Страница:
С одной стороны: «…на конце деревни шла женщина… она несла на коромысле два ведра воды. Поздоровавшись с нами, она спросила, куда нас бог несет, не молиться ли, граф ответил утвердительно…
– Небось ты в монастыре останешься навсегда?
– Не знаю, может быть, – отвечал граф».
С одной стороны:
«– Старушка, пусти нас ночевать, – обратился к ней граф.
– Батюшка, я рада пустить странников, да лечь негде: на хорах мухи не дадут спать, да и жарко, а кроватей у нас нет.
– Нам кровати не нужны, – возразил граф, – ты нам принеси вязанку соломы в сени, там мы и ляжем спать; только нет ли у тебя самовара, молока и яиц?
– Все есть, батюшка…
Старуха обращалась с нами кротко и радушно и, как видно, любила принимать странников».
С одной стороны:
«Позволь (старшина спрашивает. – В. С.), что ты тут расспрашиваешь? Есть ли у тебя документ? А то я много знаю таких стариков ханжей. Ну ка, покажи документы».
Все это, с одной стороны, хорошо и прекрасно. Но с другой стороны:
«Когда мы подходили к селу Спасскому, Лев Николаевич указал мне на барский дом, принадлежавший двоюродным сестрам Софьи Андреевны».
Но с другой стороны:
« – Вот вам документ…
Василий прочитал: «Граф Лев Николаевич Толстой» – и потихоньку сказал отцу; как от грома и молнии народ прячется под защиту строений, так и от слов «Граф Толстой» всех, старшину с сыном, артель крестьян, рабочих и бабу просительницу, всех в несколько минут как дождем смыло, только я да граф остались на крыльце».
А теперь вообразим, что уход настоящий, жертва и подвиг настоящие, и оборваны все концы, отрезаны все пути, и нет никакого графского документа. Чем бы, интересно, могла кончиться история со старшиной? Тоже ведь, за бродяжничество ссылали в Сибирь, да еще предварительно и секли. Федора, Кузьмича, например, сибирского старца (какую бы загадку он в себе ни таил), говорят, именно высекли, прежде чем отправить в Сибирь. Трагично, если это действительно был Александр I, да что поделаешь. Взялся за гуж…
Но нет, прикидка и примерка была осторожная и как бы понарошке: в лаптях, но с графским документом в кармане. Даже слуга не углядел, когда Лев Николаевич успел передать визитную карточку монаху в Оптиной пустыни. Последовательность событий была такова: ужинать в трапезную их не пустили, а посадили вместе с нищими. Это граф вытерпел. Дальше: «…монах, видя, что мы обуты в лапти, номера нам не дает, но посылает в общую ночлежную избу, где всякая грязь и насекомые». Тогда слуга, задарив монаха рублем, все же выпросил номеришко третьего класса, где спать пришлось вместе с сапожником из Болховского уезда.
«Сапожник вскоре заснул и сильно захрапел, так что граф вскочил с испуга и сказал мне:
– Сергей, разбуди этого человека и попроси его не храпеть».
Разбуженный сапожник резонно ответил: «Что же, прикажешь мне из за твоего старика всю ночь не спать?»
«…Вскоре откуда то монахи узнали, что в стенах их обители находится граф Лев Николаевич Толстой. От имени архимандрита и отца Амвросия приходят два монаха, чтобы взять вещи графа и просить его в первоклассную гостиницу, где все обито бархатом. Граф долго отказывался идти туда, но под конец все таки решился».
Ну, а дальше все как и полагается быть: прием у старца Амвросия, прогулки по утренней росе, купанье в Жиздре дважды в день, питье воды из сернистого Пафнутьевского источника, разговоры с крестьянами во время прогулок, но уже без ряжения, без спектакля. В письме Тургеневу восторгается: «Паломничество мое удалось прекрасно».
То, что не давало покоя всю жизнь, толкнуло, возможно, и на тот последний шаг, который так и называется теперь – уход Толстого. Шаг в конце концов был сделан с роковым запозданием на тридцать лет. По стечению ли обстоятельств, волей ли судеб, но ушел Лев Толстой в ту же самую Оптину пустынь.
Велись споры (да и сейчас еще можно услышать, хотя бы как гипотезу), не хотел ли Толстой примириться с церковью и остаться в Оптиной навсегда. Но здесь две разные проблемы, которые не следует смешивать. Сам же Толстой обе их разрешил одной известной всем фразой: «Я с наслаждением нес бы самое трудное послушание, только не заставляли бы меня в церковь ходить». Чего нибудь стоят и первые его слова, когда монастырский гостиник ввел беглеца в просторную комнату с двумя кроватями и широким диваном. «Как здесь хорошо!» – воскликнул утомленный дорогой (и всей предыдущей жизнью), продрогший в дешевом поезде, растрясенный извозчиками на плохой осенней дороге восьмидесятидвухлетний старик. Церкви он не искал, но искал покоя, хотя бы физического на первых порах. И что то ему нужно было еще, ибо просто физический покой был и в Ясной Поляне, в родном кабинете, на родном диване. А тут хорошо то хорошо, да (по свидетельству Маковецкого) «ночь была беспокойная сначала от кошек, которые бегали по коридору… потом выходила в коридор выть женщина, у которой сегодня помер брат…». Нет, если говорить просто о покое, то дома было покойнее. Но вот что то не давало покоя, тянуло за душу, толкало, гнало и в конце концов заставило убежать. И сколько бы ни говорили о том, что в эти дни сгустилась атмосфера в яснополянском доме, поверим свидетельству родного сына – Ильи Львовича: «…давно лелеянная мечта (подчеркнуто мной. – В. С.), об уходе из Ясной Поляны, оказалась единственным выходом»[29].
Старца Амвросия уже не было к этому времени, он вот уже девятнадцать лет покоился около Введенского собора. Он, по всей вероятности, первым бы проявил инициативу. Старец же Иосиф, сменивший Амвросия, ждал, когда придет Толстой, а Толстой ждал, когда пригласят. А между тем намерение встретиться было очевидно. Еще в вагоне Лев Николаевич расспрашивал, какие теперь старцы есть в Оптиной, а потом то же самое расспрашивал извозчика, пока ехали от Козельска, и Маковецкому сказал, что пойдет к старцам.
Однако утром начались колебания. Во первых, появился Сергеенко – секретарь Черткова, а это все равно как если бы сам Чертков. При Сергеенко Толстой сказал, что к старцам не пойдет. Но Сергеенко вскоре уехал, и в дальнейшем, можно сказать, Лев Николаевич делал круги около скита и старца Иосифа. Во время прогулки пошел прямо к скиту, к его юго западному углу, прошел вдоль южной стены и углубился в лес. После одиннадцати часов утра опять пошел гулять, и опять к скиту. Дошел до Святых ворот, вернулся, пошел было вправо, опять возвратился к Святым воротам, потом завернул за башню и опять – к скиту.
Тут он увидел монаха с метлой (Пахомия) и, разговорившись с ним, сказал без обиняков, что он Толстой Лев Николаевич, идет к отцу Иосифу, старцу, но боится его беспокоить, говорят, что он болен. Пахомий ответил, что старец не болен, но просто слаб, но Льва Николаевича, конечно, примет. Толстой пошел было к старцу, но, дойдя до Святых ворот, внезапно опять свернул в лес. После этих колебаний, возвратившись в гостиницу, он сказал Маковецкому: «К старцам сам не пойду. Если бы сами позвали, пошел бы».
Пахомию (на которого встреча с Толстым произвела огромное впечатление) выговаривали потом, зачем он сразу не повел Толстого к Иосифу. Пахомий отвечал, что не посмел.
Душан Петрович Маковецкий, многолетний личный врач Толстого, его секретарь и вообще очень близкий ему человек, ставит, по моему, все точки над «и», говоря:
«У Л. Н., видно, было сильное желание побеседовать со старцами. Вторую прогулку (Л. Н. утром по два раза, никогда не гулял) я объясняю намерением посетить их… Л. Н. желал видеть отшельников старцев не как священников, а как отшельников, поговорить с ними о боге, о душе, об отшельничестве, посмотреть их жизнь и узнать условия, на каких можно жить при монастыре…[30]«
Впрочем, теперь можно только гадать. Встреча не состоялась, и Толстой, покинув Оптину, поехал в Шамордино, где жила Мария Николаевна. Он метался. В плену субъективных представлений о самом себе и о соотношении себя с действительностью (как это часто бывает с людьми), он не мог оценить обстановку реалистически. В порыве наивной конспирации он подписывает письмо Александре Львовне «Т. Николаев», думая убежать и скрыться, в то время когда весь мир уже следил за каждым метром его передвижения по России.
Но визитных карточек у него на этот раз не было. Гостиник Михаил попросил было карточку, сказав, что ему дорого, что такой человек посетил его гостиницу. Карточки не оказалось. Пришлось просто расписаться в книге посетителей. И это была едва ли не последняя фраза, написанная Львом Толстым на бумаге. «Лев Толстой. Благодарит за прием».
Известно, что идеи носятся в воздухе. Когда приходит пора чему нибудь быть изобретенным, то изобретение происходит почти одновременно в разных местах, несколькими людьми, независимо друг от друга, но зависимо от общей сложившейся обстановки, атмосферы, от того, что «приспело время».
Так было с паровой машиной, с электрической лампочкой, с радио, с атомной бомбой, с возникновением многих гипотез и теорий.
Примеры не по масштабу, но и в нашей сфере, в журналистике, в публицистике, в искусстве вообще; в сфере гражданских и патриотических движений души, тоже бывают подобные совпадения.
С некоторых пор возникла для меня как объект публицистического исследования Оптина пустынь, о которой я слышал, конечно, и раньше и знал что то такое в общих чертах, но как то все – в общих чертах, посторонне. А тут – звезды, что ли (в шутку говоря), расположились соответствующим образом, логика ли письменного стола привела (без шуток), но все чаще и чаще стала возникать мысль об этом историческом, литературном, культурном, архитектурном, народном, в конце концов, достоянии.
И вот – совпадение идей. Вдруг вижу, искусствовед Владимир Десятников публикует статью «Оптина пустынь», ну пусть хоть в загорской городской газете. А там Дмитрий Жуков, закаленный боец за русские культурные ценности, вдруг опубликовал превосходную статью в «Литературной России» под названием «Кто восстановит памятник?». А тут пришло письмо, и не просто письмо, а бандероль с рукописью в семнадцать машинописных страниц. Пишет неизвестный мне А. Е. Сазыкин из Смоленской области. В письме автор представился: «Я военнослужащий, служу в армии двадцать лет. Через четыре года собираюсь в запас, буду иметь уйму свободного времени, чтобы ездить, смотреть, читать». В письме же офицер Сазыкин (жаль, что не расшифрованы инициалы) пишет: «Козельская Оптина – бывший монастырь – место чрезвычайно интересное, популярное в литературе, но смотреть там почти нечего, а угадывать не всякий может. Никто там никогда ничего не сохранял (в наше время), даже постройки, приспособленные под СПТУ, и те рушились временем, а ненужные – людьми на камень, из озорства или жадности (клок железа с купола собора…). Мало что осталось: остовы церквей, две три башенки, часть ограды… следы внеземных цивилизаций ищем, а следы собственной цивилизации стираем…»
Картина совпадает с описанием Оптиной пустыни Дмитрием Жуковым («Литературная Россия», 1978, 20 янв.): «Открыв глаза, я не увидел ни белых башен, ни золотых глав Введенского собора. Война, время и небрежение проделали страшную разрушительную работу. Грязные, совсем не живописные руины окружают несколько уцелевших зданий, в которых ютится сельское профессионально техническое училище. Груды битого кирпича перемежаются с ржавеющими, брошенными за ненадобностью остатками комбайнов… Перепрыгивая через обломки, я добираюсь до могил братьев Киреевских, огороженных жалким штакетником…»
Так вот и начало совпадать. Еще одно письмо: «Прошу извинить меня за вторжение… мне сказали, что Вы намерены (я еще только подумал, а кто то уже успел сказать! – В. С.) съездить в Оптину пустынь… Для помощи в Ваших начинаниях хочу посоветовать Вам связаться с директором Козельского краеведческого музея, заслуженным работником культуры РСФСР, журналистом Сорокиным Василием Николаевичем, проживающим в Козельске…»
Через несколько дней – новое дело. Письмо от самого Василия Николаевича Сорокина: «Я слышал, Вы собираетесь приехать в Оптину пустынь. Приветствую это решение, прошу сообщить, когда Вы намерены осуществить это желание. Будет хорошо, если Вы это сделаете нынешним летом. Место ночлега мы Вам обеспечим…»
В шесть часов вечера пробую заказать по телефону город Козельск. Пока это для меня только звук, да еще в уме несколько исторических сведений. Но понимаю, что это не очень далеко, за Калугой, за Перемышлем (а Перемышль – тоже только звук), ну, километров… во всяком случае, меньше трехсот. И там живет некто (тоже пока только звук) Василий Николаевич Сорокин, директор музея, заслуженный деятель искусств РСФСР, о котором так тепло написал все в той же статье Дмитрий Жуков: «А едут, едут без конца. Со всех концов мира едут в это место, не включенное в туристические проспекты[31]. И Сорокин, пожилой, седовласый, садится в автобус и, сгорая от стыда за разор, который ему сейчас придется показывать, говорит торопливо о людях с мировой славой. Он, пожертвовавший карьерой журналиста и литератора ради того, чтобы сберечь хоть малое из того, что осталось, говорит увлеченно и красиво… отвлекая внимание от руин ограды, наугольных башен, церквей, колокольни, зданий без крыш и с зияющими провалами вместо окон… торопливо проводив гостей, увязающих по щиколотку в грязи, к скиту, где уже наведен относительный порядок…»
Сейчас, в течение часа (по существующим правилам нашей связи) я услышу голос этого человека и мы договоримся о дне приезда. Телефонистка бойко отвечает:
– Козельск от часа ночи.
– Но почему? До часа ночи можно получить Нью Йорк, Аддис Абебу и Рио де Жанейро…
– Козельск от часа ночи.
– Но за это время я доеду до Козельска и, возможно, вернусь обратно.
– Счастливого пути! – Телефонистка разъединилась.
Так я узнал, что Козельск лежит где то в стороне от магистрального потока цивилизации, ибо и правда сейчас нет уж такой проблемы соединиться по телефону с любым практически городом мира. Подозреваю, что до Лондона или Стокгольма я дозвонился бы из Москвы быстрее, чем до Козельска.
В пять часов утра я услышал голос Василия Николаевича. Первым делом я стал извиняться за столь ранний звонок, но оказалось, что в это время Василий Николаевич уже не спит. Условились, что в пятницу 21 июля я приеду в Козельск.
Я предложил поехать со мной Володе Десятникову, и тот сразу же согласился. Он бывал уже в Оптиной, писал о ней и хорошо знаком с Василием Николаевичем. Как искусствовед, он давно занимается русской стариной (ее остатками), знает, где что лежит, много ездил, все видел своими глазами. Тут дело даже не в голой информации (модное теперь словечко), которой наснабжался бы я во время поездки, а в том, что с Десятниковым никаких других разговоров в пути быть не могло, кроме как по главной теме. Только церкви, монастыри, иконы, книги. Таким образом, сразу же с момента отъезда мы стали жить и дышать тем, ради чего и ехали.
Володя взял с собой в дорогу книжицу в желтых корочках с изображением Оптиной пустыни на обложке. Называлась книжица «По калужской земле».
– Путеводитель, что ли? – спросил я.
– А ты не знаешь? Это же Николаев Евгений Викторович.
Я не знал.
– Прекрасная книжка. Со знанием дела. С любовью. И главное – все понимал.
– Почему «понимал»?
– Умер. А было ему только тридцать два года. По профессии он ученый химик. Но какое проникновение в искусство, в красоту… Послушай, вот. Нигде ни у кого больше я не читал…
Десятников перелистнул несколько:страниц, хорошо ориентируясь в книжке, и прочитал: «Музыкой весеннего праздника звучат кресты Загорья. Это вообще одна из ярчайших страниц нашего прикладного искусства, до сих пор еще не достаточно оцененная. Без кружева крестов нельзя представить ни одну церковь конца ХVII века, в том числе и Загорье, – они не просто завершение, но важнейшая деталь ее образа. Центральный крест – трехметровая махина, умышленно преувеличенная по отношению к главе, снизу выглядит как ювелирное произведение».
– Да, действительно я слышу об этом впервые. Я, конечно, всегда понимал, что отреставрировать церковь и в то же время убрать с нее кресты – это глупость, это все равно что отбить у скульптуры голову или женщину обрить наголо, лишить прически и так показывать и что если считать церковь произведением искусства, то замена крестов остренькими безликими и безмозглыми штырями – это разрушение целого и по меньшей мере невежество… А ведь и правда, кресты – это целая отрасль зодческого искусства, прав твой Николаев…
– Да, вот так. Все понимал. Или вот. Что такое овраг в городе, в Калуге, например. Нелепость… портит вид. Убрать его к чертям и засыпать. А Евгений Викторович пишет об этом овраге, послушай: «С удивительным тактом сохранили овраг. Он и сейчас остается одним из самых милых мест в городе. Зеленые спуски к реке, неровности рельефа – все это кажется естественным, но за этим стоит глубокая осмысленность художественного облика города».
Или вот о Перемышле: «В 1777 году, став уездным городом, Перемышль вместе с другими городами получил новый план. Это был хороший план, по нему город привели «в регулярство», но не совершили никакого насилия над рельефом. Центр остался на прежнем месте – над обрывом, и пейзаж города уцелел».
Если бы наши архитекторы так же понимали задачи градостроительства, как понимал их этот химик! А как он пишет про усадьбы, даже про то, что от них'уцелело. Послушай о Городне, о старейшей вотчине князей Голицыных: «Дом в Городне подчеркнуто прост. Кажется, что его можно понять мгновенно, но вникаешь в него дольше – и поражаешься богатству оттенков его архитектуры. Художественное решение фасадов служит изяществу замысла…»
На этом месте я рассмеялся.
– Ты что?
– Представил себе, как вникали в оттенки архитектуры и в изящество замысла те, кому это все досталось для хозяйственных нужд: директора МТС, совхозов, даже и домов отдыха.
– Послушай дальше: «С дорожки виден дом в его взаимоотношениях с природой. Спокойный и простой дом отсюда выглядит поэтичным. Высоко взнесенный над прудом, он медленно поворачивается своим монолитным объектом – то виден в проовете между деревьями, то закрывается ими, а в воде дрожит его неверное отражение… «Лобовых» точек строители избегали – этим зрелищем невозможно налюбоваться. Прекрасно сознаешь, что все это «сделано» и рассчитано, но все кажется абсолютно естественным».
– Ну и что там сейчас на этом месте, в Городне?
– Замысел угадать можно. А в остальном… Коробка цела. Парк запущен и обесформлен… Нет, ты почитай Николаева. Как он пишет о Полотняном Заводе Гончаровых, о Грабцеве, об Авчурине. Сколько исторических сведений, тонких наблюдений, сколько любви и боли… А как выразился об этих усадьбах Николай Николаевич Воронин, замечательный ученый и борец за сохранение русской культуры… Даю… «Понимаешь, что только в этом тихом мире задушевной красоты усадеб с их парками. могли зародиться и вызревать такие великаны русского гения, как Пушкин, Толстой, Тургенев, Гончаров с их проникновенной любовью к красоте земли и человека»[32].
– Но почему испортить можно, и легко, а поправить нельзя. Или не хотим? Тот же Полотняный Завод Гончаровых. Парки, система прудов, Большой сад, Нижний сад, огромный дворец. И не важно, по моему, что бывал Пушкин, что в 1812 году помещался в усадьбе штаб русской армии.
– Важно!
– Не важно! Обязательно нужно нам, чтобы была мемориальная зацепка. Но если просто путем искусства – архитектурного, паркового, ландшафтного – дикое место превращено в своего рода произведение искусства, в прекрасное произведение искусства, почему им пренебрегать и оставлять его в обезображенном виде?.. Сколько в России было монастырей?
– Одна тысяча восемьдесят.
– Известно, что монастыри строили на самых красивых местах и что сами они потом вписывались в ландшафт, дополняли и украшали его?
– Известно. Гоголь даже хотел объехать…
– Тоже известно. Так кому теперь мешало бы, если бы в стране была тысяча восемьдесят прекрасных мест, как если бы тысяча восемьдесят произведений искусства. А сколько было таких вот усадеб, о которых пишет Евгений Викторович? Возьми знаменитую Софиевку на Украине.
– О Софиевке могу подкинуть конкретные данные.
Как у фокусника, у Володи, пошарившего в своем искусствоведческом портфеле, оказался в руках альбом.
– Даю. «Уманское чудо». А. П. Роготченко. Издано в 1977 году в Киеве. Свидетельства современников, описание красот, восторги. «Приезжайте в Софиевку и подивитесь в ней гению творческому. Там природа и искусство, соединяя все силы свои, произвели превосходное творение… Сад сей есть одно из счастливых и непременных последствий искусства человеческого…»
– Вот так. Сохранился – и возим туристов.
– Да, здесь даже указано… даю… «Множество посетителей приезжает сюда за тысячи километров – из Москвы, Ленинграда, Минска, Владивостока, с Камчатки… Софиевка принимает туристов из Польши, Болгарии, Югославии, Монголии, Италии, Канады, США… И никто не бывал обманут в своих ожиданиях: такими богатыми впечатлениями одаривает Софиевка всех приезжающих»[33].
– То же самое можно сказать и о других уцелевших усадьбах: Архангельское, Кусково, Останкино… Ну, не такого масштаба, поменьше. Но если настоящая красота, то важны ли размеры? Важно, что было красиво.
– Да. И повсюду – дом, сад, пруды, беседки, каменные лестницы. Представляешь ли, как выглядела бы земля, если бы все это привести в первоначальный порядок.
– Все невозможно, не надо и замахиваться. Хотя бы десятую часть, хотя бы главное. Софиевка не была исключением. Допустим, что Потоцкие могли позволить себе чуточку больше, нежели какой нибудь орловский помещик, но тоже ведь были не лыком шиты. Мне недавно прислала письмо из Орла одна ученая по части садовой архитектуры, Наталья Олеговна Левитская. В качестве диссертации она разработала проект восстановления усадьбы Киреевского.
– Как Киреевского? Какого Киреевского?
– Нет, Иван и Петр к нему отношения не имеют. Этого звали Николай Васильевич, и был он просто барин, помещик. Большой хлебосол и страстный охотник, Толстой и Тургенев любили бывать у него. С этого Киреевского, между прочим, Толстой написал в «Войне и мире» яркий образ дядюшки «Чистое дело марш».
Работа Натальи Олеговны Левитской называется: «Парковый ансамбль в селе Шаблыкино. Первая треть XIX века». Все это в восьмидесяти километрах от Орла. Крупнейший в области парк, сохранивший следы былой планировщики со старыми деревьями и прудами. Архитектурных элементов не сохранилось. Как курьез уцелела только одна большая чугунная лягушка. Был раньше фонтан. Археологи по одной найденной косточке воссоздают весь облик вымершего животного, так и по этой чугунной лягушке можно вообразить, как там было.
Левитская называет парк шедевром садового искусства. Есть подробное описание именья в журнале прошлого века, есть альбом литографий с видами парка, есть, наконец, проект восстановления этого комплекса с подробными чертежами. За чем же дело? Почему бы не сделать, не восстановить? И тогда, – такой же альбом, как и о Софиевке, и те же слова: «Ежегодно через Шаблыкино проходят сотни тысяч людей из Москвы, Ленинграда, Польши, Италии, США…»
Разве не украшают нашу землю приведенные в порядок или поддерживаемые в порядке Владимир и Суздаль, Ростов Великий и Переславль Залесский, Троице Сергиева лавра и Александрова Слобода, Ферапонтов монастырь и Коломенское, Павловск и Петергоф… Почему бы точно так же не привести в порядок Соловки и Валаам, Торжок и Солотчу, Тихонову и Саровскую пу стыни, Новый Иерусалим, десятки других монастырей, сотни усадеб и тысячи сельских церквей и колоколен, которые тоже ведь украшали землю.
– Новый Иерусалим восстанавливается. Ведутся большие работы.
– Знаю. Знаю, что вокруг Москвы, особенно вблизи дорог, приведены в порядок церковки, которые десятилетиями наводили уныние своим запущенным видом, а теперь сияют и светятся, как драгоценности. Знаю, что многие памятники одеты в леса и кажется, что там идут реставрационные работы. Ах эти леса! Они стоят потом десять, пятнадцать лет… Но и то ладно.
Хорошо, очень хорошо, что многое уже делается, но плохо то, что делается это в каждом отдельном случае, как если бы исключение, по отдельному, исключительному постановлению. Суздаль отреставрирован, а какая нибудь Флорищева пустынь в той же Владимирской области или Спас Купалище остаются в прежнем виде. Нет вокруг памятников старины общей благоприятной и доброй атмосферы, общего благоприятного климата.
– Ты не совсем прав. Общая атмосфера изменилась и продолжает изменяться к лучшему. Вспомни: совсем недавно не существовало даже Российского общества по охране памятников старины, а теперь оно есть. Принят специальный закон об охране памятников истории и культуры. Статья об охране памятников записана в новой Конституции.
– Небось ты в монастыре останешься навсегда?
– Не знаю, может быть, – отвечал граф».
С одной стороны:
«– Старушка, пусти нас ночевать, – обратился к ней граф.
– Батюшка, я рада пустить странников, да лечь негде: на хорах мухи не дадут спать, да и жарко, а кроватей у нас нет.
– Нам кровати не нужны, – возразил граф, – ты нам принеси вязанку соломы в сени, там мы и ляжем спать; только нет ли у тебя самовара, молока и яиц?
– Все есть, батюшка…
Старуха обращалась с нами кротко и радушно и, как видно, любила принимать странников».
С одной стороны:
«Позволь (старшина спрашивает. – В. С.), что ты тут расспрашиваешь? Есть ли у тебя документ? А то я много знаю таких стариков ханжей. Ну ка, покажи документы».
Все это, с одной стороны, хорошо и прекрасно. Но с другой стороны:
«Когда мы подходили к селу Спасскому, Лев Николаевич указал мне на барский дом, принадлежавший двоюродным сестрам Софьи Андреевны».
Но с другой стороны:
« – Вот вам документ…
Василий прочитал: «Граф Лев Николаевич Толстой» – и потихоньку сказал отцу; как от грома и молнии народ прячется под защиту строений, так и от слов «Граф Толстой» всех, старшину с сыном, артель крестьян, рабочих и бабу просительницу, всех в несколько минут как дождем смыло, только я да граф остались на крыльце».
А теперь вообразим, что уход настоящий, жертва и подвиг настоящие, и оборваны все концы, отрезаны все пути, и нет никакого графского документа. Чем бы, интересно, могла кончиться история со старшиной? Тоже ведь, за бродяжничество ссылали в Сибирь, да еще предварительно и секли. Федора, Кузьмича, например, сибирского старца (какую бы загадку он в себе ни таил), говорят, именно высекли, прежде чем отправить в Сибирь. Трагично, если это действительно был Александр I, да что поделаешь. Взялся за гуж…
Но нет, прикидка и примерка была осторожная и как бы понарошке: в лаптях, но с графским документом в кармане. Даже слуга не углядел, когда Лев Николаевич успел передать визитную карточку монаху в Оптиной пустыни. Последовательность событий была такова: ужинать в трапезную их не пустили, а посадили вместе с нищими. Это граф вытерпел. Дальше: «…монах, видя, что мы обуты в лапти, номера нам не дает, но посылает в общую ночлежную избу, где всякая грязь и насекомые». Тогда слуга, задарив монаха рублем, все же выпросил номеришко третьего класса, где спать пришлось вместе с сапожником из Болховского уезда.
«Сапожник вскоре заснул и сильно захрапел, так что граф вскочил с испуга и сказал мне:
– Сергей, разбуди этого человека и попроси его не храпеть».
Разбуженный сапожник резонно ответил: «Что же, прикажешь мне из за твоего старика всю ночь не спать?»
«…Вскоре откуда то монахи узнали, что в стенах их обители находится граф Лев Николаевич Толстой. От имени архимандрита и отца Амвросия приходят два монаха, чтобы взять вещи графа и просить его в первоклассную гостиницу, где все обито бархатом. Граф долго отказывался идти туда, но под конец все таки решился».
Ну, а дальше все как и полагается быть: прием у старца Амвросия, прогулки по утренней росе, купанье в Жиздре дважды в день, питье воды из сернистого Пафнутьевского источника, разговоры с крестьянами во время прогулок, но уже без ряжения, без спектакля. В письме Тургеневу восторгается: «Паломничество мое удалось прекрасно».
То, что не давало покоя всю жизнь, толкнуло, возможно, и на тот последний шаг, который так и называется теперь – уход Толстого. Шаг в конце концов был сделан с роковым запозданием на тридцать лет. По стечению ли обстоятельств, волей ли судеб, но ушел Лев Толстой в ту же самую Оптину пустынь.
Велись споры (да и сейчас еще можно услышать, хотя бы как гипотезу), не хотел ли Толстой примириться с церковью и остаться в Оптиной навсегда. Но здесь две разные проблемы, которые не следует смешивать. Сам же Толстой обе их разрешил одной известной всем фразой: «Я с наслаждением нес бы самое трудное послушание, только не заставляли бы меня в церковь ходить». Чего нибудь стоят и первые его слова, когда монастырский гостиник ввел беглеца в просторную комнату с двумя кроватями и широким диваном. «Как здесь хорошо!» – воскликнул утомленный дорогой (и всей предыдущей жизнью), продрогший в дешевом поезде, растрясенный извозчиками на плохой осенней дороге восьмидесятидвухлетний старик. Церкви он не искал, но искал покоя, хотя бы физического на первых порах. И что то ему нужно было еще, ибо просто физический покой был и в Ясной Поляне, в родном кабинете, на родном диване. А тут хорошо то хорошо, да (по свидетельству Маковецкого) «ночь была беспокойная сначала от кошек, которые бегали по коридору… потом выходила в коридор выть женщина, у которой сегодня помер брат…». Нет, если говорить просто о покое, то дома было покойнее. Но вот что то не давало покоя, тянуло за душу, толкало, гнало и в конце концов заставило убежать. И сколько бы ни говорили о том, что в эти дни сгустилась атмосфера в яснополянском доме, поверим свидетельству родного сына – Ильи Львовича: «…давно лелеянная мечта (подчеркнуто мной. – В. С.), об уходе из Ясной Поляны, оказалась единственным выходом»[29].
Старца Амвросия уже не было к этому времени, он вот уже девятнадцать лет покоился около Введенского собора. Он, по всей вероятности, первым бы проявил инициативу. Старец же Иосиф, сменивший Амвросия, ждал, когда придет Толстой, а Толстой ждал, когда пригласят. А между тем намерение встретиться было очевидно. Еще в вагоне Лев Николаевич расспрашивал, какие теперь старцы есть в Оптиной, а потом то же самое расспрашивал извозчика, пока ехали от Козельска, и Маковецкому сказал, что пойдет к старцам.
Однако утром начались колебания. Во первых, появился Сергеенко – секретарь Черткова, а это все равно как если бы сам Чертков. При Сергеенко Толстой сказал, что к старцам не пойдет. Но Сергеенко вскоре уехал, и в дальнейшем, можно сказать, Лев Николаевич делал круги около скита и старца Иосифа. Во время прогулки пошел прямо к скиту, к его юго западному углу, прошел вдоль южной стены и углубился в лес. После одиннадцати часов утра опять пошел гулять, и опять к скиту. Дошел до Святых ворот, вернулся, пошел было вправо, опять возвратился к Святым воротам, потом завернул за башню и опять – к скиту.
Тут он увидел монаха с метлой (Пахомия) и, разговорившись с ним, сказал без обиняков, что он Толстой Лев Николаевич, идет к отцу Иосифу, старцу, но боится его беспокоить, говорят, что он болен. Пахомий ответил, что старец не болен, но просто слаб, но Льва Николаевича, конечно, примет. Толстой пошел было к старцу, но, дойдя до Святых ворот, внезапно опять свернул в лес. После этих колебаний, возвратившись в гостиницу, он сказал Маковецкому: «К старцам сам не пойду. Если бы сами позвали, пошел бы».
Пахомию (на которого встреча с Толстым произвела огромное впечатление) выговаривали потом, зачем он сразу не повел Толстого к Иосифу. Пахомий отвечал, что не посмел.
Душан Петрович Маковецкий, многолетний личный врач Толстого, его секретарь и вообще очень близкий ему человек, ставит, по моему, все точки над «и», говоря:
«У Л. Н., видно, было сильное желание побеседовать со старцами. Вторую прогулку (Л. Н. утром по два раза, никогда не гулял) я объясняю намерением посетить их… Л. Н. желал видеть отшельников старцев не как священников, а как отшельников, поговорить с ними о боге, о душе, об отшельничестве, посмотреть их жизнь и узнать условия, на каких можно жить при монастыре…[30]«
Впрочем, теперь можно только гадать. Встреча не состоялась, и Толстой, покинув Оптину, поехал в Шамордино, где жила Мария Николаевна. Он метался. В плену субъективных представлений о самом себе и о соотношении себя с действительностью (как это часто бывает с людьми), он не мог оценить обстановку реалистически. В порыве наивной конспирации он подписывает письмо Александре Львовне «Т. Николаев», думая убежать и скрыться, в то время когда весь мир уже следил за каждым метром его передвижения по России.
Но визитных карточек у него на этот раз не было. Гостиник Михаил попросил было карточку, сказав, что ему дорого, что такой человек посетил его гостиницу. Карточки не оказалось. Пришлось просто расписаться в книге посетителей. И это была едва ли не последняя фраза, написанная Львом Толстым на бумаге. «Лев Толстой. Благодарит за прием».
Известно, что идеи носятся в воздухе. Когда приходит пора чему нибудь быть изобретенным, то изобретение происходит почти одновременно в разных местах, несколькими людьми, независимо друг от друга, но зависимо от общей сложившейся обстановки, атмосферы, от того, что «приспело время».
Так было с паровой машиной, с электрической лампочкой, с радио, с атомной бомбой, с возникновением многих гипотез и теорий.
Примеры не по масштабу, но и в нашей сфере, в журналистике, в публицистике, в искусстве вообще; в сфере гражданских и патриотических движений души, тоже бывают подобные совпадения.
С некоторых пор возникла для меня как объект публицистического исследования Оптина пустынь, о которой я слышал, конечно, и раньше и знал что то такое в общих чертах, но как то все – в общих чертах, посторонне. А тут – звезды, что ли (в шутку говоря), расположились соответствующим образом, логика ли письменного стола привела (без шуток), но все чаще и чаще стала возникать мысль об этом историческом, литературном, культурном, архитектурном, народном, в конце концов, достоянии.
И вот – совпадение идей. Вдруг вижу, искусствовед Владимир Десятников публикует статью «Оптина пустынь», ну пусть хоть в загорской городской газете. А там Дмитрий Жуков, закаленный боец за русские культурные ценности, вдруг опубликовал превосходную статью в «Литературной России» под названием «Кто восстановит памятник?». А тут пришло письмо, и не просто письмо, а бандероль с рукописью в семнадцать машинописных страниц. Пишет неизвестный мне А. Е. Сазыкин из Смоленской области. В письме автор представился: «Я военнослужащий, служу в армии двадцать лет. Через четыре года собираюсь в запас, буду иметь уйму свободного времени, чтобы ездить, смотреть, читать». В письме же офицер Сазыкин (жаль, что не расшифрованы инициалы) пишет: «Козельская Оптина – бывший монастырь – место чрезвычайно интересное, популярное в литературе, но смотреть там почти нечего, а угадывать не всякий может. Никто там никогда ничего не сохранял (в наше время), даже постройки, приспособленные под СПТУ, и те рушились временем, а ненужные – людьми на камень, из озорства или жадности (клок железа с купола собора…). Мало что осталось: остовы церквей, две три башенки, часть ограды… следы внеземных цивилизаций ищем, а следы собственной цивилизации стираем…»
Картина совпадает с описанием Оптиной пустыни Дмитрием Жуковым («Литературная Россия», 1978, 20 янв.): «Открыв глаза, я не увидел ни белых башен, ни золотых глав Введенского собора. Война, время и небрежение проделали страшную разрушительную работу. Грязные, совсем не живописные руины окружают несколько уцелевших зданий, в которых ютится сельское профессионально техническое училище. Груды битого кирпича перемежаются с ржавеющими, брошенными за ненадобностью остатками комбайнов… Перепрыгивая через обломки, я добираюсь до могил братьев Киреевских, огороженных жалким штакетником…»
Так вот и начало совпадать. Еще одно письмо: «Прошу извинить меня за вторжение… мне сказали, что Вы намерены (я еще только подумал, а кто то уже успел сказать! – В. С.) съездить в Оптину пустынь… Для помощи в Ваших начинаниях хочу посоветовать Вам связаться с директором Козельского краеведческого музея, заслуженным работником культуры РСФСР, журналистом Сорокиным Василием Николаевичем, проживающим в Козельске…»
Через несколько дней – новое дело. Письмо от самого Василия Николаевича Сорокина: «Я слышал, Вы собираетесь приехать в Оптину пустынь. Приветствую это решение, прошу сообщить, когда Вы намерены осуществить это желание. Будет хорошо, если Вы это сделаете нынешним летом. Место ночлега мы Вам обеспечим…»
В шесть часов вечера пробую заказать по телефону город Козельск. Пока это для меня только звук, да еще в уме несколько исторических сведений. Но понимаю, что это не очень далеко, за Калугой, за Перемышлем (а Перемышль – тоже только звук), ну, километров… во всяком случае, меньше трехсот. И там живет некто (тоже пока только звук) Василий Николаевич Сорокин, директор музея, заслуженный деятель искусств РСФСР, о котором так тепло написал все в той же статье Дмитрий Жуков: «А едут, едут без конца. Со всех концов мира едут в это место, не включенное в туристические проспекты[31]. И Сорокин, пожилой, седовласый, садится в автобус и, сгорая от стыда за разор, который ему сейчас придется показывать, говорит торопливо о людях с мировой славой. Он, пожертвовавший карьерой журналиста и литератора ради того, чтобы сберечь хоть малое из того, что осталось, говорит увлеченно и красиво… отвлекая внимание от руин ограды, наугольных башен, церквей, колокольни, зданий без крыш и с зияющими провалами вместо окон… торопливо проводив гостей, увязающих по щиколотку в грязи, к скиту, где уже наведен относительный порядок…»
Сейчас, в течение часа (по существующим правилам нашей связи) я услышу голос этого человека и мы договоримся о дне приезда. Телефонистка бойко отвечает:
– Козельск от часа ночи.
– Но почему? До часа ночи можно получить Нью Йорк, Аддис Абебу и Рио де Жанейро…
– Козельск от часа ночи.
– Но за это время я доеду до Козельска и, возможно, вернусь обратно.
– Счастливого пути! – Телефонистка разъединилась.
Так я узнал, что Козельск лежит где то в стороне от магистрального потока цивилизации, ибо и правда сейчас нет уж такой проблемы соединиться по телефону с любым практически городом мира. Подозреваю, что до Лондона или Стокгольма я дозвонился бы из Москвы быстрее, чем до Козельска.
В пять часов утра я услышал голос Василия Николаевича. Первым делом я стал извиняться за столь ранний звонок, но оказалось, что в это время Василий Николаевич уже не спит. Условились, что в пятницу 21 июля я приеду в Козельск.
Я предложил поехать со мной Володе Десятникову, и тот сразу же согласился. Он бывал уже в Оптиной, писал о ней и хорошо знаком с Василием Николаевичем. Как искусствовед, он давно занимается русской стариной (ее остатками), знает, где что лежит, много ездил, все видел своими глазами. Тут дело даже не в голой информации (модное теперь словечко), которой наснабжался бы я во время поездки, а в том, что с Десятниковым никаких других разговоров в пути быть не могло, кроме как по главной теме. Только церкви, монастыри, иконы, книги. Таким образом, сразу же с момента отъезда мы стали жить и дышать тем, ради чего и ехали.
Володя взял с собой в дорогу книжицу в желтых корочках с изображением Оптиной пустыни на обложке. Называлась книжица «По калужской земле».
– Путеводитель, что ли? – спросил я.
– А ты не знаешь? Это же Николаев Евгений Викторович.
Я не знал.
– Прекрасная книжка. Со знанием дела. С любовью. И главное – все понимал.
– Почему «понимал»?
– Умер. А было ему только тридцать два года. По профессии он ученый химик. Но какое проникновение в искусство, в красоту… Послушай, вот. Нигде ни у кого больше я не читал…
Десятников перелистнул несколько:страниц, хорошо ориентируясь в книжке, и прочитал: «Музыкой весеннего праздника звучат кресты Загорья. Это вообще одна из ярчайших страниц нашего прикладного искусства, до сих пор еще не достаточно оцененная. Без кружева крестов нельзя представить ни одну церковь конца ХVII века, в том числе и Загорье, – они не просто завершение, но важнейшая деталь ее образа. Центральный крест – трехметровая махина, умышленно преувеличенная по отношению к главе, снизу выглядит как ювелирное произведение».
– Да, действительно я слышу об этом впервые. Я, конечно, всегда понимал, что отреставрировать церковь и в то же время убрать с нее кресты – это глупость, это все равно что отбить у скульптуры голову или женщину обрить наголо, лишить прически и так показывать и что если считать церковь произведением искусства, то замена крестов остренькими безликими и безмозглыми штырями – это разрушение целого и по меньшей мере невежество… А ведь и правда, кресты – это целая отрасль зодческого искусства, прав твой Николаев…
– Да, вот так. Все понимал. Или вот. Что такое овраг в городе, в Калуге, например. Нелепость… портит вид. Убрать его к чертям и засыпать. А Евгений Викторович пишет об этом овраге, послушай: «С удивительным тактом сохранили овраг. Он и сейчас остается одним из самых милых мест в городе. Зеленые спуски к реке, неровности рельефа – все это кажется естественным, но за этим стоит глубокая осмысленность художественного облика города».
Или вот о Перемышле: «В 1777 году, став уездным городом, Перемышль вместе с другими городами получил новый план. Это был хороший план, по нему город привели «в регулярство», но не совершили никакого насилия над рельефом. Центр остался на прежнем месте – над обрывом, и пейзаж города уцелел».
Если бы наши архитекторы так же понимали задачи градостроительства, как понимал их этот химик! А как он пишет про усадьбы, даже про то, что от них'уцелело. Послушай о Городне, о старейшей вотчине князей Голицыных: «Дом в Городне подчеркнуто прост. Кажется, что его можно понять мгновенно, но вникаешь в него дольше – и поражаешься богатству оттенков его архитектуры. Художественное решение фасадов служит изяществу замысла…»
На этом месте я рассмеялся.
– Ты что?
– Представил себе, как вникали в оттенки архитектуры и в изящество замысла те, кому это все досталось для хозяйственных нужд: директора МТС, совхозов, даже и домов отдыха.
– Послушай дальше: «С дорожки виден дом в его взаимоотношениях с природой. Спокойный и простой дом отсюда выглядит поэтичным. Высоко взнесенный над прудом, он медленно поворачивается своим монолитным объектом – то виден в проовете между деревьями, то закрывается ими, а в воде дрожит его неверное отражение… «Лобовых» точек строители избегали – этим зрелищем невозможно налюбоваться. Прекрасно сознаешь, что все это «сделано» и рассчитано, но все кажется абсолютно естественным».
– Ну и что там сейчас на этом месте, в Городне?
– Замысел угадать можно. А в остальном… Коробка цела. Парк запущен и обесформлен… Нет, ты почитай Николаева. Как он пишет о Полотняном Заводе Гончаровых, о Грабцеве, об Авчурине. Сколько исторических сведений, тонких наблюдений, сколько любви и боли… А как выразился об этих усадьбах Николай Николаевич Воронин, замечательный ученый и борец за сохранение русской культуры… Даю… «Понимаешь, что только в этом тихом мире задушевной красоты усадеб с их парками. могли зародиться и вызревать такие великаны русского гения, как Пушкин, Толстой, Тургенев, Гончаров с их проникновенной любовью к красоте земли и человека»[32].
– Но почему испортить можно, и легко, а поправить нельзя. Или не хотим? Тот же Полотняный Завод Гончаровых. Парки, система прудов, Большой сад, Нижний сад, огромный дворец. И не важно, по моему, что бывал Пушкин, что в 1812 году помещался в усадьбе штаб русской армии.
– Важно!
– Не важно! Обязательно нужно нам, чтобы была мемориальная зацепка. Но если просто путем искусства – архитектурного, паркового, ландшафтного – дикое место превращено в своего рода произведение искусства, в прекрасное произведение искусства, почему им пренебрегать и оставлять его в обезображенном виде?.. Сколько в России было монастырей?
– Одна тысяча восемьдесят.
– Известно, что монастыри строили на самых красивых местах и что сами они потом вписывались в ландшафт, дополняли и украшали его?
– Известно. Гоголь даже хотел объехать…
– Тоже известно. Так кому теперь мешало бы, если бы в стране была тысяча восемьдесят прекрасных мест, как если бы тысяча восемьдесят произведений искусства. А сколько было таких вот усадеб, о которых пишет Евгений Викторович? Возьми знаменитую Софиевку на Украине.
– О Софиевке могу подкинуть конкретные данные.
Как у фокусника, у Володи, пошарившего в своем искусствоведческом портфеле, оказался в руках альбом.
– Даю. «Уманское чудо». А. П. Роготченко. Издано в 1977 году в Киеве. Свидетельства современников, описание красот, восторги. «Приезжайте в Софиевку и подивитесь в ней гению творческому. Там природа и искусство, соединяя все силы свои, произвели превосходное творение… Сад сей есть одно из счастливых и непременных последствий искусства человеческого…»
– Вот так. Сохранился – и возим туристов.
– Да, здесь даже указано… даю… «Множество посетителей приезжает сюда за тысячи километров – из Москвы, Ленинграда, Минска, Владивостока, с Камчатки… Софиевка принимает туристов из Польши, Болгарии, Югославии, Монголии, Италии, Канады, США… И никто не бывал обманут в своих ожиданиях: такими богатыми впечатлениями одаривает Софиевка всех приезжающих»[33].
– То же самое можно сказать и о других уцелевших усадьбах: Архангельское, Кусково, Останкино… Ну, не такого масштаба, поменьше. Но если настоящая красота, то важны ли размеры? Важно, что было красиво.
– Да. И повсюду – дом, сад, пруды, беседки, каменные лестницы. Представляешь ли, как выглядела бы земля, если бы все это привести в первоначальный порядок.
– Все невозможно, не надо и замахиваться. Хотя бы десятую часть, хотя бы главное. Софиевка не была исключением. Допустим, что Потоцкие могли позволить себе чуточку больше, нежели какой нибудь орловский помещик, но тоже ведь были не лыком шиты. Мне недавно прислала письмо из Орла одна ученая по части садовой архитектуры, Наталья Олеговна Левитская. В качестве диссертации она разработала проект восстановления усадьбы Киреевского.
– Как Киреевского? Какого Киреевского?
– Нет, Иван и Петр к нему отношения не имеют. Этого звали Николай Васильевич, и был он просто барин, помещик. Большой хлебосол и страстный охотник, Толстой и Тургенев любили бывать у него. С этого Киреевского, между прочим, Толстой написал в «Войне и мире» яркий образ дядюшки «Чистое дело марш».
Работа Натальи Олеговны Левитской называется: «Парковый ансамбль в селе Шаблыкино. Первая треть XIX века». Все это в восьмидесяти километрах от Орла. Крупнейший в области парк, сохранивший следы былой планировщики со старыми деревьями и прудами. Архитектурных элементов не сохранилось. Как курьез уцелела только одна большая чугунная лягушка. Был раньше фонтан. Археологи по одной найденной косточке воссоздают весь облик вымершего животного, так и по этой чугунной лягушке можно вообразить, как там было.
Левитская называет парк шедевром садового искусства. Есть подробное описание именья в журнале прошлого века, есть альбом литографий с видами парка, есть, наконец, проект восстановления этого комплекса с подробными чертежами. За чем же дело? Почему бы не сделать, не восстановить? И тогда, – такой же альбом, как и о Софиевке, и те же слова: «Ежегодно через Шаблыкино проходят сотни тысяч людей из Москвы, Ленинграда, Польши, Италии, США…»
Разве не украшают нашу землю приведенные в порядок или поддерживаемые в порядке Владимир и Суздаль, Ростов Великий и Переславль Залесский, Троице Сергиева лавра и Александрова Слобода, Ферапонтов монастырь и Коломенское, Павловск и Петергоф… Почему бы точно так же не привести в порядок Соловки и Валаам, Торжок и Солотчу, Тихонову и Саровскую пу стыни, Новый Иерусалим, десятки других монастырей, сотни усадеб и тысячи сельских церквей и колоколен, которые тоже ведь украшали землю.
– Новый Иерусалим восстанавливается. Ведутся большие работы.
– Знаю. Знаю, что вокруг Москвы, особенно вблизи дорог, приведены в порядок церковки, которые десятилетиями наводили уныние своим запущенным видом, а теперь сияют и светятся, как драгоценности. Знаю, что многие памятники одеты в леса и кажется, что там идут реставрационные работы. Ах эти леса! Они стоят потом десять, пятнадцать лет… Но и то ладно.
Хорошо, очень хорошо, что многое уже делается, но плохо то, что делается это в каждом отдельном случае, как если бы исключение, по отдельному, исключительному постановлению. Суздаль отреставрирован, а какая нибудь Флорищева пустынь в той же Владимирской области или Спас Купалище остаются в прежнем виде. Нет вокруг памятников старины общей благоприятной и доброй атмосферы, общего благоприятного климата.
– Ты не совсем прав. Общая атмосфера изменилась и продолжает изменяться к лучшему. Вспомни: совсем недавно не существовало даже Российского общества по охране памятников старины, а теперь оно есть. Принят специальный закон об охране памятников истории и культуры. Статья об охране памятников записана в новой Конституции.