ее красоты – в козельской Оптиной пустыни.
   Считается, что Лев Толстой был в Оптиной шесть раз, но на самом деле, может быть, больше. Почему же? Кажется, все ведь известно о Толстом до шага, до слова… Да, но было еще раннее детство.
   Толстой рано осиротел, остался без матери. Мать ему заменила опекунша, сестра отца Александра Ильинична Остен Сакен, причем заменила не формально, но лаской, теплом, по существу. Эту духовно богатую, добрую женщину можно без натяжек считать второй матерью Льва Николаевича. Так вот она очень любила Оптину пустынь и, вероятно, возила туда своих племянников.
   Первая зафиксированная поездка Толстого в Оптину относится к 1841 году, когда ему пришлось хоронить там, около Введенского собора, милую и дорогую сердцу Александру Ильиничну. Кстати сказать, на надгробном камне графини Остен Бакен высечены стихи тринадцатилетнего Льва Николаевича, можно сказать, первое его обнародованное произведение. Стихи очень слабы, и не потому, что автору их – тринадцать лет. Толстой и позже, в расцвете литературных сил, пробовал писать стихи, но не получались они у него. И не беда, достаточно того, что получалось в прозе. А стихи на могильном камне – вот они:
 
Уснувши для жизни земной,
Ты путь перешла неизвестный.
В обители жизни небесной
Твой сладок, завиден покой.
В надежде сладкого свиданья
И с верою за гробом жить,
Племянники сей знак воспоминанья
Воздвигнули, чтоб прах усопших чтить.
 
   Таким образом, когда мы говорим «Оптина пустынь и Лев Толстой», мы должны иметь в виду не только литературную сторону этого явления, не только то, скажем, что «Отец Сергий» написан со всей его монастырской обстановкой с этого популярного прототипа, но и то, что сугубо личные моменты связывали Толстого с этим местом с детских лет. А ведь еще и любимая сестра Мария Николаевна монашествовала поблизости в Шамордине.
   Поездка Льва Толстого в Оптину в 1877 году, во время работы над «Анной Карениной», больше связывается теперь с посещением Березичей, именья Оболенского, и мы эту поездку оставим на потом, а именно на то время, когда сами окажемся в Березичах, а теперь переключаемся на интереснейшее событие в биографии великого писателя, на его многодневное пешее путешествие или, вернее сказать, паломничество из Ясной Поляны в Оптину пустынь в 1881 году.
   Когда думаешь об этом путешествии, приходят в голову побочные мысли.
   Иисус Христос (по легенде) принес свое ученье две тысячи лет тому назад. Может быть, оно еще и потому дало такую вспышку, распространилось так широко и так надолго, что было (по легенде же) подкреплено делом, оплодотворено жертвой, крестными муками, а затем и смертью.
   У Толстого тоже было свое учение. Если Христос, по существу того учения, которое мы называем христианством, ревизовал древних пророков, то Толстой пытался ревизовать христианство, вернее, не христианство как таковое, а церковь, выросшую на этом ученье и, по убеждению Толстого, исказившую это ученье, далеко отошедшую от него. Все же это была попытка не просто возвратиться к Христу в чистом виде, но расставить свои акценты. Церковников больше всего возмущало в Толстом, в частности, то, что он Евангелие читал с карандашом, вычеркивая, подчеркивая, комментируя и даже дописывая. Как это можно! Священный, канонический, незыблемый текст! Классика христианства… Классику нельзя ни исправлять, ни дописывать… Это же основа основ!
   Однако Лев Толстой подчеркивал, вычеркивал, дописывал, исправлял и в конце концов создал свое «Евангелие», которое издавалось.
   У Толстого были и последователи, ученики, толстовцы. Устраивались толстовские колонии, братства. Еще и теперь в разных странах мощно встретить толстовцев. Портреты нашего широкобородого Льва Николаевича висят у них почти как иконы.
   Но ближайшие ученики и последователи, вроде Черткова, понимали, что новому учению для прочности и для вспышки нужна жертва, нужен подвиг. Таким подвигом им представлялся уход Толстого из Ясной Поляны, от семьи, от привычной жизни, короче говоря – уход. И конечно, если бы Толстой вовремя ушел бродить по Руси с котомкой, в лаптях и скитался бы два три десятка лет, страдая, терпя лишенья и проповедуя и личным примером скрепляя свою проповедь, то неизвестно еще, какой резонанс вызвал бы этот его поступок, какое действие на умы и души людей произвело бы его бродяжничество.
   Чертков настаивал, Толстой не решался, но сознание необходимости жертвы все время жило в Толстом, а неосуществленность ее вызывала неудовлетворенность собой и раздраженность. Одно решительное действие, не будучи осуществленным, подменялось многими мелкими действиями, полумерами, вроде отказа от гонораров, осуждения близких, вечного недовольства своим образом жизни. Но многими мелкими действиями нельзя заменить одного большого, как нельзя через пропасть перепрыгнуть в два три приема. Вместо рывка получалась растянутая на десятилетия пробуксовка, то, что должно было быть взрывом, исходило постепенным шипеньем…
   Жажда пострадать за свою идею проскользнула и в разговоре с Константином Николаевичем Леонтьевым в той же Оптиной. Константин Николаевич жил там, занимая домик по сю сторону монастырской стены. Вот этот разговор в записи самого Леонтьева:
   «Он неисправим. Был любезен, но два часа спорил. Во время разговора я сказал: «Жаль, Лев Николаевич, что у меня мало фанатизма, А надо бы написать в Петербург, где у меня есть связи, чтобы вас сослали в Томск, и чтобы не позволили ни графине, ни дочерям вашим посещать вас, и чтобы денег посылали мало, а то вы положительно вредны».
   Константин Николаевич думал, наверное, что Толстой, что называется, с жиру бесится, фрондирует и что легко фрондировать, имея состояние, усадьбу, крепкую семью, живя утонченной аристократической жизнью. А вот, мол, если бы в Томск… Но именно это и отвечало тайной мечте Толстого о жертве, о пострадании за идею. Он воскликнул: «Голубчик, Константин Николаевич! Напишите ради бога, чтобы меня сослали, Это моя мечта. Я делаю все возможное, чтобы компрометировать себя в глазах правительства, и все мне сходит с рук. Прошу вас, напишите».
   Постоянное сознательное компрометирование себя в глазах правительства – это тоже была полумера, мелкое дело за неосуществленностью большого и главного.
   Итак, была мечта о жертве, и были даже прикидки. Есть фотография: Толстой в армяке, с котомкой за плечами и с палкой в руках. Зачем бы графу рядиться в одежды странника и бродяги. Пушкин и Гоголь, Тургенев и Некрасов, Бунин и Куприн немало поездили по России, но передвигались они обычным для того времени способом, а если и ходили пешком, то в своей обычной одежде.
   Паломничество Толстого в Оптину в 1881 году было, на мой взгляд, тоже такой прикидкой. Попробовать – а как оно будет на самом деле. Фактическая сторона этого путешествия хорошо известна, хотя бы из записок слуги Толстого Сергея Арбузова, который путешествовал вместе с ним. Одна из первых сценок:
   «Лапти принесли в 9 часов, я понес их Льву Николаевичу и спросил, сейчас он станет обувать их или дойдет до г. Крапивны в сапогах. Лев Николаевич решил лапти надеть сейчас же, а мужику за работу двух пар лаптей велел заплатить 30 коп. В кабинет пришла графиня с сумкой, сшитой из простого холста; граф при моем содействии обулся в лапти по всем правилам крестьянского искусства, с онучами, и завязал их на ногах бечевкой…. Затем нам на плечи были приспособлены сумки с вещами… На путевые расходы Лев Николаевич дал мне двадцать рублей, а сколько взял с собой не знаю…»
   Слуга не знал также, что лапти лаптями, но взята с собой на всякий случай графская визитная карточка.
   Оказывается, даже слуге приходила мысль, что по крайней мере до Крапивны (а значит, и вообще) можно идти в сапогах. Сапоги были взяты, лежали в холщовой сумке. Но вот непременно хотелось графу пройтись по Руси в лаптях. Удобнее? Гигиеничнее? Едва ли. К тому же необношенные лапти хуже наминают ноги, чем обношенные сапоги. И действительно, бечевки сквозь онучи, оказывается, больно резали ноги.
   Слуга вспоминает в своих записках, через какие деревни шли, где ночевали, что пили и ели (главным образом молоко и яйца при непременном в те времена самоваре), но что мог знать слуга об утонченных переживаниях графа, когда как бы со стороны, глазами рядового прохожего глядел он на усадьбы справа и слева от дороги. А в усадьбах то все родственники и хорошие знакомые…